Любовь и педагогика — страница 6 из 27

тся; он склоняется к имени Аполодоро из-за его символического значения, но главным образом из-за того, что оно, как и его собственное имя, начинается на «А», и можно будет отцу и сыну пользоваться одним чемоданом, не придется менять метки на салфетках и скатертях – «А. К.». Но в этом имени один минус: Аполлон – языческий бог, плод религиозных предрассудков, что там ни говори. С другой стороны, Аполлона нужно воспринимать теперь только как символ, символ света, солнца, источника жизни па земле. Авито решает остановиться на имени Аполодоро, по тут вмешивается внутренний голос: «Ты уже пал и хочешь вторично пасть, ты падешь еще сто раз, ты только и будешь делать, что падать; ты вступил в сделку с любовью, инстинктом плоти; теперь миришься с языческим предрассудком, твой сын будет носить это имя как клеймо, а запросто его будут звать Аполо; лучше нареки его Теодоро, оно привычнее и проще, а означает то же самое: далеко ли от Аполлона до бога?» Авито отвечает этому нахальному бесу, вселившемуся в него, когда он влюбился: «Нет, Аполлон не то же самое, что бог, и Теодоро означает совсем не то, что Аполодоро, потому что в Аполлона теперь никто не верит, он давно уже поэтическая фикция чистый символ, тогда как в бога некоторые еще верят' так что, если я назову сына Аполодоро, никому и в голову не придет, что я верю в действительное, реальное существование Аполлона, но, если же я окрещу его – нет, что это я? – если я нареку его Теодоро, всякий подумает, что я верю в бога. О боге можно будет говорить нам, людям рационального склада ума, когда никто в него верить не будет, а останется он чистым символом… Вот тогда он нам пригодится!» Но голос – все свое: «Ты пал, пал, ты падешь сто раз и будешь падать без конца… Разве ты не можешь назвать его А, В, С или X, как в алгебре? Одинаковое отступничество назвать его Аполодоро или Теодоро; ты дай ему имя, лишенное значения, условный знак, назови его Акапо, Бебито или Футоке, что само по себе не означает ничего, и пусть он сам наполнит свое имя содержанием; напиши на бумажках разные слоги, положи в шляпу и тяни три подряд, сложи вместе – вот и будет ему имя». Авито в ответ: «Замолчи! Замолчи! Замолчи!» – и останавливается на имени Аполодоро, не дожидаясь, пока сын заслужит и подтвердит его своими делами.

Сон Марины стал глубже, опустился в глубины извечной реальности. Корда она дает сыну грудь, то ощущает себя источником жизни. Иногда малыш, оторвавшись от груди, смотрит на нее или играет соском. Когда он улыбается во сне, мать говорит себе: «Это ему снятся ангелы». Она же видит во сне только одного маленького ангела, которого прижимает к груди, словно хочет вернуть его в свое лоно, чтобы он мирно спал там, подальше от мира.

Авито то и дело спрашивает: «Ну, как? Хватает у тебя молока? Ты не чувствуешь истощения?» При этом он не довольствуется заверениями жены, а посылает ее молоко на микробиологический и химический анализ.

– Ты понимаешь, если кормление идет во вред тебе или ребенку, то существует такая вещь, как рожок, теперь это не проблема…

– Рожок?

– Ну да. Рожок самой последней конструкции, и к нему – пастеризованное молоко; искусственная лактация – отличная штука, это же система, она намного лучше чем естественное кормление, можешь мне поверить…

– Лучше? Но если можно естественно…

– Оставь ты естественное! У природы недоделки, повсюду недоделки, как говорит дон Фульхенсио…

– Но тут, я думаю, естественное все-таки…

– Да что тебе думать? Что тебе думать, если ты сама и есть природа? Я тебе говорю, что лучше всего рожок…

– Но пока у меня есть молоко…

– Ну, я не возражаю, однако… Пойми, ведь сама педагогика – не что иное, как психический рожок, искусственное питание того, что за неимением лучшего слова принято называть духом.

«Ты пал и продолжаешь падать, – говорит ему внутренний голос. – Ты разрешаешь кормить его грудью – значит, в нем будет больше ее крови, чем твоей, вот к чему приводит грех любви».

– А эти пеленки, ох уж эти пеленки!.. Ведь говорил я тебе, чтоб ты его не кутала; вы, женщины, просто жрицы косности и рутины.

– А как же мне его одевать?

– Вот тебе журнал, посмотри на картинку, так его и одевай…

– Я так не сумею, займись этим ты.

– Займись ты, займись ты… Согласно педагогике, эти первые заботы надлежит нести матери…

– А кормить его разве не ее забота?

– Вот женская логика! Кормить его грудью вовсе не обязательно. Рожок ребенку тоже дает мать.

– Но, послушай, я кормлю его пока что, как могу…

– Ну да ладно, что ж, продолжай…


Сегодня Авито узнал, что жена тайком от него, по совету Леонсии, отнесла ребенка в церковь и окрестила. Попран авторитет главы семьи, краеугольный камень любой и всякой рациональной педагогики. И по чьему совету? Его же дедуктивной экс-избранницы! Нет, он не может не высказать, что думает по этому поводу.

– Разве я тебе не говорил, Марина, что не желаю чтоб ты проделывала с ребенком всякие такие вещи?

– Испокон веков все так делают, – возражает жена собрав воедино остатки независимости и выплеснув их из глубины души – Ты только и знаешь, что придумываешь какие-то новые законы…

– Это чьи слова ты повторяешь? – Марина молчит и Авито еще более повышает голос: – Кто тебе это сказал? Какой осел внушил тебе эту мысль? А может, ослица? Ну, отвечай! Надеюсь, ты не забыла, что я твой муж?

Бедная Материя прижимает гения к пышной груди, где разрастается горький комок; вот он подкатывает к горлу, глаза задергиваются прозрачной пеленой и по щекам катятся горькие слезы.

– Ты от рожденья дурочка и до сих пор ума не набралась…

Словно стон раненого животного слышится выдавленное сквозь зубы слово «грубиян».

– Грубиян? Это я грубиян? – Он хватает ее за руку и сильно встряхивает. – Грубиян? Ну, если бы не…

Тут она разражается рыданиями: «Матерь божья!..»

– Замолчи, не богохульствуй!

Аполодоро внимательно смотрит па мать. А отец говорит себе, шагая взад-вперед по комнате: «Я поступил глупо, нерационально, антинаучно, взбунтовался тот зверь, что проснулся во мне, когда я влюбился, а я-то думал, это укротило его; жена, бедняжка, ни в чем не виновата… Окрестила она его, ну и что? Женские штучки! Надо же ей чем-то себя тешить!» И обращаясь к жене, говорит как можно ласковей:

– Ладно, Марина, я погорячился, каюсь, но… – и наклоняется, чтобы поцеловать ее, а внутренний голос шепчет: «Ты пал, снова падешь и будешь падать еще сто раз».

Марина принимает поцелуй мужа, прижимает сына к груди и возвращается в неизбывный сон своей повседневной жизни.

– Да, я погорячился, но… надо же считаться с моими желаниями. Ну, зачем было его крестить? Чтобы очистить от первородного греха? Неужели ты думаешь, что это невинное создание в чем-то грешно?

А надоедливый бес шепчет:

«Грехов-то у него нет, но на нем лежит изначальный грех, грех рождения от любви, от союза по инстинкту, от индуктивного брака; любовь и педагогика несовместимы, к психическому рожку требуется нечто совсем другое…»

– Не целуй его, Марина, не целуй его без конца» каждый поцелуй – это посев микробов.

Бесенок опять за свое; «Зачем же ты сам ее целовал? Вот она тебя и заразила своим микробом, своим собственным, особым, который дон Фульхенсио называет bacillus individuationis,[10] ты им заражен… Ты пал, падаешь и будешь падать!»

На другой день Марина застает мужа за таким занятием: он колет ребенка иглой. Материнское сердце пробуждается от сна, и она восклицает:

– Ты сошел с ума, Авито?! Что ты делаешь?

Тот улыбается, снова укалывает сына и отвечает!

– Ты не поймешь…

– Но, Авито! – кротко умоляет она.

– Я изучаю его рефлекторные реакции!

– Ну что за мир, пресвятая дева! – произносит Марина и возвращается в свой сон.

Но на этом чудеса не кончаются: в один прекрасный день Марина видит, как малютка Аполодоро обеими руками держится за палку, а отец поднял его и держит на весу. Мать в ужасе протягивает руки, едва сдерживая крик, а Авито хитро улыбается и говорит;

– Вот эту цепкость – собственно говоря, обезьянью – он скоро утратит. Она от нашего прапрадедушки антропопитека и нашего троюродного братца шимпанзе…

– Ну что за мир, пресвятая дева! – И Марина опять погружается в сон.

В другой раз Авито водит носовым платком перед носом сына, проверяя, следит ли тот взглядом за движением предмета, потом стучит, чтобы определить слуховую реакцию ребенка. Доходит до того, что Авито дает сыну дотянуться ручкой до горящей свечи; тот обжигается и поднимает крик, так что матери приходится успокаивать его, сунув ему грудь. Отец при этом говорит:

– Пусть поплачет, это его первый урок, самый впечатляющий. Он никогда его не забудет, хотя самого этого случая и не вспомнит.

Поскольку Марина, по его мнению, не постигла всей глубины его мысли, Авито продолжает:

– Таким путем он поймет, что палец принадлежит ему, своим плачем он как бы говорит: «Мой палец, ой-ой, мой!» А от понятия «мой» не так уж далеко до понятия «я», от притяжательного к личному всего один шаг, и связующим их звеном является боль. А когда он осознает свое «я»…

Видя, какими непонимающими глазами смотрит на него Марина, Авито умолкает, оставляя концепцию сыновнего «я» при себе.


Карраскаль зорко следит за развитием маленького дикаря, размышляя о параллелизме развития индивидуума и развития вида – иначе говоря, онтогенеза и филогенеза. «Мать сделает его идолопоклонником, – говорит он себе. – Ну и пусть! Как и вид, индивидуум должен пройти стадию фетишизма, а потом наступит мой черед. Сейчас, пока он еще, так сказать, психически беспозвоночный, душа без позвонков и мозга, с ним его мать, но как только он проявит рассудочные рефлексы, как только перейдет в класс позвоночных, как только выкажет психический хребет – он перейдет в мои руки».

Что до Марины, то она продолжает видеть свой сон наяву, вздыхая: «Ну что это за мир, пресвятая дева!», и при этом баюкает сына песенкой: