– Прости, это от отчаяния разлуки.
– Это не от боли.
Она пошла, она перешла дорогу, остановилась, оглянулась иподняла руку.
И исчезла.
Единственное, чем я мучился первые минуты без нее, это тем,что говорил какие-то глупости про зачехленные краской губы, про ее«сантиметрики»... Да это ли важно было? Я стоял один. И она ушла одна. То, чтобыло целое, совокупное, – мы, где это было? Ну хорошо, думал я, запинаясьза свою тень и чисто по-мужски себя утешая, а были бы все время вместе, тогдакак бы? И тут же понимал, что с нею было бы хорошо все время. Пусть бы явредничал, говорил и совершал глупости, она бы знала, что это я оттого, чтобчересчур не радоваться. О, я уже хорошо знал возмездие после радости.
Поверх одеяла, не снимая куртки, упал я на кровать, теперьтакую просторную, такую сиротливую, такую холодную. Хорошо, что тогда купил ейподснежники. Как она обрадовалась! Хорошо, что у тетки не было сдачи и я купилподснежников на всю бумажку. Как бережно, торопливо сняв перчатки, приняла онабукетики в теплые голые ладошки, как аккуратно ссыпала их в сумочку, каксдернула с шеи шарфик и укрыла подснежники сверху Подняла счастливое лицо.«Скорее домой! Скорее их от ниток освободить, скорее в воду». И шла торопясь, итак несла сумочку, будто котенка купила и уже была ответственна за его жизнь.
Я сел на кровати. «Что ж ты сегодня-то, сейчас, на прощаниеей цветов не купил? Забы-ыл! Ведь подснежники эти – это прошлая весна, это...»Я ходил по комнате и говорил вслух. В ванной большое светло-зеленое полотенцееще было влажным.
Прошлая зима – это давно? Это вчера. Эти подснежники, какона помнила их! Она даже говорила: «Знаешь, для меня твой запах – это запахподснежников. Когда я принесла их домой, развязала, ставила в чашки и вазы,чтоб им было посвободнее, их оказалось так много, такой был запах, прямоблагоухание. Лучше только ладан в церкви. Они так долго стояли. Так тихо. Ночьюпроснусь, протяну руку к столику, их коснусь... они чувствуют, еще сильнее отних аромат».
Не могу и не вспоминаю, как я проживал дни и недели разлук,как перебредал сухое и голое пространство времени без нее. Я будто впадал вавтоматизм делания обычных своих дел, будто во сне шел от взлета дня до егопадения. Я очень не хотел, чтобы она снилась мне, потому что потом мучилсясостоянием внушенной сном реальности и пробуждением в реальности жизненной. Всебыло ожиданием ее. Если она просила звонить в четверг, а сегодня понедельник,то зачем жить вторник и среду? И как жить? А если еще в четверг недозванивался, все чернело.
«Я всегда знаю, когда твой звонок, – говорилаона. – Я всегда знаю, когда ты встаешь, ложишься, когда тебе плохо илихорошо...» – «Мне без тебя всегда плохо». – «Не всегда. – Онаулыбалась не как другие женщины, любящие улыбкой уличить мужчину в лукавстве, апрощающе, коротко взглянув и обязательно легко коснувшись рукой. – Невсегда. Рад же ты, когда слышишь хорошую музыку. Ты скажи про себя мне: тыслышишь? Я услышу». – «Да-да, – я тут же соглашался с нею, – этотак, я тоже настроен на тебя, как мой приемник на классическую музыку. Янедавно сбил настройку, кручу-кручу – все крики, реклама, трясучка, эстрада,хрипение или вой, мурлыканье какое-то, какие-то комментаторы. „Алло, говорите,мы вас слышим“... Нет моей волны. Но, слава богу, нашел, настроил. И вот звучиттолько она. Хотя визги и хрип и хамство мира продолжаются. Но их для меня нет.Так и ты – ты есть, и все».
В письме она писала: «Ведь я молилась, чтоб ты полюбил, этоже грех, за это же придется платить. Молила и вымолила. Все время хочу, чтоб тыменя любил. Грех ведь. А ничего не могу сделать. В отрочестве, в девчонках,бегала на свидание к дереву у реки. Там обрыв, и я любила потом девчонкамговорить: „У меня прямо сердце обрывается“. Но это было так наивно, такприблизительно к тому, что с тобою. Сердце уже не просто обрывается, а вот-вотоборвется. Но ведь надо же платить за все, а за счастье особенно...»
– Да, так вот, – продолжала она при встрече осопоставлении своей девчоночьей и теперешней любви, – та любовь была посравнению с нашей – как наша по сравнению с любовью Божией. Я видела такихверующих, я видела такую любовь к Богу, что потом плакала: я-то зачем не так? Иутешала себя: они старые, я еще успею. А вдруг не успею? И не могу дажеподумать, то есть думать-то думаю, но не могу даже представить не только моюжизнь, но вообще весь мир без тебя. Понимаешь?
– Понимаю. Я мешаю тебе любить Бога.
– Н-нет, не так. Я понимаю, что ты смертный изсмертных, и тем не менее приписываю тебе все лучшее, что я видела в людях, все,что я вообразила о них, я понимаю, что это даже и близко не смеет быть рядом слюбовью к Богу... Я сложно, да? Сейчас попробую иначе. Видишь, то, что я плохомогу объяснить, как раз хорошо. Разве можно объяснить любовь? А у меня задачасложнее.
Мы стояли у окна. На улице, видимо, было так тихо, что снегпадал строго сверху вниз.
– Вот этот снег мне поможет, – сказала она. –Правда, похоже на то, если не смотреть на землю, то будто мы едем и едем всевремя вверх? Снег стоит, а мы взлетаем и взлетаем. Так и с тобой: чем больше яс тобой, тем все больше люблю и тем все больше никого не осуждаю и всех люблю.Но это все подступы к любви Божией. Когда я себя плохо чувствую, то оченьмечтаю о монастыре, а когда становится полегче, опять мечтаю о встрече с тобой.Вот какая...
Все было белым: и шторы, и белые перекрестья рамы, и белизназа окном, и белое дно двора, и белая стена напротив. И белые ее руки, белыеплечи, шея и бледные, бескровные губы...
Однажды мы сидели на скамье в каком-то сквере, уже темнело.На ней была шляпка, но легкая, даже какая-то несерьезная, не по ее характеру, итонкое кожаное пальто в талию. Из-под шляпки вдоль правого виска спускаласьпружинка русых волос.
– Да, – весело сказала она, поймав взгляд, –подвивала. Ничто человеческое мне не чуждо, и далее по тексту. Пред тобоюженщина, и куда я от этого денусь? Хоть ты и говоришь, что мужчины просты,бревнообразны, – тебя цитирую, – все-таки они для меня загадка. Апоговорить с ними о них невозможно. Ах, если бы, если бы у меня была быподружка, которой бы я все-все про тебя бы рассказывала бы... Тебе же нерасскажешь. А женщина меня поняла бы. Только нет такой подружки, и не будет ниу кого. Ах уж эти женщины, да? Только одно и любят – чтоб им подруги жаловалисьна тяжелую жизнь. Вот тогда полное внимание, полное сочувствие, а оно основанона чем? На том, что вот ведь как хорошо, есть же еще кто-то, кому еще тяжелее,чем мне...
Мы ни разу не ночевали вместе, хотя я очень просил.
– Ты же взрослая. Мы любим друг друга, мы поженимся.Так ведь?
– Нет, не так.
– Ну почему? – в сотый раз спрашивал я. –Должны же наши отношения чем-то закончиться.
– Вот именно – закончиться.
– То есть в замужестве ты себя не представляешь?
– Солнышко! Я тебе все потом объясню.
Мы ехали в трамвае. Я ее провожал. Я снова и снова начиналдолдонить, что их женский коллектив пора разбавить мужчиной. Мною.
– Давай купим цветы и упадем твоей маме в ноги.
Трамвай медленно полз сквозь рынок.
– Здесь вот Раскольников, это Сенная, упал на колени ипризнавался в грехе убийства.
– Приняли за пьяного. А сейчас о сотне убийств кричи,скажут: дурак. Не люблю я твой Питер, и никогда не полюблю. Был Ленинград, нехотелось Ленинградом называть. Сейчас какое-то Санкт! Питер – тоже как кличканемецкой собаки. Петроград – уж очень пролетарское. «Мы видим город Петроград всемнадцатом году, бежит матрос, бежит солдат...» Русская Венеция? СевернаяПальмира? Жуткий город. Мистический. На костях стоит, и все еще костизавозят...
– Перекрестись, – быстро сказала она.
– Перекрестился. – Я перекрестился. – Всесюда умирать ехали, всех тут убивали. Не только старух. Пушкина убили. Блокумер, Некрасов умер, Есенина убили, Достоевский! А композиторов сколько!Могучая кучка! Державина могила... "
– А я люблю ходить и в Лавру, и на Волково.
– Уже и это музей. И Петропавловка – музей, и Спас наКрови – музей. Ты ж помнишь: идем свечки ставить царям, а нам билетерша: «Ихдебилет?» Правда, тут только с ума сходить от медного всадника да от наводненияспасаться. Столько камня, столько гранита навалилось на землю, что воду из неевыдавило. «Здесь будет город заложен, назло...» Разве что доброе выйдет издела, которое назло?
– Но мы с тобой здесь же, здесь же увиделись. Мы. Ты ия. Здесь.
– Увиделись! Мне сейчас всю ночь плавить лбом стеклоокошечное. Это что же за любовь – ты домой, и я домой, а по-моему, любовь: тыдомой, и я с тобой. Давай вернемся в гостиницу. Давай!
– Н-нет. Нет-нет, не надо. Ладно? Не проси. Непользуйся властью надо мной. Очень прошу. Может, я и жалеть потом буду. Но ненадо. Ты все время со мной, понимаешь? А мама и сестра с ума сойдут, и намбудет плохо. Оттого, что им плохо. Так ведь?
Наконец доползли до остановки. Трамвай заполнили сумки,такие огромные, что на них брали билеты как на пассажиров...
На нашей работе случилось то, что должно было давнослучиться. По порядку. Эдуард Федорович рассказывал о своем выступлении «насамом верху», оно очень не понравилось этим «верхам».
– Я сказал: «Вы требовали идею нового демократическоговремени, ее нет и не будет. Русская идея осталась такой, какой была всегда:Православие. Другой идеи в России не будет. Вся идеологическая суета –интеллигентские упражнения в интеллекте». Они задергались. Бабенки визжат: аэкономика? а пример сильно развитых стран? Хорошо, думаю, вы хочете мыслей, ихесть у меня. И, спокойно куря, там дорогие пепельницы, ответствовал, что всяэта сильная развитость – от сильного паразитирования. Мне: с вашим докладом вынесолидно выглядите. Я: солидно в гробу надо выглядеть, а пока я просто прав.Мне: можете быть свободны. Великое слово произнесено: я могу быть свободным.Юлия!
Секретарша наша слушала начальника неотрывно.
– Юлия, нас разгонят. Твои действия?
Юля, выпрямясь, произнесла:
– Я только с вами.