этот дом. Простите меня, бабушка и дедушка Сполдинги, но я не могу молчать! Мне надоело слушать про сочинение романов, которые сочинены пятьдесят лет назад! Выйдите из-за стола, сударь, не то я ударю вас по лицу!
- Мистер Винески! - тревожно воскликнул дедушка, поднимаясь.
- Сударь, - спокойно сказал Чарлз Диккенс, тоже поднимаясь, - мистер Винески прав. Похоже, пришла пора мне уходить, ибо я, очевидно, истощил всеобщее терпение, понимание и снисходительность.
- Мистер Диккенс! - крикнул я.
Но прежде чем я смог его остановить, он уже был наверху и хлопнул дверью, и все сидели словно оглушенные, а мистер Винески растерянно ковырялся в еде.
Я пошел наверх и постучался в дверь, но она была заперта. Мистер Диккенс был у себя в комнате, однако не хотел отзываться, сколько я ни стучал.
Поздно вечером мистер Винески надолго ушел на прогулку, никому не сказав, куда пошел.
- Чтоб мне лопнуть, - сказал я, выйдя на переднее крыльцо и застав там дедушку, который сидел один и курил трубку. - Вызывайте плотника. Все рухнуло. Дедушка ничего не ответил, долго курил молча, наконец заговорил:
- Придется тебе самому быть своим плотником, Дуг.
- Это как понимать?
- Ты в разгар боя переметнулся от одного генерала к другому, и теперь один из генералов затужил. Вряд ли он знает, почему затужил, но уж точно, что затужил, и чувствует себя обиженным.
- Вот так штука! - Я покачал головой в отчаянии. - Но сейчас я готов ненавидеть Винески.
- Не надо. Ты подметал волосы с половиц его цирюльни. Теперь ты затачиваешь карандаши для нестриженого романиста. Бездетному человеку, знает он об этом или нет, нужен еще кто-то на свете. А тебя, Дуг, отнесло от него прочь.
- Я... - И я запнулся, и глаза мои вдруг стали плохо видеть. - Завтра я вымою окна парикмахерской и протру красно-белый шест.
Дедушка тихо кивнул.
- Я знаю, ты это сделаешь, сынок. Ты сделаешь.
Ночью я не мог уснуть. Городские часы пробили двенадцать, потом час, потом два и, наконец, три. Тут я услышал тихий плач и вышел в коридор, чтобы послушать у дверей нашего жильца.
- Мистер Диккенс? - Я тронул дверь. Она была не заперта. Плач продолжался, словно бы приглушенный двумя руками, прижатыми ко рту.
- Мистер Диккенс? - Я отважился отворить дверь. Он лежал, освещенный луной, - слезы струятся из глаз, широко раскрытые глаза устремлены на потолок, - лежал неподвижно.
- Мистер Диккенс?
- Здесь таких нет, - сказал он. Его голова покачалась из стороны в сторону. - Нет таких в этой комнате, на этой кровати, в этом мире.
- Вы, - сказал я. - Вы - Чарли Диккенс.
- Пора бы тебе сообразить, - отвечал он почти спокойно, только чуть прерывающимся голосом, - уже три часа утра.
- Знаю одно, - сказал я. - Каждый день я видел, как вы писали. Каждую ночь я слышал, как вы говорили.
- Верно, верно.
- И вы заканчиваете одну книгу, потом начинаете другую, и у вас каллиграфический почерк.
- Так и есть. - Он кивнул. - Да-да, так и есть.
- Ну! - Я обогнул его кровать. - Так с какой стати вам каяться и сокрушаться, вам, всемирно известному писателю?
- Ты знаешь, и я знаю, что я мистер Никто из Ниоткуда, на пути к Вечности, с потухшим фонарём и без единой свечи.
- К чёрту, - сказал я и пошёл к двери. Меня разозлило, что он выходит из игры. Испортить такое чудесное лето! - Спокойной ночи! - Я стукнул дверной ручкой.
- Постой!
В этом ужасном тихом крике было столько тоски, почти боли, что я опустил руку, но оборачиваться не стал.
- Малыш, - сказал старик, лежащий на кровати.
- Ну? - ворчливо отозвался я.
- Не будем горячиться. Сядь.
Я медленно сел на хлипкий стул возле тумбочки.
- Поговори со мной, Малыш.
- Господи, в три часа:
-:утра, вот именно. Отвратительнейшее время суток. Закат далеко позади, до восхода десять тысяч миль. В такую пору человек нуждается в друзьях. Дружище Малыш, поговори со мной, спроси меня о чём-нибудь.
- О чём вас спросить?
- По-моему ты знаешь.
Я подумал, вздохнул.
- Ну ладно. Кто вы?
Минуту он очень тихо лежал на своей кровати, потом незримым длинным кончиком носа нащупал на потолке нужные слова и сказал:
- Я человек, который не достиг своей мечты.
- Что это значит?
- Это значит, Дуг, что я, когда был молод, кроил себе платье не по плечу. Я так и не дорос до лучшего костюма, который висел в моём чулане. Я не стал тем, кем хотел стать.
Теперь я тоже притихю
- А кем вы мечтали стать?
- Писателем.
- Вы пробовали? - спросил я.
- Пробовал?! - воскликнул он и едва не разразился неуместным диким смехом. - Пробовал: - Он взял себя в руки. - Пресвятая богородица, да ты бы видел, сынок, сколько было потрачено слюны, чернил и пота. Я израсходовал тонны чернил, исписал гору бумаги, разбил вдребезги шесть дюжин пишуших машин, изгрыз и сточил десять тысяч мягких карандашей "Тайкондерога".
- Ух ты!
- Вот именно: "Ух ты!"
- А что вы писали?
- Чего я только не писал! Поэмы. Эссе. Трагедии. Фарсы. Рассказы. Романы. Тысяча слов в день, парень, ежедневно, тридцать лет подряд - не было дня, чтобы я не писал и не насиловал бумагу. Миллионы слов переходили с кончика моего пера на бумагу, а с бумаги в пузатую печку.
- Вы все сжигали!
- А что я должен был делать, Дуг, оклеивать стены? Латать кальсоны? Моя писанина никуда не годилась.
- Этого не могло быть!
- Не могло, да было. Не "так себе", не "ничего, сойдет". А попросту кошке под хвост. Друзья знали это, редакторы знали это, учителя знали это, издатели знали это, и в один необычный, прекрасный день, около четырех часов дня, когда мне исполнилось пятьдесят лет, даже я увидел это.
- Но нельзя писать тридцать лет и ни разу не...
- Угадать впопад? Нащупать заветную струну? Смотри пристально, Дуг, смотри долго, - ты видишь человека с необычным талантом, поразительным даром, единственного в веках человека, который вывел на бумаге пять миллионов слов и не создал ни одного, способного встать на свои хрупкие ноги и воскликнуть: "Эврика! Сделано!"
- Вы не напечатали ни одного рассказа?
- Даже шутки в две строки. Даже газетного стишка-однодневки. Даже объявления: "Ищу..." Удивительно, правда? Быть до того редкостно скучным, до того бесповоротно бездарным, что от твоих слов ни смешка, ни слезинки, ни обиды, ни ярости. Поистине искренне ваш - редкий экземпляр. Я воздвиг памятник ничтожеству на зыбучих песках. И знаешь, что я сделал в тот день, когда открыл, что из меня никогда не выйдет писатель? Я убил себя самого.
-Убили?
- Во всяком случае, писаку, который жил во мне. Взял все с собой в долгое железнодорожное путешествие, сел на открытой площадке последнего вагона для курящих, и полетели клочки моих рукописей как испуганные птицы. Я рассыпал роман по Небраске, мои поэмы в духе Гомера раскидал по Северной Дакоте, любовными сонетами усеял Южную Дакоту. Я оставил свои эссе в комнате для мужчин гостиницы "Гарвей" в Клир-Спринге, штат Айдахо. Поля и нивы знают мою прозу. Великолепное удобрение; наверно, после меня там небывалые урожаи кукурузы. В этом долгом летнем путешествии я вез с собой два чемодана моей собственной души и воздавал должное своему никудышному "я". Когда я достиг далекой конечной станции, чемоданы были пусты, было много выпито, мало съедено, пролита толика слез в уединенном купе, зато я отдал все якоря, весь мертвый груз, все мечты. Ход замедлился, вышел пар, и я, благодарение всевышнему, закончил свое путешествие с покоем и уверенностью в душе. Будто я снова родился на свет. Что я такого сделал? Прошел по земле и засорил ее бумагой, задал мусорщикам с острыми палками работы до второго пришествия. И, однако, я сказал себе: "Постой, в чем дело, что произошло? Я... я новый человек".
Он видел все это на потолке, и я тоже видел, словно кинофильм на стене в лунную ночь.
Мистер Диккенс продолжал:
- "Я новый человек", - сказал я себе, и когда я в конце долгого лета, которое было летом избавления и нежданного возрождения, сошел с поезда, то взглянул в засиженное мухами зеркало на вокзале в Свит-Уотер, штат Миссури, моя борода отросла за два месяца без бритья, и волосы стали длиннее, и я вытащил маникюрные ножницы, и моя рука принялась делать то, что ей велел некий тайный голос. Она стригла и резала бороду, оставила клинышек, оставила усы, потом я все подправил бритвой, всмотрелся сам в себя, отступил и тихо сказал: "Чарли Диккенс - это вы?"
Человек на кровати негромко рассмеялся, вспоминая.
- Да-да, парень, так и сказал. "Чарли, говорю, мистер Диккенс, неужто это вы?" И я кивнул сам себе и воскликнул: "А кто же еще, кто еще, разрази меня гром? Сударь, пропустите, я тороплюсь на важную лекцию!" И я отошел в сторону, и я вышел в город, и я знал теперь, кто я, мне стало даже жарко при мысли о том, что я еще могу совершить в моей новой жизни, сколько работы - и какой работы - у меня впереди! Да-да, Малыш, где-то эта мысль зрела. Видно, все эти годы, что я писал и глотал горькие пилюли поражений, мое доброе старое подсознание твердило: "Ты держись. Дела обернутся совсем скверно, но в последнюю минуту я тебя выручу". И возможно, спасло меня как раз то, что прежде губило. Почтение к старшим на писательском поприще. Бог мой, Малыш, как я пожирал Толстого, упивался Достоевским; Генри Джемс - пир, Мопассан плотный завтрак, Флобер - вино и цыпленок на вольном воздухе! Возможно, я слишком много читал и чересчур преклонялся перед богами. Но когда исчезли мои труды, их труд остался. Вдруг оказалось, что я не могу забыть их книг, Малыш.
- Не могли?..
- Представь себе, я не мог забыть ни строчки, ни слова из абзацев и целых книг, какие когда-либо прошли перед моими алчными, всепожирающими глазами,
- Фотографическая память?
- Вот именно! В самое яблочко!
- Чтоб мне лопнуть, вы хотите сказать...