Любовь и так далее — страница 7 из 39

Так выглядит сейчас моя жизнь.


МАДАМ УАЙЕТТ: «Сперва любовь, потом брак: сперва пламя, потом дым». Припоминаете? Шамфор. Что он хотел этим сказать? Что брак – неизбежное следствие любви, что одного без другого не бывает? По-вашему, это умствование, даже недостойное записи? Нет? Значит, он приглашает нас глубже вникнуть в такое сравнение. Вероятно, подразумевается, что любовь драматична, пылка, горяча и шумлива, тогда как брак подобен теплому туману, который щиплет и застит глаза. Вероятно, подразумевается, что брак приносит ветром… что любовь неистова и выжигает почву, на которой растет, тогда как брак – более зыбкое состояние, способное измениться или развеяться от легчайшего дуновения.

В этом сравнении мне видится еще вот что. Люди думают, что весь жар горящей спички сосредоточен в центре язычка пламени. Это ошибка. Самый сильный жар – не внутри, а снаружи, точнее, чуть выше. Горячее всего там, где кончается пламя и начинается дым – именно в этой точке. Интересно, мм?

Кое-кто считает меня мудрой – это потому, что я прячу свой пессимизм. Людям хочется верить, что да, обстоятельства бывают хуже некуда, но всегда возможны какие-либо решения: стоит найти хотя бы одно, и обстоятельства изменятся к лучшему. Терпение, добродетель и некий скромный героизм будут вознаграждены. Конечно, я этого не утверждаю, но мой облик некоторым образом подразумевает, что такое не исключено. От Оливера, притворщика, мнимого сценариста, я когда-то услышала старую истину о Голливуде: Америке подавай трагедию со счастливым концом. Вот я и даю голливудские советы, отчего меня считают мудрой. Иными словами, чтобы прослыть мудрой, нужно быть пессимисткой, которая пророчит хеппи-энд. Но сама себе я даю не голливудские, а более традиционные советы. Ни на каких богов, конечно, не уповаю, разве что в метафорическом смысле. Но верю, что жизнь трагична, если это слово еще не устарело. Жизнь – такой процесс, который неизбежно вскрывает наши слабые места. А кроме того, этот процесс карает нас за прежние поступки и желания. Карает незаслуженно: я же говорю, что не верю в богов; карает походя – вот и все. Карает анархически, если угодно.

Думаю, у меня никогда в жизни больше не будет романов. На определенном этапе приходится это признать. Нет-нет, не надо мне льстить. Да, я выгляжу несколько моложе своих лет, но это отнюдь не комплимент для француженки, спустившей за свою жизнь такую уйму денег, как я, на produits de beaute[23]. Так вот: дело не в том, что романы более невозможны. Они всегда возможны, а тем более на платной основе, официальной или неофициальной… ой, только не надо изображать возмущение… дело в том, что мне они не нужны. Ах, мадам Уайетт, зачем вы так говорите, никто не знает, когда нагрянет любовь, это всегда, как вы сами нам когда-то сказали, опасный момент и так далее. Не поймите меня превратно. Дело даже не в том, что я этого не хочу, а в том, что я не хочу хотеть. Я не желаю желать. И вот что я вам скажу: сейчас я, пожалуй, не менее счастлива, чем в те годы, когда испытывала желание. У меня меньше забот и меньше озабоченности, но я не менее счастлива. И не менее несчастна. Не карают ли меня боги, которых больше нет, когда внушают, что все сердечные муки – так правильно сказать? – которые выпали на мою долю, все метания, вся боль, все надежды, все поступки не имели, вопреки моим убеждениям, никакого отношения к счастью? Это и есть кара?

Для меня сейчас дело обстоит именно так.


ЭЛЛИ: Я не сразу привыкла называть ее «Джиллиан». Сначала потренировалась в телефонных разговорах, затем в беседах с другими людьми и только после этого – лично. Она ведь такая: очень собранная, очень уверенная в себе. Да к тому же вдвое старше меня. Как я понимаю, ей слегка за сорок. Спрашивать напрямую, конечно, немыслимо. Хотя, надумай я спросить, она бы ответила как есть.

Слышали бы вы, как она разговаривает по телефону. У меня язык не повернется повторить кое-какие фразы. Нет, они совершенно правдивы, но это ведь еще хуже, правда? Понимаете, клиенты иногда дают нам заказы в тайной надежде, что под этой мазней обнаружится подпись Леонардо, которая принесет им кучу денег. Да-да, настолько примитивно. Никаких оснований для этого нет, просто владельцам картин хочется так думать: вот отправят они в реставрационную мастерскую это полотно, пусть там его почистят, просветят рентгеном – глядишь, и повезет. Зря, что ли, они деньги платят? В большинстве случаев нам достаточно одного взгляда, но, поскольку Джиллиан любит работать основательно, она не сообщает, что их надежды напрасны, а раз это не произносится вслух, глаза у клиентов разгораются еще больше. Но под конец, в девяноста девяти случаях из ста, ей все же приходится говорить открытым текстом. И некоторые воспринимают это как пощечину.

– К сожалению, нет, – сообщает она.

Из трубки несется затяжная словесная канонада.

– К сожалению, это невозможно.

Опять канонада.

– Да, есть вероятность, что это копия утраченного произведения, но все равно речь может идти лишь о пятидесятых-шестидесятых годах восемнадцатого века, никак не ранее.

Короткая канонада.

Джиллиан:

– Хорошо, давайте будем, если угодно, говорить «желтый кадмий», хотя кадмий был открыт только в тысяча восемьсот семнадцатом году. Ранее середины восемнадцатого века такого пигмента не существовало.

Короткая канонада.

– Да, я «всего лишь» реставратор. Это значит, что я способна датировать полотно по определенным параметрам, исходя из анализа данного пигмента. Существуют и другие методы датировки. Например, если вы не профессионал, но обладаете «определенным чутьем», то вам позволительно датировать картины абсолютно любым периодом.

Обычно на этом заказчик прикусывает язык, что неудивительно. Впрочем, не всегда.

– Нет, мы сняли верхний слой.

– Нет, мы подвергли химическому анализу каждый слой краски, вплоть до холста.

– Нет, исключительно с вашего согласия.

– Нет, мы ничего не повредили.

На протяжении всего разговора она сохраняет хладнокровие. Потом говорит:

– У меня есть к вам предложение. – И делает паузу, чтобы завладеть вниманием клиента. – Когда вы оплатите наш счет и заберете картину, мы пришлем вам исчерпывающие результаты анализа и полное заключение. Не понравится – можете сжечь.

На этом переговоры обычно завершаются. И Джиллиан вешает трубку… не то чтобы с торжествующим, но с самоуверенным видом.

– Он не скоро обратится к нам повторно, – говорю я, подразумевая, в частности: стоит ли расшатывать бизнес?

А она в ответ:

– С такими свиньями я дел не имею.

Кто-то может подумать, что работа у нас тихая, научная, но бывает, на нас серьезно давят. Вот, например, один мужчина приобрел на торгах, где-то в провинции, некое полотно, которое понравилось его супруге, и, поскольку это была библейская сцена в темных тонах, решил, что купил Рембрандта. Ну или «типа того», как он выразился. Картина обошлась ему в шесть тысяч фунтов, и он прикинул, что расчистка и анализ станут дополнительным вложением, способным взвинтить первоначальную стоимость полотна в десятки, сотни или тысячи раз. Как же он взъелся, узнав, что после расчистки и необходимой реставрации картина потянет на те же шесть тысяч, да и то если на нее клюнет какой-нибудь толстосум.

Джиллиан очень прямолинейна. И с ходу различает фальшивки. Как среди картин, так и среди людей. И прежде, и сейчас.


ОЛИВЕР: Вот ведь что занятно. Я высадил моих юных правопреемниц и наследниц по завещанию у местного пункта принудительного кормления, где милым птенчикам нежно массируют шейки, пока Большая Шишка пичкает их кукурузными зернами знаний. Квартира выглядела так, будто лары и пенаты накануне устроили там грандиозную пирушку, и когда я, верный своей артистической склонности к превращению хаоса в упорядоченность, сложил кое-какую посуду в раковину и размышлял, чем заняться дальше – то ли в очередной раз открыть «Неопубликованное» Салтыкова-Щедрина, то ли три часа ублажать себя мануально (ну-ну, не завидуйте, я пошутил), – надсадно-утробное бурчанье телефона напомнило мне о существовании того, что философы тенденциозно именуют внешним миром. Быть может, звонил кто-то из голливудских магнатов, которого мой несравненный сценарий перенес в таинственное ночное царство, где обитают медлительные лори Малибу и цепкохвостые медведи Бель-Эра? А может – что вероятнее, – это моя любезная moglie[24] хотела намекнуть оглоблей, что в краткосрочной или среднесрочной перспективе нашему дому грозит дефицит жидкого моющего средства? Но, как оказалось, реальность – и тут философы, в общем и целом, на протяжении тысячелетий оказывались удручающе правы – не вполне соответствовала ожиданиям.

– Привет, это Тютя, – раздался в трубке самодовольный голос.

– Рад за тебя, – ответил я с предрассветной желчностью.

(Утренняя хандра – самая тяжелая, согласны? У меня на сей счет есть своя теория, которая заключается в следующем. Незыблемая программа суток – рассвет, утро, день, вечер, ночь – символизирует до боли очевидную парадигму нашей преходящей экзистенции, и если надвигающийся войлочный вечер, за чьи фалды фрака цепляется уравнительница-ночь, – это простительное время для обостренного ощущения человеческой хрупкости и неизбежной, будь она неладна, кончины, если первые послеполуденные часы столь же логично вмещают в себя сходные мысли, а эхо полуденного пушечного залпа, как при отите, долго отдается у тебя в ушах, то понятия корнфлексовой tristesse[25], йогуртового отчаяния prima fascie[26] нелогичны, а то и оскорбительны в качестве метафор. И указанная нелогичность точит поутру зубы этой черной собаки, а в ее слюне пеной бешенства закипает ирония.)

– Оливер, – его явно смутил мой отпор. – Это Стюарт.