Любава — страница 4 из 8

свет погас через двадцать минут…

На денек, на другой… На неделю

замер наш холостяцкий приют.

Курим в сенцах, шагаем степенно.

А чихнем, так и то невзначай.

Даже чай-кипяток перед сменой

молча втемную пьем по ночам.

В эти смутные ночи апреля,

признавая Любавин режим,

как бездомный бобыль-погорелец,

я кочую по койкам чужим.

И трунят мужики без пощады:

— Пропадешь, бригадир, ни за грош!

Видно, девка — мудреней бригады,

коли ты управлять ей не гож…

Шутка шуткой, кому-то забава,

а меня прострелила насквозь.

И сказал я: — Живем мы, Любава,

людям на смех, как нелюди — врозь.

Пьет Любава чаи преспокойно:

— А моя-то какая вина!

Без венца, — говорит, — да закона

все равно я тебе не жена.

И пошто нам, Егор, торопиться!

Нонче в мире, пущай не для всех,

пост великий, страстная седмица, —

девке мыслить по-бабьему — грех…

Мне в страстях моих пост не помеха,

но, как взводный в армейском строю,

так и я на строительстве цеха!

Даже в штабе его состою.

И теперь, по велению штаба

починая ударный сезон,

мне просить выходной у прораба

ради свадебных дел — не резон…

Дорог день твой, весна пятилетки,

и работушки — невпроворот.

А невеста из собственной клетки

все равно никуда не уйдет!..

Вот и парюсь — хоть праздник, хоть будни,

в жарком цехе с темна до темна.

А Любава то спит до полудня,

то часами глядит из окна,

то, последний червонец запрятав

аж под кофту, чтоб вор не достал,

как пойдет на весь день до заката

отоваривать свой капитал.

Ходит, ходит, а выходит кукиш!

Хоть Любаве товар и пригож,

а деньгою, его не укупишь,

не заробив горбом, не возьмешь.

Как назло ей, придумали люди

ордер, карточки, пропуск, талон…

Против этой рабочей валюты

никакой капитал не силен.

Примечаю: привяла Любава,

то ли жизнь, то ли харч не по ней.

Словно в кровь подметалась отрава,

дни всё краше, а девка — бледней.

Я прошу: — Не тоскуй!.. — Не тоскую…

— Не хвораешь ли?.. — Вся на виду…

— Может, должность займешь поварскую?

Так хоть завтра же в цех отведу…

Все сто раз я отмерил как будто,

а Любава отрезала враз:

— Ты мне крылышки службой не путай,

коли сам в ней по горло завяз…

4

Вот живем себе в истинной были,

дни считаем по графику смен,

божьи святцы давно позабыли,

а церквей не видать и во сне.

И Любава под нашенским кровом,

возле наших затей и забот,

старый стиль перепутала с новым,

спутав свой календарный подсчет.

Шла бы жизнь моя, как по линейке,

но, видать, что по важным делам

секретарь комсомольской ячейки

вдруг намедни пожаловал к нам.

А такое бывает нечасто,

чтобы сам, да к ночи, да врасплох…

Хоть и молод, а все же начальство,

ну и парень, известно, не плох.

Для острастки, не ради прикраски,

смотрит в корень, навылет, в упор,

чуб казацкий, кожан комиссарский,

так ведь смолоду форс не в укор.

Как велел он, мы свету наддали,

спящих будим, мол, спать недосуг,

отодвинули койки подале.

Стол на круг. И расселись вокруг.

И глядим, не скрывая опаску,

видно, шибко недобрая весть…

Встал наш гость, словно каменный весь:

— Завтра лодыри празднуют пасху!

А промеж вас охотники есть?..

Сразу легче вздохнулося хлопцам,

сто тревог отошло будто в пляс.

Кто смеется: — Без нас обойдется…

Кто хохочет: — Нас график упас…

Слово «пасха» сквозь две переборки

услыхав даже в час забытья,

из своей позабытой каморки

вдруг выходит Любава моя.

Стала в тень, с секретарского чуба

сонных глаз не сводя, как сова…

А товарищу вроде бы любо,

улыбнулся товарищ сперва.

Словно ожил, расправился, вырос.

— День у нас, — говорит, — не пустяк!

В бой идем против старого мира,

кто не вышел, тот — внутренний враг.

Вот он, фронт наш, — за каждым окошком,

мы, свой пот проливая на нем,

всяк на совесть, не токмо что с ложкой,

новый мир без креста создаем…

Мы пока и в уме не сличали

цех свой с фронтом и с боем свой труд.

Только мера та, как величанье

жизни нашей, пришлась по нутру.

А товарищ, часов не считая,

души наши тягая в полет,

словно карту земную читает

с озаренных Госпланом высот,

говорит, будто песню поет:

— Славен город наш, страдный отныне,

славен город наш будет всегда,

будто первая в мире святыня

с вечным чудом людского труда.

И да здравствуют будни начала

и ударники черных работ!..

А в окошке звезда отгорала,

ночь пасхальная шла на исход.

Смолк товарищ, коль время приспело,

с этой ночи нам чем-то родной,

чуб откинул со лба и несмело

улыбнулся Любаве одной.

Только губы поджала в полоску,

да глаза для красы отвела…

Заявляет Любава по-свойски,

как юнцу из чужого села:

— Где уж здешним местам до святыни,

чё плести понапрасну хвалу, —

храмов тутока нет и в помине,

а сортиры — на каждом углу…

Так и крякнули мы тут могуче

от конфуза за экую прыть.

Тоже — правда! А чем ее крыть?

Вот уж подлинно гром не из тучи,

всем деревня дала прикурить,

все святое свела наизнанку так,

что сразу никак не помочь…

И спросил секретарь: — Вы, гражданка,

невзначай не кулацкая дочь?..

И, признав себя всех виноватей,

как ответчик, по чести встаю:

— Вы, товарищ, меня извиняйте

за гражданку, невесту мою…

Дескать, сдуру — язык у гражданки

часом тоже как внутренний враг.

А сама — из моей Боровлянки.

И отец — мой сосед. Середня-а-ак!..

Хоть горела Любава, как свечка,

принимая на людях сором,

в первый раз, не сказав ни словечка,

пожалел я ее не добром:

«Кабы ведать сперва да поболе

обо всех твоих думках и снах,

не бывать бы тебе моей болью,

не смешить бы мне мир в женихах…»

Глава третья

1

А меж тем той пасхальной порою

слух прошел из барака в барак,

как один бригадир Бетонстроя

по женитьбе попался впросак.

Вот приехала к парню на стройку

та зазноба, что в сердце живет,

а у парня гармошка да койка —

все имение, весь обиход.

Нет ни чашки, ни ложки, ни плошки,

по-хозяйски сказать, ни шиша!

Да и девка — не клад по одежке,

но сама по себе хороша…

Слух — не диво. Но словно бы ради

дел каких да картежной игры

как поперли к нам (в гости к бригаде!)

со всего околотка шабры.

Бьем тузами носы вместо кона,

байки баем до самого сна.

По причине сухого закона,

как монахи, поем без вина.

Словно парни, по таинству чести,

вспомнив милок, столь дивных вдали,

при чужой ненаглядной невесте

посиделки себе завели.

Пусть сама никому не знакома,

и Любаве никто не знаком,

но сияет она, как икона,

с деревянным в сей миг языком.

Только искоса глянет на лица,

не дыша запечатанным ртом,

слово лишнее молвить боится,

песню спеть, посидеть за столом.

То зардеется, то побледнеет,

в клеть пойдет — повернется назад,

чтоб тайком не смеялись над нею

за чудной боровлянский наряд.

Ну а гости кряхтят от старанья,

кабы девку с незримым венцом

не смутить, не спугнуть, не поранить

жадным взглядом да острым словцом.

Как посмеешь тут гостю любому

указать от ворот поворот!

По полям, по Любовям, по дому

истомился мой кровный народ.

Кто здесь главный, не ведаю сам я:

парни тут — словно рыба в воде,

заплывают и дядьки с усами,

а без дедов нет жизни нигде.

Вот заходит такой бородатый

старичище, в саженную высь:

— Кто надумал жениться, робяты?

Покажись!..

Я смеюсь: мол, юродствует старый…

А старик до суровости строг:

— На-ко, внук, — говорит, — вместо дара

на хозяюшкин стол… образок!..

И торжественный не понарошку,

непонятный, как бог Саваоф,

подает деревянную ложку,

золоченую, райских цветов.

Ох, и ложка… Мастацкой обточки!

Будто в масле на вид и на вкус…

И на донце — в тройном ободочке,

как сердечко, карминовый туз.

А зачем она мне, грамотею,

кто от личного скарба отвык!

Но души моей не разумея,

хвалит дар свой настырный старик…

По законам бурлацкого рода,

будто сытости вечный залог,

эту снасть при закладке завода

старый с Волги в котомке берег.

Быть ей, стало быть, чьей-то обновой,

раз владетелю ейному тут

в постройковой рабочей столовой

ложку прямо во щах подают.

— А покамест и чурка сгодится,

старый быт хошь и гоним во гроб,

а твоей, — говорит, — молодице

новый быт не припас Церабкоп…

А взаправду, у нашего быта

столько было помех и прорех…

И в обед в заведеньях Нарпита

ложек нам не хватало на всех.

Но рукою не тронув покуда

ложку — бывший бурлацкий кумир,

злюсь: — На черта мне эта посуда?

Не босяк же я, а бригадир!..

Аж старик заморгал, как спросонок,

будто впрямь удивляясь тому.

— Ишь ты, значит, какая персона!

Ну и ладно. А спесь ни к чему…

Это баре, мол, были спесивы,

ели-пили на наши рубли,