Люблю тебя, мама. Мои родители – маньяки Фред и Розмари Уэст — страница 9 из 56

Иногда, когда мама хотела отвадить нас от себя подальше, она запирала нас в саду. Мы это любили – почти так же, как и парк, где нам время от времени разрешалось играть, когда мы уже подросли. В саду были качели и лесенка для залезания, а также старый велосипед с ободами без шин, на котором мы то и дело катались по кругу. Мы делали духи из цветов или лепестков розы, кладя их в воду и закрывая в бутылке. Иногда мы выкапывали в саду красную глину и делали горшочки, чашки, миски и тарелки, оставляя их сохнуть на солнце. Вся проблема с этими воспоминаниями для меня состоит в том, что сейчас они значат уже нечто другое. Эту глину мы брали из той же земли, где находились могилы неизвестных нам людей, похороненных под нашими ногами.

Когда Хезер, Стив и я подросли, то стали смелее. Иногда мы перелезали через ограду сада, который был за нашим домом, и играли с псом Стаффи, который там жил. А еще мы залезали на стену церкви адвентистов седьмого дня, чтобы с любопытством и хихиканьем смотреть оттуда вниз, сквозь стекла крыши, на их обряды во время традиционной субботней службы. Мы любили придумывать разные безрассудные выходки, нас разжигал страх того, что мы попадемся маме или папе. Для нас не было большего веселья, чем когда мы включали записи Майкла Джексона и вовсю плясали по дому, зная, что в любой момент родители могут вернуться и застукать нас.

Страх занимал в моей жизни очень много места, однако это по большей части был страх перед маминой жестокостью: она могла запросто перевернуть стол с завтраком, после чего нам приходилось идти в школу голодными; ее удары и шлепки были сильными настолько, что у нас оставались синяки. Но если изо всех сил стараться не злить ее или просто держаться от нее подальше, эту угрозу можно было свести к минимуму. Когда мы стали еще старше, папино поведение стало новой проблемой, но в более раннем нашем возрасте он не представлял для нас угрозы. Так что, хотя дом не был для нас всегда счастливым местом, я так или иначе чувствовала там себя в безопасности, когда была маленькой. «Дом ужаса» был просто нашим домом, и я не ждала ничего более ужасного от него, чем то, что переживала. Да и как кто-либо из нас мог наверняка знать, что находится под нами в подвале, или что на самом деле происходит на верхних этажах дома? Разве могли мы догадываться, какие ужасные события ждут нас в будущем?

Глава 4Дядя Джон

Сегодня мамино письмо тяжело читать. Она пишет о нем. О дяде Джоне и той боли, которую я пытаюсь забыть. Она пишет о том, что сожалеет обо всем этом и о том, что случилось с нами. Я думаю, что в этом письме, возможно, впервые она хотя бы частично признает за собой какую-то вину. И еще пишет о Луиз. Говорит, что знала – рано или поздно все дойдет до того, что детей у нее заберут. Я уже не знаю, что и думать! Поверить ей? Я так ждала хоть какого-то проявления любви от нее всю свою жизнь. А она понимает, что именно я хочу и должна услышать…

Королевская даремская тюрьма

Мэй, я так сожалею обо всем, что случилось с дядей Джоном, с тобой и остальными, с Луиз, вообще обо всем! Я правда заботилась обо всех вас и до сих пор забочусь. Тогда я сделала лучшее, что могла, как меня научили, но сейчас я понимаю, какой неадекватной я была!

Помимо маминого отца другим частым гостем у нас дома в моем детстве был папин брат, дядя Джон. Он был всего на год младше папы, и они дружили с самого детства.

Дядя Джон работал мусорщиком в Глостере. Часто он приходил к нам с игрушками или старыми видеокассетами, которые кто-то выбрасывал, а он подбирал. Иногда он приносил электроприборы или еще какой-нибудь хлам – телевизоры, тостеры, видеомагнитофоны, ржавые инструменты, которые доставал со свалки и отдавал папе.

Помню, я всегда считала его отвратительным человеком. Он постоянно курил трубку, и от него всегда пахло старым горьким табаком. Он был большой, у него был огромный живот. Однажды, когда я была маленькой, он задрал одежду, и мне пришлось следить за его пальцем, которым он провел по длинному шраму по всей груди, по выпятившемуся животу – он сказал, что это от операции на сердце. Когда я увидела это, мне стало плохо. Да и от всего, что я о нем знала, мне становилось нехорошо, таким вот он был человеком. Он то и дело рассказывал нам, детям, истории о том, что если к нему в сад пробираются кошки, он ломает им шеи и выкидывает через забор. Я любила кошек, поэтому такие истории не выносила, и он хорошо знал об этом.

Дядя Джон по-прежнему жил в Глостере, и с ним иногда на Кромвель-стрит приходили посидеть и поговорить с мамой и папой его жена Анита, низкорослая тихая женщина, которая работала медсестрой, а также их сын. Дядя Джон не ругался и не говорил грубо о сексе, как папа, особенно когда с дядей была жена. И он не был таким же неряшливым, как папа. Когда он не ходил в рабочей одежде, то наряжался довольно прилично, с женой они жили в уютном и современном одноэтажном доме, а водил он неплохую машину, а не старые развалюхи, как папа. Но в нем чувствовалось что-то не то, и это было куда хуже его кривой ухмылки и отвратного запаха. Просто даже рядом с ним мне становилось очень не по себе, и я не понимала почему.


Все мое детство папа всегда охотно рассказывал истории о своих ранних годах, проведенных в Мач-Маркл, и в этих историях часто появлялся Джон. Они вместе играли, работали на ферме вместе со своим отцом, бродили по полям и лесам, охотясь на кроликов и белок из пневматического ружья. Похоже, они были неразлучны.

Воспоминания папы о том времени всегда были очень яркими – сейчас, когда я знаю так много, в некоторые из этих рассказов было довольно сложно поверить, а из других были убраны мрачные подробности, но я верила (и до сих пор верю) во многое из того, что он тогда рассказывал. Сельская жизнь, по его описаниям, звучала как нечто далекое и странное – почти как что-то из Викторианской эпохи, а не из пятидесятых годов двадцатого века. Иногда он брал нас с собой в Мач-Маркл навестить семью, и я поражалась тому, в какой глуши они жили: везде, куда ни посмотри, поля и пологие холмы, встречаются лишь деревья и зеленые изгороди. Даже акцент в тех краях был еще более деревенский, чем в провинциальном Глостере. Люди употребляли словечки и фразы, которых я не понимала. Слово «бровь» в папином исполнении звучало как eyebrown вместо eyelbow, радиатор он называл печкой, а рос он в окружении фраз наподобие «побольше махорки, Мэй, как в тюрьме крутишь» – что-то вроде этого он говорил, когда хотел папироску покрепче.

Папа родился в 1943 году в Бикертоне, у работника фермы Уолтера и его второй жены Дейзи, которая, если верить папе, была строгой и деспотичной женщиной. Мне всегда говорили, что папа был их первенцем, но позже я выяснила, что раньше его у них родилась дочь по имени Вайолет, но прожила лишь несколько часов. Однако из выживших детей он и правда был старшим. Позже на свет появился его брат Джон, а затем Дэвид, умерший через месяц после рождения. Затем они переехали в другой деревенский дом в Муркорте, рядом с фермой, и там у папиных родителей родились другие дети – Дейзи, Дуглас, Китти и Гвендолин.

Из этих восьми детей двое умерли в младенчестве. Моя бабушка наверняка была твердой, как кремень. Это видно и на фотографии, где мои бабушка и дедушка изображены вместе: она выглядит строго и стоит с прямой спиной. Папа говорил, что иногда она била его, а также братьев и сестер толстым кожаным ремнем – хотя, по рассказам папы, можно было сделать вывод, что он был маминым любимцем.

А вот своего отца мой папа очень уважал. Он узнал от отца все о сельском хозяйстве, особенно о скоте: как ухаживать за овцами, свиньями и коровами. Похоже, жизнь их была суровой: на обед (об этом папа любил рассказывать нам, когда мы выпрашивали у него сухой паек для школьных обедов) ему давали сырую репу или белый корень. Но он рассказывал о детстве так, будто и веселья в их жизни тоже хватало. Они собирали хмель и яблоки, косили траву. Казалось, папа любил бывать ближе к природе и знал каждое поле, каждый участок леса и дерево в округе Мач-Маркл как свои пять пальцев. Здесь он был в своей стихии. А раз он жил таким вот земным трудом, для него было привычным и убийство животных, и не похоже, чтобы это когда-либо его смущало. Я помню, он рассказывал, как мама заставила его убить их домашнюю свинью, чтобы приготовить еду.

– А я вообще не понимал, как это делается. Я гонялся за этой сраной свиньей по всему двору, потом загнал в сарай. Прижал наконец ее в угол, кое-как схватил ей голову и перерезал глотку. Но она не умерла. Она стала носиться кругами и дико визжать, пока уж не свалилась мертвая. Кровища была просто повсюду. После этого мы отнесли свинью на кухню, и там кровь стекала еще часами.

С чего он решил, что мы хотим слушать такие истории, мне непонятно, но он, похоже, всегда получал некое извращенное удовольствие, когда рассказывал подобное и видел, насколько мы поражены.

Кроме того, он умел убивать кроликов и цыплят. Когда мне было четыре или пять лет, в одну из наших поездок на ферму он отправился стрелять кроликов. Несколько из них он отдал своей матери, но домой в Глостер мы тоже взяли одного. Я помню, как он лежал на кухонном столе, его черные глаза безжизненно застыли, и все у меня в груди сжималось при взгляде на несчастного кролика. «Это нам завтра на ужин, Мэй. Кроличье рагу. Очень вкусно будет», – злобно ухмылялся папа.

Никто из нас, даже мама, не мог и подумать о том, чтобы это съесть, но он тем не менее снимал кожу с кролика прямо на кухонном столе. Он говорил, что хочет показать нам, как снимать кожу, и мы должны на это смотреть. Хезер, Стив и я закрывали лица руками, чтобы только не видеть.

– Да что с вами такое? – уже с раздражением говорил он. – Это же природа!

– Папа, это ужасно!

– Да вы все просто слабаки, вот вы кто!

Когда он снял кожу с кролика и выпотрошил его, то кинул мясо в мамину кастрюлю, чтобы приготовить.