Люби меня, как я тебя — страница 11 из 15

звонить. Я очень негодовал на министерство просвещения за то, что не провелителефонов во все те классы, в которые ходит она.

Единственная тема, которая была под запретом, – именнотемы женитьбы. Когда? Саша замолкала и ничего не говорила в ответ на мойвсегдашний вопрос: когда?

И письма неслись от нас друг к другу. Неслись? Если бынеслись! Они ползли. Демократическая почта драла дорого, а доставляла долго.Нам бы времена Алексея Михайловича, когда почта из Москвы до Архангельскадоходила за сутки, а нынче от Москвы до Питера неделя и больше. Телефон,конечно, подставлял ножку письмам, все можно сразу сказать и скоро, но вписьмах была сила перечитывания. Вначале судорожно выхватываешь места, где олюбви, где то, что помнит, ждет... ах, зачем эти слова о сестре, о школе. А,вот! «... Еще думала, что ты как все, я же в женском коллективе, в бабьемцарстве учительниц и родительниц, а о ком они говорят? Угадай. Да, шарадапроста – о мужчинах. И с одной стороны, „уж замуж невтерпеж“, с другой – „неходите, девки, замуж: все ребята подлецы“. И так редко, чтоб хорошо говорилио... вас, да, Сашечка, о вашем брате. Я затаенно молчу, но все время тебясоотношу с рассказами женщин. И всегда: так бы Саша не поступил, Саша не такой,нет, Саша бы так не сделал. Да, Саш? Не сделал бы?»

– Чего, – кричал я по телефону, – чего бы яне сделал?

– Ой, я уж забыла, – говорила она. – Я ужетебе еще написала. А ты сколько написал?

– Я не умею писать! – кричал я. – Чего мнеуметь, у меня одно – ты всех прекраснее, ты единственная, ты из меня сделаешьчеловека.

О телефон, телефон! Любить его или ненавидеть, я не знаю. Новедь именно он приносил ее голос, дыхание, голос ее говорил о ее жизни. Еслиона назначала позвонить в пять, я начинал с трех. «Я же не могла их бросить.Петя дерется. Дети же ангелы только под присмотром. Оставь их одних, и что?» –«Скажи Петьке, что дядя Саша приедет и его выпорет». – «Не надо, онхороший». – «Ты же сказала: дерется». – «Имя такое – Петька». –«У меня дед по отцу Петька, Петр Фомич. Ой, я же отцу про тебя все рассказал...слышишь?» – «Да». – «Он приказывает: никакого транспорта – бери на руки инеси через всю страну. Хозяйки в доме не хватает». – «А мама твоя?» –«Свекровка-то твоя? О, она будет гениальная свекровь». – «Свекровь? Что жтогда все народные песни о злой-презлой свекрови?» – «С этим наследиемпокончено. Она говорит: внука, внука, скорее внука!»

Эдуард Федорович все-таки считал необходимым иногда вноситьв романтику моих чувств охлаждающую струю реализма.

– С одной стороны, русские женщины отодвинули чертубальзаковского возраста, сказав давно и навсегда: бабе сорок пять, баба ягодкаопять. А француженкам как определил Бальзак тридцать лет, так они и не смеютослушаться... М-да. Но со всех остальных сторон... – Эдикзакуривал. – Я грешный человек, что естественно, ибо я жил постоянно средито партийных боссов и членов их семей, то среди демократических мафиози,втершихся во власть. Нагляделся. Ложится женщина в постель: ах, извини, сейчас!Оказывается, она забыла взять с собой сотовый телефон. И другая, раз уж отелефоне, обожала в патетические минуты звонить мужу. Или: глядеть на прямуютрансляцию из Думы, где восседает ее муж, и успокаиваться – вот он, за стеклом.О-хо-хо да охо, без нагана плохо.

– Эдуард Федорович, вы как будто специально хотитеотравить мои мысли о женитьбе.

– Я их поощряю, но самому мне в жизни не повезло.Велика ли радость – спать с женой губителя России. Месть за Россию, что ли?Смешно. Ведь я успел захватить еще ту идеологию. Еще ту. Тогда, я помню, был вЦК референт, его звали «горячая задница». У него была обязанность за полчаса доприхода начальника садиться в кресло и нагревать его. В полдевятого садился,без одной минуты девять вставал, ибо в эту минуту начальник садился на своеместо. Проанализируем. Кресло было не для референта, но его задница была длякресла. Спросишь, почему не грелка? Не те объемы, не та конфигурация. Итак,коммунистов мы посрамили этой задницей. Но демократы мерзостнее стократно, этоне люди, это машины, причем зря они думают, что они мыслящие, – онимашины. Они не понимают, что не живут, они обременяют землю. Я любил раньшесмотреть их проводы куда-то. Самолет взлетает, и без них в России легче дышать.Ну-с... – Эдик вставал. – Вот она, Россия, о чем ни начни, выводитсяразговор на важные проблемы. Запиши в диссертации. Любовь любовью, а советуюуспеть защититься побыстрее.

Мгновенно я набирал ее телефон, оставаясь один.

– Как же я твоему зеркалу завидую, оно видит тебя.

– Там видеть нечего.

– Ты что! Ты посмотри на эти вишневые губы, на этотлоб, уши, на подбородочек твой, на шею! А глаза! Как их назвать, как выразить –летние зеленые глаза.

– Я давала детям тему «Твое имя», они так хорошонаписали, писали о святых – покровителях небесных. У нас с тобою очень хорошиенебесные заступники. У тебя вообще – Невский.

– То-то жизнь привела в город на Неве. Но его же небыло, когда был Александр. Поедем на Чудское озеро?

– Хорошо бы. Ой, думаю, что это я хотела сказать...Вот! Такое издевательство видела – казино «Достоевский», на нем афиша: «БратьяКарамазовы – бесы. Игрок – идиот». Это же кощунство!

– Эдик сказал бы: норма демократии – издевательство надвсем святым.

– Как он?

– Сегодня говорил о мысли как о женщине. Мне, говорит,уже мысль не склонить к взаимности, не отдается, убегает, говорит, к тебе,Суворов. У него мыслей столько, что... гарем целый, он их от себя выталкивает.

– Солнышко! Пора.

– А у тебя за окном закат?

– Очень красивый. Бегу. Целую.

Клал трубку, обрывалось что-то, но продолжалось что-тохорошее, томящее, как мелодия, которая слышалась, помнилась, забылась, но живетгде-то рядом и вот-вот вернется.

За окном так пылало и жгло, что наступление ночи казалосьмилосердием. Я выходил из института, шел по скверу, поднимался в гору и глядел,как замахивается на закат широченное крыло ночи. Оно прихлопывало землю, даваяей отдохнуть, но за крылом ощущалось красное бушевание огня и света, его накалчувствовался и ночью, когда земля, подчиненная кружению вселенной, подвигаланас к восточному костру восхода и взмахивала крылом. А утром я будил ее:

– Не сердишься?

– Нет, наоборот, спасибо, мне же пора. Извини, зеваю.

– Видела меня во сне?

– Сто раз. «В одном-одном я только виновата – что нетусил тебя забыть».

– А хотела бы?

– Что ты, это я вчера думала о женской доле. «Мнененавидеть тебя надо, а я, безумная, люблю».

– И это обо мне?

– О женской доле.

– Тогда откуда ж такая мужская – «Третий день я точусвой кинжал, на четвертый зарэжу»!

– Это очень не по-русски.

– По-русски топором?

– Солнышко, о чем мы! С добрым утром!

– Я ковал мечи на орала, а жена на меня орала. Шутка.

К великому сожалению, видимо, за независимость нашегоначальника, нас стали прижимать, труднее стало вырываться, я приезжал реже. Оэти встречи! Зимние помнились почему-то особенно, хотя зимой мы мечтали о лете.«Я буду в сарафане, босиком». О зимние метели, о это состояние сплошного белогосвета, эти парапеты занесенных набережных, какие-то внезапные памятники винститутских двориках, светлые окна библиотек. «Тут я занималась. Сюда мыбегали девчонками. Не целуй, здесь же улица, не набрасывайся». – «Ты же неидешь в гостиницу, где мне тебя целовать?»

И снова поезд, и снова ее письмо:

«У меня вся жизнь теперь делится на три части: ожиданиетебя, переживание жизни с тобой и воспоминание. Город пустеет, стихает послетебя, я виновата перед ним за это, я хожу и говорю знакомым местам: нет Саши,нет, уехал Саша. Город молчит, не сердится, он теряет голос без тебя. Я здесьвечность без тебя, а с тобой – летящий миг. Я, когда тебя нет, пишу мысленнописьмо тебе, говорю с тобою... Но о самом сокровенном и не сказать, и ненаписать. Листок улетает, скоро ли долетит, сколько летит по белу свету,сколько чужих рук, у меня страх, что тайна откроется, что все взорвется,разрушится, нет, о самом сокровенном не могу... Ночью так морозило, луна сияла,снег скрипел, как тогда с тобою в Летнем саду. А помнишь свечи в церкви наКонюшенной площади, неправильно, кстати, говорить, что Пушкина отпевали вКонюшенной церкви, – в церкви Спаса Нерукотворенного образа, вот как надоговорить. Ты еще шепотом спрашивал, где отпевали, где стоял гроб. Мне хорошо стобой все: молчать, слушать музыку, видеть, как ты нервничаешь. Я опять болела.Пустяк, простуда, но перенесла тяжело, температура, ощущение последнегопроживаемого дня. Конечно, это за то, что с тобою было хорошо. Милый, мы идемпротив течения, все отводит друг от друга. За каждую минуту радости такаядорогая цена. И сказать тебе „прости“ для меня означает задохнуться. Нельзяжить воспоминаниями, надо отпускать их на волю. А они во мне, они уже – я сама.Я настолько полна тобою, я так стремлюсь остаться одна, замереть в молчании ибыть с тобою. Это что-то другое, не мысли о тебе, а состояние всего тебя вомне. И постоянно музыка. Не какая-то знакомая, а наша, только наша, какое-тотомление, горечь, вина и надежда на встречу и желание быть с тобою... Ночь,луна в окно».

Вообще, какое это было счастье и мучение – постоянноеощущение ее присутствия в этом мире. Это не было бы мучением, если бмы былирядом. Хотя бы не все время, но чаще. Что телефон! Иногда казалось, что от насоставались только голоса, а остальное растворялось. Но, в конце концов, хотьголос слышишь. Хотя, чтобы рассказать о том, что я делал без нее, что она безменя, нам бы надо было еще по второй и третьей жизни проживать. Вот я прожилбез нее три часа, мне же надо сказать, что я делал, что думал в эти три часа. Аэто три часа и займет. Так же и она. А не рассказать – провалы, пустоты.

– Ты помнила? – тревожно спрашивал я.

– Боже мой, помнила! Да я насильно тебя забывала, чтобхоть что-то сделать.

– Ах, забывала!

– А ты разве не так?

– Не так.

– А как? Научи.

– Ты у меня все время вот тут, вот потрогай, чувствуешь