Мы все время проводили на людях, на виду, поэтому надежды на физическое удовлетворение было мало — разве что мы, мальчики, случалось, щупали друг друга в темных переулках, — но я мог дотянуться мыслями и выстроить мост, столь же осязаемый, как прикосновение. Мало кто умел это почувствовать, но дочка торговца чаем однажды ответила мне потрясенным взглядом, ясным и честным, как взгляд маленького ребенка, будто и она почувствовала электрическую искру, проскочившую между нашими умами. Потом на ее лицо, словно маска, скользнула привычная надменность, и момент был упущен.
У меня имелась любимая игра: я ложился на широкую ветку нима у чайной лавки, закрывал глаза и старался по почерку сознаний угадать, кто проходит подо мной.
Почерк сознания незнакомца ничего не говорил мне о том, кто он, я не умел даже отличить мужчину от женщины — но он оставался в моей памяти, как до боли знакомые окрестные улочки.
Сколько я ни упрашивал, Джанани так и не сказала мне, кто еще из известных ей людей разделял мою способность.
— Надеюсь, ты никогда с ним не встретишься, — содрогаясь, говорила она.
Но однажды вечером он сам нашел меня.
Я как раз закончил подметать лавку, когда почувствовал что–то странное, словно щупальце шарило у меня в мозгу; в тот же миг я ощутил, что кто–то стоит за дверью — просто стоит в темноте и ждет. Должно быть, то же почувствовала и Джанани — в ее глазах мелькнул испуг. Я ощущал силу разума, более изощренного, чем мой, затягивавшего меня в лабиринт своего сознания, как рыбу на леске. Я поднялся и как во сне пошел к входной двери. Джанани, которую, как видно, затронуло не так сильно, схватила меня и потянула в заднюю дверь, в мирную темноту огорода.
— Арун, дурень ты этакий, убирайся отсюда! — свирепо шепнула она мне.
Я усилием воли заставлял себя передвигать ноги. Затем перелез через бамбуковую изгородь. С каждым шагом я становился сильней и во мне росла способность к сопротивлению.
Когда я возвратился, Джанани сидела на полу. Глаза ее бегали, волосы были растрепаны, сари помято, и она тихо и монотонно повторяла:
— Рама, о Рама…
Меня захлестнула волна гнева и страха.
— Кто это был? Что он сделал?
— Это был Рахул Може. Единственный из моих знакомых, кто обладает твоим даром. Ты узнаешь его не по наружности — она обманчива, — а по тому, как он без предупреждения вторгается в твой разум.
Он угрожал мне. Оставаться здесь было опасно для нас обоих. Мне следовало подумать, что делать…
Тогда в первый и единственный раз Джанани взяла меня к себе в постель, прижала к своей утешительной смуглой гималайской груди, пахнувшей чесноком и корицей. Она была как слившиеся воедино землетрясение и цунами. Позже я слышал, как она бормочет про себя:
— Для него это ничего не значит, он иной…
Наутро она решительно вышвырнула меня из постели и принялась собирать вещи.
— Это знак, что нам пора расстаться. Я научила тебя, чему могла. Отправляйся в мир, чтобы стать чем–то, и держись подальше от Може. Я скопила для тебя немного денег. Я тоже уеду отсюда, переберусь к подруге в Ришикеш.[5] Посылай мне весточки, я хочу знать, как у тебя дела. Часть твоих вещей я храню в надежном месте. Перешлю их тебе, когда сумею.
— Каких вещей?
— Того, что было до пожара. Сейчас об этом не заботься. Ты должен добраться до соседнего города и найти работу. Я знаю место…
Вот так я очутился в крошечной комнатенке над мастерской портного в соседнем городке. Мне жилось там спокойно. Я помогал портному — разносил готовые вещи, и он сшил мне пару брюк и рубаху, так что я стал выглядеть порядочным молодым человеком, а не бродягой в дырявой одежке. Со временем (Джанани слала письмо за письмом, подстегивая меня) я получил место секретаря в институте программирования. Здесь сказался мой живой ум, а также уроки Джанани и отставного писца: я за год усовершенствовался в английском и стал помогать системному администратору в работе с компьютерами. Работа мне нравилась и давалась легко.
«Арун, дурень ты этакий, — писала мне Джанани. — Ты уже не уличный сорванец без надежд на будущее. У тебя есть шанс стать человеком. Я высылаю деньги на обучение. Изучи компьютеры и найди достойную работу, это каждый дурак может».
Я записался на пару курсов и обнаружил в себе талант программиста. Числа, символы, инструкции, логика — я как будто уже знал все это или что–то похожее в своей прошлой жизни.
Студенты, смотревшие на меня как на собственное творение, подбили меня перейти на дневное обучение. Правда, у меня не было базового образования и привычки к дисциплине, но с их помощью я делал успехи. В жарких пыльных маленьких аудиториях, под скрип вентиляторов, под шум машин, врывавшийся в открытые окна, я научился отгораживаться от всего и концентрироваться. Прошло несколько месяцев, и уже другие студенты обращались ко мне за помощью. Моя жизнь переменилась.
Возвращаясь в свою полупустую комнатушку, лежа на провисающей кровати, я вслушивался в голоса, доносящиеся из мастерской, и под убаюкивающее жужжание швейных машинок забавлялся игрой с метасознаниями.
Арун, говорил я себе, ты далеко шагнул за два года.
Но постепенно во мне пробудилась природная лень, временно заглушённая успехами в учении. Вместо того чтобы добиваться степени, я ограничился получением диплома, чем сильно разочаровал Джанани и кое–кого из моих преподавателей.
Однако тот короткий период новой наполненной жизни открыл для меня возможности мира. Я жадно глотал книги на английском и на хинди, изучал другие страны и обычаи, узнавал о войнах и исторических бедствиях. От бульварной фантастики на хинди к английским любовным романам в мягких обложках — для моей мельницы годилось любое зерно. Я начинал постигать, что ощущать чужие умы сквозь написанное слово — искусство, немногим менее увлекательное, чем моя уникальная врожденная способность ощущать их напрямую. Письменный язык — будь то хинди, английский или компьютерный код — был ключом, открывающим двери в чужие умы и чужие страны. Я, как монах, выпущенный из монастыря, дивился чудесам мира. Я впервые понял, что иностранцы бывают разного сорта: потерявшие память, бедняки, неграмотные… и это далеко не все.
Между тем я по–прежнему получал от Джанани письма и посылки. В Ришикеше она стала швеей. Она писала, что понемногу возвращает и пересылает мне мои вещи, какие были у меня до пожара. Эти вещи ничего мне не говорили. Среди них было несколько фотоснимков, которые она, похоже, сама и сделала: высокая стена пламени, на первом плане большущее тлеющее бревно. Обломки абстрактной керамической скульптуры, остатки гравюр. Быть может, я был художником? Теперь во мне нет ничего похожего. Я разглядывал свои руки, свое чистое тело, исцеленное снадобьями Джанани. Даже шрамов не осталось. Я просматривал другие снимки — мальчики–подростки, глядящие в камеру. Одним из них был я. Другие казались смутно знакомыми. Мои друзья из той незнакомой жизни?
Но я был слишком занят новой жизнью, чтобы уделять внимание реликвиям прежней. Едва получив диплом, я нашел работу — проверять на дефекты программное обеспечение — и переехал в огромный многолюдный Нью–Дели. Джанани была в восторге.
«Ты далеко шагнул, Арун», — взволнованно писала она мне. Во многих отношениях так оно и было. Успехи так и сыпались на меня — новая работа шла легко и не отнимала много сил; чувствуя, что нашел себе место в этом мире, я увлекся новой жизнью. Тогда–то я и начал более методично исследовать свои необычные ментальные способности.
Одним из первых открытий стало то, что существуют сознания, совершенно мне недоступные — не просто сопротивляющиеся, как сопротивлялся разум Джанани. В толпе на крикетных матчах попадались люди, с виду так же увлеченные игрой, как остальные болельщики, но мой мысленный радар их не регистрировал. Эти сознания — я называл их «пустышками» — сильно растревожили меня. Я их боялся и не доверял им. Оказалось, что мое искусство ограниченно. Другое дело — солитоны. Я их отлично чувствовал, но вот завлечь их мне не удавалось. Их разум проходил сквозь густую путаницу моих метасознаний, как человек, возвращающийся домой но широкому пустому полю. Быстро и свободно, думая о другом. Они ничего не захватывали и ничего не оставляли после себя.
В первый раз я столкнулся с этим на митинге в Красном Форте[6] Дели. Первый министр из пуленепробиваемой ложи на эстакаде говорил речь о минувшей войне. Семь тысяч человек, которым нечего было делать: студенты колледжей, фермеры, у которых засуха сгубила урожай, клерки, безработные богатые наследники и прочие прожигатели жизни, уличный народ и карманники, — присоединились к его политическим сторонникам. По мере того как речь министра становилась все более страстной, я чувствовал, что умы, поначалу разрозненные и расслабленные, как связка резиновых тесемок, превращаются в улей гудящих в унисон пчел. Не очень интересно — слишком просто, да и небезопасно.
Я заткнул уши, но отгородиться не сумел, они ослепили и оглушили меня. Я, спотыкаясь, выбирался из толпы, со всех сторон меня толкали и осыпали бранью. И тогда меня поразила мысль: вот метасознание, возникшее самопроизвольно. Я его не создавал. Потому я и не мог распустить его. Кто знает, на что способно такое самозарождающееся метачудовище? Толпа захлестывала меня, вцеплялась в меня, втягивала в себя. Мне представилось, как зверь вырывается на улицы города, калечит и убивает, требуя крови. Мой собственный разум растворялся в этом хаосе. И тут случилось нечто странное и удивительное: я на мгновение ощутил полное умственное затишье, словно, пробираясь через огромное ревущее поле боя, окунулся в мирный водопад. Всего одно восхитительное мгновение. Затем в моей голове снова загудел улей, и мне ничего не оставалось, кроме как болтаться, очумело пошатываясь, по краю толпы, высматривая того человека. Конечно, я его не нашел. Кто же прошел так свободно сквозь густые дебри этого дикого метасознания, подобно монаху, безмятежно проходящему мимо грешного сияния мира?