Лукьяненко — страница 4 из 56

терпеть!

1-ое. За небольшой кусок толоки, мной съоранной меня общество ссадило с старого пая и сломали мой хутор. Дали мне у другом мести, а мою старую пай определили козаку Цыганку Емильяну даже что было мною посеянного то и посев мой прыказали Цыганку убрать сколько я ни просил общество на мою прозьбу необращает внимания, а именно бывший Атаман Лукьяненко на меня более сердится и поэтому мне общество позволило т. к. у меня 3 пая. то общество позволило одну иметь на мести, ну Лукьяненко и это устроил и даже что общество постановило приговор владеть одним паем, то Лукьяненко, бывши Атаманом по просьбе Цыганка выехал помощника урядника Павла Волошку и урядника Авраама Бескровного козака Сергея Зарубу козака Максима Бабия… ну как видно было, что этих лиц кто-то хорошо угостил, а потому когда они приехали то не могли старантаса слезть а падали строчь, кто куда попал и спали с утра до полудня, кроме козака Зарубы, который был не хмельной, той робил по порядку, ну когда помощник Волошка, Бескровный и Бабий проспались устали и безо всякой проверки отрезали моей пай шесть десятин Цыганку а мне осталось четыре, я обратился с просьбой к Атаману Лукьяненко за что у меня отняли шесть десятин земли, ну Лукьяненко Атаман с меня только смеётся (а у него, говорит, нет, вот ему и дали)…»

Прошло долгих полгода, прежде чем в декабре 1901 года ему было объявлено о том, что и в этом случае нет его вины, так как «в 1898 году Бережной, будучи соседом по паевому наделу с казаком Цыганком, самоправно распахал и засеял 1 и 1/4 десятины земли, принадлежащей Цыганку…». Многого стоило Пантелеймону Лукьяненко справедливое решение спорного вопроса, да и не только этого. Но помочь малоимущему или пострадавшему он считал всегда своим долгом, такая уж была его натура.

Несмотря на все передряги, он ни на кого зла не таил, а помнил другое. Он знал, что три года его радения в станичном правлении хотя бы малую память, да оставят о нем среди людей. Потому что все дела он старался вести на совесть, всегда слушал, что скажут те, кто имеет больший жизненный опыт, старался постоять за правду. То, что он сдал все полномочия и теперь может долгими зимними вечерами перебирать в памяти летние жаркие дни, когда они с Васильченко сверяли по описям и по буквам инвентарь, приносило ему успокоение и надежду, что теперь-то он сможет наконец заняться своим пошатнувшимся хозяйством вплотную. И отходили прочь при этой мысли те нелегкие заботы, когда в глазах его стоял изо дня в день список, где значились и «чернильный прибор со звонком, дощатый диван, куски сукна для настилки пола, чугунная печка с трубами, 4 фонаря на столбах с лампами». В конюшнях и сараях при правлении значились «крашеные бочки для возки воды, ушат для воды, хомуты, дуги, чересседельники, ординарные вожжи», а также предмет общей заботы и внимания — общественные и казенные жеребцы, общественные весы с железными стрелами, разные гири, конь деревянный для обучения молодых казаков. Далее следовали два сундука, где лежали — в одном дела по запасу, в другом — по военно-конской переписи. Там же, в правлении, стоял ящик, где хранились казачьи учебники, черные сукна для столов, красные сукна, медали для станичных судей. Железные вилы, касса, сундук для хранения вещей, палатка, брезенты для просушки хлеба, межевые цепи, разной величины куски бичевы, пара чугунных котлов, дюжина деревянных чашек, сигнальная труба, лошадь-чучело, подковы, стремена, бешметы, подсумки, бурки, сумы паласовые, подпруги, шашки — все, что нужно казаку для полного снаряжения и в мирные дни труда. И наконец, иконы в сборной и писарской комнатах с лампадками — все, что сдано было преемнику в полной сохранности. Скольких сил стоило сбережение и умножение казенного имущества. А вот помнят ли то добро, что сделал он людям, пробыв три года в должности атамана?

Ну, что дало ему атаманство? Шестьсот рублей серебром в год? Так это на всю ораву, восемь детишек да сам с жинкой. Сиди с утра до вечера в правлении, а чуть что — езжай в отдел, в Славянскую, отписывай и разбирай всякого рода жалобы и доносы, сумей поладить как с добрым, так и с поганым человеком. А у него самого что — дети не растут и не надо их поднимать?! Недаром всякий уважающий себя казак сторонится общественной жизни. Некогда ему за вседневными заботами, одна только и есть мысль — обработать свой пай, чтоб прокормить семью.

Конечно, хорошее не забудется. Нет-нет да и вспомнят его старики добрым словом за заботу о вымощенной улице, о сохранности крохотного станичного леска — его уже давно бы вырубили под корень, если б не пристрастие атамана. Но он знал главное, и это придавало ему силы — ему нечего прятать глаза теперь при встрече со станичниками, будь то казак или иногородний. Кому, может, и не нравилось, когда он шел навстречу, допустим, ковалю Митрофану Седину, если тот нуждался в куске арендованной земли под люцерну. Пантелеймон Лукьяненко ценил и уважал всех, кто приносил пользу в станице, а Седина, как человека не только трудового, но и весьма культурного, о котором говорили не иначе как об авторе пьесы о народной жизни, так похожей на их станичную, что многие долго потом допытывались, о ком это так живо написал наш коваль, не о том-то или, может быть, о ком другом, — его он хорошо знал и ценил.

Или, допустим, в духане подвыпивший после обучения казачат рубке лозы урядник задел сапожника, обозвав его дармоедом, нахально усевшимся на казачий хлеб с салом, ерепенясь, стучал шашкой по столу? Что же, теперь этому самому уряднику в зубы заглядывать? Нет, кузнец и сапожник — люди мастеровые, у них такие же, как и у казака, трудовые мозолистые руки, и едят они свой заработанный хлеб. Ни на чей хребет не уселись, не пьют чужой крови. И без них казаку — ни шагу…

САМОЕ РАННЕЕ

Некогда отцу с матерью. Лето пришло — забот полон рот. День и ночь на степу, да и по дому хлопот не оберешься. Что ж, что семья большая? Каждому только подрасти, а дело найдется. Старшие сестры домашние работы помогают матери переделать, все ей легче: поздней осенью солить на зиму капусту, коноплю трепать и прясть холстину, за малыми да за старыми присматривать — первое их дело. Или печка где облупилась — побелить, раз в неделю полы подвести. Развести для этого в стареньком ведерке коровий навоз с глиной пожиже — вот и готов пол, как новая копеечка, такой желтенький, как яичко, — про то и говорить не надо!

Хлопцы тоже к работе еще с пеленок приучены. Чуть подрос, на ноги только-только стал, а уже ему в руки хворостину — иди гусят паси по толоке, да не нашкодили чтоб, смотри, за чужой забор бы не влезли. Одна радость Павлуше — гусята с гуской впереди с боку на бок пере-наливаются, семенят — от хворостины подальше держатся, — а у него за пазухой пригрелся самый слабый, маленький. Животу тепло и мягко, но надо не споткнуться, не упасть на гусенка, не раздавить его. Заботится: уже работник! За ним теперь досмотр не нужен — он сам помощник в семье!

Как будто и не сидела с ним на руках сердобольная мать, не было тихой песенки колыбельной в тихий вечер под стройным тополем да на керченском белом камне, не кормила будто она его грудью, разглядывая подолгу то носик, то глазочки, отыскивая то свою, то батькову черточку, загадывая сыночкину долю…

И уже по двору по всему ищи — не найдешь его люлечки-колыски — деревянного ящичка, подбитого снизу холстиной, подвешивали который на толстой веревке к сволоку, качали, убаюкивали малютку то Миля, то Васса. Не найти теперь и той деревянной ложки, единственной во всю пору его детства игрушки, висела которая над его люлькой.

Другие пошли игры, другие забавы. Пришла пора, и готовится Павлуша к первой в своей жизни елке. С помощью любимой сестренки Мили разучивает стишки, чтоб, взявшись за руки, ходить в хороводе и нараспев — не отстать бы от старших — выводить суриковские да некрасовские строчки, так полюбившиеся всем крестьянским детям во всех уголках России. Миловидный малыш, скорее похожий на девочку, только нос чуть-чуть выдает, стараясь скрыть волнение, держит экзамен перед отцом и матерью. Руки по швам — так приятна стираная чистая длинная рубашонка — он чувствует это крепко прижатыми к телу ладошками, вот он сам наконец, и никто не подсказывает, боясь запнуться, стоя под большим разна-ряженным комнатным цветком в самодельных бумажных украшениях, читает: «Летя, Петя, Петушок, золотой гребешок…» Прочитал до конца, и жаром обдало. С середины стишка чуть не сбился! Стал перед глазами дворовый петух-забияка. Гребешок красный-красный, сережки мягкие, шелковистые, а перья на шее и на груди как живое золото сверкают и блестят на солнышке! И шпоры растопырил! Как только успел дочитать?!

Далеко еще до школы, и пока доверяют Павлуше с Васильком, кроме гусят, за скотиной смотреть, разрешит иногда старший брат Николай голубей погонять, да когда подходит пора и вылетают из ульев молодые рои, оставляют дежурить, чтоб в случае чего звать взрослых: ловить пчел и отсаживать в новый улей. Сиди и смотри на деток, не прозевай только!

А отец строг. Накажет неукоснительно за любую провинность. Когда старшие недосмотрели малых, когда нашкодили — никуда не денешься, — перед отцом ответ держать все равно придется. При обидах, ушибах, легких поранениях старались не плакать, терпели. Знали потому что одно: дойдет до отца — еще всыплет.

Было так и когда Павлуша с Васильком помогали отцу подрезать сливы и вишни в саду. Младший, сидя на дереве, оборвался и надрезал об сучок ногу. Увидев кровь, братья не испугались, а первое, о чем сразу подумали, — нужно терпеть, так как узнай батька про случившееся, тут же добавит — одному за то, что недосмотрел меньшего, другому — что не уберегся сам.

О матери Павлуши известно очень мало. Знаем лишь, что род ее происходит из крестьян Курской губернии. На сохранившейся единственной фотографии, где среди родственников находится и ее изображение, можно лишь с большим трудом различить черты лица женщины, прожившей нелегкую жизнь. Так что и о внешнем облике ее мало что можно сказать теперь. Василий Пантелеймонович Лукьяненко, старший брат, так пишет в своих воспоминаниях: