Люблю тебя, мама. Мои родители – маньяки Фред и Розмари Уэст — страница 8 из 56

Иногда можно было хотя бы отчасти догадаться, что вызвало ее гнев, но в другие разы она становилась жестокой просто независимо ни от чего. Как-то раз Стив готовил пироги, и пока мама отвернулась, он выбросил сырое разбитое яйцо, потому что там плавала скорлупа. Спустя несколько минут я увидела, что она разозлилась и идет к нему.

Она остановилась перед ним, уперев руку в бок, глаза ее сверкали.

– Ты что, выкинул желток, Стив?

Он сглотнул и промямлил:

– Там была скорлупа, мам.

Она приволокла его к помойному ведру, подняла крышку и показала на желток, который уже покрылся другим мусором.

– А теперь съешь его! Давай, ешь!

От этого зрелища меня начало мутить, я очень испугалась из-за того, что мама собирается сделать. Стив поступил так, как и было велено: он достал желток из мусора, положил его к себе в рот и проглотил.

– Будешь знать, как выбрасывать еду!

По той же причине нам могло достаться и во время приема пищи. Когда что-то из еды нам не нравилось, мы прятали это по карманам: если на тарелках оставалось хоть что-то несъеденное, мама могла огреть нас по спине или дать подзатыльник.

Если рядом был папа, он почти не реагировал на такое поведение мамы, хотя никогда не помогал ей в этих побоях и не провоцировал. Он мог ненадолго прекратить свои занятия и наблюдать за этой сценой. Очень редко, когда он считал, что она далеко заходит – а она часто заходила невероятно далеко за грань обычных замечаний для любого разумного родителя, – только тогда он вмешивался.

– Успокойся, Роуз. Этого разве недостаточно?

Но это был всего лишь мягкий упрек, она его не слушала. Он никогда не пытался остановить ее собственными руками. Похоже, он думал что-то вроде «ну мать есть мать». Не могу вспомнить, чтобы папа сам нас бил, и это может кого-то удивить, учитывая тяжесть преступлений, которые он совершил. Однако большую часть времени он мало интересовался нашим поведением, будь то хорошим или плохим, – и никак не заботился о наших безопасности и благополучии. На уме у него было кое-что другое, и хотя обычно было трудно, если не невозможно понять, что именно, скорее всего это кое-что было связано с сексом. Он не знал никаких границ и стеснения в разговорах о сексе в нашем присутствии, от него постоянно исходил поток грубых и отвратительных шуток, которые любой нормальный родитель и не подумает произнести вслух перед малолетними детьми.

Нам в таком раннем возрасте дом казался абсолютно огромным. Бóльшая его часть, за исключением подвала, кухни, ванной и гостиной на первом этаже, была закрыта от нас. Мы почти никогда не поднимались на второй и третий этажи, и то – по крайней мере, в раннем детстве – с разрешения мамы. А когда это все же случалось, верхние этажи казались нам лабиринтом из другого мира, который был загроможден папиными инструментами и строительными материалами для бесконечных перестроек дома.

Мы смутно догадывались о том, что наверху живут другие люди. Мама с папой называли их «чертовы жильцы» – по всей видимости, те причиняли им неудобства и не платили за аренду, а как выяснилось позже, они состояли с жильцами в отношениях, выходящих за пределы отношений арендодателя и съемщика.

Папа соорудил отдельный вход для жильцов, поэтому мы мало когда вообще видели их, разве что случайно сталкивались с ними в коридоре или в задней части дома, когда уходили или приходили. Мы никогда не знали точно, когда сколько в доме жильцов. Похоже, они появлялись в доме, оставались пожить ненадолго и затем съезжали.

Большинство, но не все, жильцов были девушками. Кто-то из них, как мы узнали, став старше, играли роль наших сиделок или даже временных нянечек, но я не помню ничего об этом. Я и лично не помню никого из них, кроме одной, Ширли Робинсон, про которую я в то время думала, что она взрослая, хотя ей было всего семнадцать. Да и мои воспоминания о ней были отрывистыми. Я запомнила ее симпатичной и толстенькой – и уже гораздо позже поняла, что на самом деле она была тогда беременной, а отцом ее ребенка был мой папа.


Я мало что помню об Энн-Мари в своем раннем возрасте, хотя, как Хезер и Стив, я в конце концов тогда осознала, что ее положение в семье отличалось от нашего. Одним из признаков было то, что иногда она звала маму мамой, а иногда звала ее Роуз. Не помню, после чего я точно поняла, что у нас разные матери – после того, как услышала, как она называет маму, или после прямого разговора с мамой, папой или даже самой с Энн-Мари об этом.

К Энн-Мари и отношение было другим, в отличие от нас. Я никогда не видела, чтобы мама или папа вели себя с ней жестче, чем с нами, хотя я понятия не имела, что происходило наверху, куда они уходили втроем. И все же казалось, что у них какие-то более тесные отношения, понятные только им троим. К тому же Энн-Мари всегда производила на меня впечатление тревожной, одинокой и очень несчастной девочки.

Когда мама и папа прямо рассказали, что Энн-Мари – ребенок от предыдущего папиного брака с Реной, мельком они упомянули и о Шармейн. Я чувствовала, что между Энн-Мари и Шармейн была очень тесная сестринская связь, и предполагала, что Энн-Мари так грустна из-за того, что больше не может общаться с Шармейн и своей настоящей матерью. Это было задолго до того, как я поняла, что у несчастья Энн-Мари куда более ужасные причины, и еще раньше, прежде чем я узнала горькую правду о роли моей мамы во всех действиях по отношению к приемной дочери. Когда я думаю об этом сейчас, то отчаянно сильно чувствую как грусть, так и гнев.

В то время и еще много лет после я думала, что Энн-Мари и Шармейн были родными сестрами. И только уже в подростковом возрасте я выяснила, что это не так. У мамы был альбом, в котором была фотография Шармейн. Как-то раз я рассматривала ее, и мама сказала что-то про «отца Шармейн».

– Я думала, что папа и есть отец Шармейн, – сказала я.

– Нет, ее отцом был парень из Глазго. Индиец или пакистанец, если верить твоему папе. Вот почему кожа у Шармейн была смуглая, видишь?

Я никогда раньше не думала об этом, но когда я снова взглянула на фотографию, то увидела, что именно мама имеет в виду, когда говорит о цвете кожи.

– Мы когда-нибудь увидим Шармейн снова? – спросила я маму.

– Вряд ли. Твой папа не получал никаких вестей от ее матери в последнее время. Говорит, что она может быть в Глазго, но насколько мы знаем, она в Томбукту.

С годами папа по своему настроению разными подробностями украшал историю о том, где Рена и что с ней происходит. Он говорил, что слышал от кого-то, будто она работала проституткой или стала наркоманкой. Он рассказывал, что не сможет вернуться в Шотландию и выяснить, что к чему на самом деле, потому что она знает неких людей, которые могут убить его из-за нее. Иногда он отказывался от этой легенды и говорил, что понятия не имеет, где Рена. Хотя он говорил о ней в настоящем времени, он очень четко давал понять, что она, как и Шармейн, для него в прошлом. Это семья, которую он потерял. И это, должно быть, тяжело воспринимала Энн-Мари, потому что своими словами он показывал ей: она и не часть той потерянной семьи, и не часть новой, которую он создал уже с мамой.


Кроме жильцов, которых скрывали от нас, в те времена к нам домой заходили и другие люди. Одним из них был мамин отец, Билл Леттс. Я была маленькой и еще не знала, каким ужасным, жестоким и контролирующим отцом он оказался для взрослеющей мамы, как он пытался сделать все возможное, чтобы разрушить их отношения с папой, которого возненавидел с самой первой встречи. Если бы я об этом знала уже тогда, то мне показалось бы очень странным, что он вообще появляется у нас дома; и еще более странным было поведение папы, который, казалось, рад его довольно регулярным визитам. Они оба производили впечатление, что поддерживают взаимную дружбу, и, хотя я никогда не видела ничего похожего на привязанность между Биллом и мамой, она тоже не особо возражала против присутствия своего отца у нас дома.

Билл не проявлял никакого интереса к нам, детям. Не помню ни единого случая, когда бы он повел себя, как дедушка по отношению к своим внукам. Когда он говорил с нами, у него не проскальзывало ни улыбки, ни шутки, ни любого другого проявления теплоты. Как и у папы, у Билла на уме были свои дела, и когда он приходил в гости, они оба обычно проводили время вдвоем в той части дома, куда нам было нельзя заходить.

Когда я вспоминаю детство, на ум приходит одно хорошее событие – моя дружба с Хезер. В те годы, когда нас вместе запирали в подвале по ночам, и мы болтали, играли, фантазировали о том, что творится в остальной части дома – и когда мы страдали от маминых побоев, утешая друг друга, – связь между нами навсегда осталась очень крепкой. По тем же причинам в том раннем возрасте мы были очень близки и со Стивом и часто играли втроем. Но когда он подрос, мама стала поручать ему другую работу, у него появились свои интересы – и он был, пусть и немного, но все-таки близок с отцом, чего точно нельзя было сказать про нас.

Хоть наше детство было мало похоже на обычное, мы все-таки веселились. У нас с Хезер были мальчишеские увлечения. Куклы и другие девчачьи штучки нас мало интересовали. Игрушек было очень мало, поэтому мы придумывали свои игры. В подвале мы играли так: бросали подушки на пол, и нужно было прыгать с одной подушки на другую, представляя, что внизу не пол, а море с акулами или крокодилами, которые нас съедят. Сейчас мне странно и боязно вспоминать об этой игре – потому что я знаю, что под этим полом и впрямь таились кошмары.

Мама с малых лет учила нас вязать крючком, и мы любили делать детские одеяльца. Еще мы играли в ниточку с помощью цветных ниток, а еще часто просто сидели вместе и рисовали. В редких случаях, когда мы проникали в те части дома, куда нам запрещено было ходить, мы с радостью съезжали вниз по перилам или играли в прятки – а иногда устраивали потайные местечки в старых каминах и высматривали птиц. Когда мамы не было рядом, мы прокрадывались на кухню и баловались с разными продуктами. Хезер любила делать масло. Она тайком брала молоко из холодильника, наливала его в банку из-под варенья, добавляла соль и трясла банку во все стороны, пока молоко не взбивалось в твердую массу.