— Ты влюблён в графиню фон Гунольштейн?
Лафайет отвернулся, но Сегюр успел заметить, что он покраснел.
— И ты считаешь меня своим соперником? — рассмеялся Филипп. — Милый мой, это просто смешно!
С обиженным видом мальчика, которого считают недостаточно взрослым, Жильбер принялся ему доказывать, что ничего смешного тут нет, дуэль необходима: только так он сможет доказать ей… доказать всем… Его сердило стремление Филиппа обратить всё в шутку, и тому пришлось потратить не меньше часа, чтобы образумить своего не в меру пылкого друга. Не без труда уверив Лафайета, что вовсе не стоит у него на пути, Сегюр без обиняков назвал имя титулованного любовника Аглаи — герцога Шартрского. Кузен короля — не чета маркизу из Оверни. До дуэли он не снизойдёт, послать ему вызов — значит попасть в нелепое положение, а в наши дни стать посмешищем хуже, чем лишиться чести.
Аглая. Эта большеглазая девочка с невинным ротиком и не вполне сформировавшейся фигурой (хотя она недавно родила) была нынешней зимой самой популярной женщиной в Париже. Её муж, двадцатипятилетний граф Филипп Август фон Гунольштейн, сам похожий на девушку, командовал драгунским полком герцога Шартрского, а она, прежде чем сделаться фрейлиной герцогини, чуть не заняла место фаворитки королевы, должным образом оценившей её вкус и умение выбирать наряды. У этого «не» было весьма неприглядное объяснение, которое Сегюр скрыл от Лафайета, чтобы не выглядеть в его глазах придворным сплетником. Дело в том, что если бы Жильбер вздумал вызывать на поединок всех своих отнюдь не воображаемых соперников, то потратил бы на это остаток жизни. Под маской невинности скрывалось порочное, развратное существо, и юный маркиз наверняка бы ужаснулся, если бы ему открылась пропасть, на дне которой влачился его идеал. Трудно сказать, кто направил дочь маркиза де Барбантана на скользкую стезю, но королеве стало известно, что мать прелестной Аглаи, которая души не чаяла в своей дочери, помогла ей загладить первую «ошибку», укрыв на некоторое время в Швейцарии. Марии-Антуанетте недвусмысленно дали понять, что особа, выискивающая себе любовников в садах Пале-Рояля да к тому же, как говорят, обшаривающая их карманы, — не лучшее общество. В гулких галереях Версаля сплетня, произнесённая шёпотом, звучит громоподобно, а Сегюр специально прислушивался к подобным разговорам в салонах и прихожих, намереваясь написать роман нравов в духе Мариво…
В два часа ночи Лафайет ушёл — ступая на цыпочках, чтобы не разбудить слугу Сегюра. Привратник выпустил его на улицу, посреди которой тускло горел масляный фонарь. Сегюр снова улёгся в постель — и не мог удержаться от улыбки, вспомнив разговор с герцогом д’Айеном: это у Жильбера-то холодный темперамент? Плохо же герцог изучил своего зятя…
Герцог д’Айен чересчур увлёкся своей ролью феи-крёстной: Жильбер неожиданно узнал, что тесть хочет раздобыть ему место при дворе, пристроив в свиту графа Прованского, поскольку все остальные должности уже разобраны. Лафайета это вовсе не прельщало, но разочаровать «папу» он не мог. Оставалось действовать хитростью, то есть, не отказываясь самому, сделать так, чтобы ему предпочли другого.
Случай осуществить свой план представился на одном из последних маскарадов в Опере. Полнеющую фигуру Месье можно было узнать даже под широким домино, а полумаска не скрывала сочного рта с немного выпяченной вперёд нижней губой. Намеренно не закрывая своё лицо, Лафайет завёл с принцем непринуждённый разговор, делая вид, будто не знает, кто его случайный собеседник. Прованс очень удачно поинтересовался его нарядом, и Лафайет ответил, что это костюм графа Овернского — верного союзника Бурбонов, происходящего из не менее славного рода. Принц снисходительно усмехнулся и возразил, что Овернь с давних пор находилась под властью самих Бурбонов, которые с 1416 года противостояли там власти французских королей из рода Валуа. И лишь в 1523 году, когда Франциск I отобрал эти земли у герцога Бурбонского и Овернского Карла III, тот был вынужден укрыться во владениях императора Карла Пятого, да и то до 1612 года графы Овернские сохраняли за собой…
— Довольно! — перебил его Лафайет. — Не стоит так трудиться, сударь, чтобы доказать мне, что память — ум глупцов.
И тотчас ушёл, внутренне хохоча над своей проделкой.
Пару дней спустя Лафайет стоял в толпе придворных в зале Ой-де-Бёф.
— Корроль! — зычно провозгласил церемониймейстер и стукнул своим жезлом об пол.
Дамы присели в реверансе. Близоруко прищурившись, Людовик XVI прошёл через зал в сопровождении принцев. Граф Прованский выхватил взглядом Лафайета, остановился и нахмурился. Маркиз учтиво поклонился. С трудом сдерживая гнев, Месье спросил, известно ли ему, с какой маской он так грубо разговаривал третьего дня на балу?
— С той, на которой сейчас зелёный фрак.
Это было уже чересчур. Со скрипом повернувшись на каблуках, Прованс удалился, пытаясь сохранять достоинство, а в его фисташковую спину летели сдавленные смешки «рыцарей» Артуа.
…Беззаботно напевая модную песенку, Жильбер взлетел по парадной лестнице версальского особняка Ноайлей.
— Поди сюда! — услышал он громкий голос справа.
Герцог д’Айен сидел у камина в низком кресле, положив правую ногу на скамеечку. У него опять разыгралась подагра, но гримаса на его лице вовсе не была гримасой боли. Впервые Жильбер видел своего «папу» в гневе. Лакей вышел, плотно прикрыв за собой двери.
— Ты немедленно уезжаешь в Мец, — отчеканил герцог. — Твои вещи уже уложены, поедешь на почтовых, прогонные и деньги на дорогу — в маленькой шкатулке. Это письмо потрудись отдать моему кузену де Пуа. Надеюсь, в полку тебя приучат к дисциплине и отобьют охоту к глупым шуткам.
6
Все главные улицы Реймса были запружены народом. Французские и швейцарские гвардейцы выстроились частоколом от собора Богоматери до городских ворот, на мосту в два ряда стояли алебардщики, а далее, вдоль дороги, — шесть рот городской стражи и рота арке-бузиров. В час пополудни городские чиновники, отряд полиции с лейтенантом и два сержанта крепостного гарнизона с духовым оркестром выехали из Ратуши верхом и остановились в полулье[4] от Реймса, где к ним присоединились губернатор, интендант Шампани и другие представители королевской власти. Следом подкатила карета в виде колесницы Аполлона, предназначенная для Людовика XVI.
Июньское солнце сияло вовсю, чиновники томились от жары в своих чёрных костюмах с вытканной на них белой лилией. Неожиданное нашествие всполошило птиц, они перекрикивались встревоженными голосами, прячась среди стеблей озимой пшеницы; любопытные чибисы выглядывали из луговой травы и тотчас скрывались обратно; в вышине звонко свистели жаворонки.
Вот вдалеке запылила дорога — это оказались принцы. Прованс выбрался из экипажа и стоял со скучающим видом, не удостаивая никого своим вниманием; Артуа расхаживал по обочине, с наслаждением подставляя лицо мягкому ветерку, и смотрел из-под руки на трясогузок, торопливо перебегавших дорогу. Слуги быстро накрыли раскладные столы, уставив их походной снедью. Лёд растаял; Артуа поморщился, отпив тёплого вина. Прованс отказался, хотя очень хотел пить, и только вытер лицо влажным полотенцем. До города рукой подать, но ведь будут ещё всякие церемонии, длинные речи — на его лице не должно читаться, что он думает лишь о том, как дотерпеть до уборной. Где же его братец, наконец? Неспешность когда-нибудь его погубит…
Король приехал только в четверть пятого: он добирался другой дорогой. Встречающие засуетились; Людовик проследовал к церемониальной карете, куда уселись также его братья, герцог Орлеанский, его сын, герцог Шартрский, и принц Конде; процессия выстроилась и двинулась в город.
Впереди кортежа гарцевали трусцой королевские мушкетёры в голубых плащах поверх красных мундиров, на серых и вороных лошадях. Следом катили кареты министров и королевских чиновников, между ними и колесницей встроился отряд королевских пажей. Капитаны конной гвардии маршал де Ноайль и князь де Бово трусили верхом рядом с дверцами королевского экипажа, а командиры обеих мушкетёрских рот, лёгкой кавалерии и гвардейцев — рядом с задними колёсами. Далее шли двадцать четыре пеших лакея, за ними снова всадники — лёгкая кавалерия и лейб-гвардия короля, губернатор и генеральный наместник в Шампани, жандармы и чиновники.
Толпа зевак колыхалась, словно море; задние до боли вытягивали шеи и напирали на передних, солдаты отпихивали их назад. У городских ворот кортеж остановился. Людовик вышел к городским эшевенам, опустившимся перед ним на одно колено.
— О великий миг, сир! — заговорил бургомистр, словно читал монолог с театральных подмостков. — Сложить к ногам вашего величества смиреннейшее почтение и полнейшую покорность народа, который не нарадуется на вас, ведь ваше величество уже самим началом прекрасного царствования снискал всевозможные похвалы! Ликование народа, возгласы, идущие из самого сердца, исполненного любви к лучшему из королей, вернее моего слабого голоса убедят его в наших чувствах. Соблаговолите, сир, удостоить нас благоприятного взгляда, дабы наше счастье стало полным! Да здравствует король! — закричал он, обратившись к народу.
Возглас тотчас подхватили, он эхом прокатился в обе стороны: по городу и по окрестным полям. Бургомистр взял обеими руками большой серебряный ключ от города и передал его губернатору Шампани, тот вручил его королю, который принял ключ и отдал капитану своей охраны, после чего снова сел в карету. Колокольный звон слился с пушечным грохотом.
На процессию взирали сверху вниз статуи Благочестия и Правосудия — двух главных добродетелей нового монарха. Благочестие держало в левой руке французскую корону, а в правой — оливковую ветвь, Правосудие — весы, находящиеся в полнейшем равновесии, и фасцию, пряча её в складках своих одежд. На пьедесталах были начертаны латинские стихи, утверждавшие, что возлюбленный король, при котором правит закон, утвердит всеобщее равенство в своих владениях. Через улицу Ведь перекинулась Триумфальная арка, посвящённая Благотворительности — ещё одной королевской добродетели; у выезда на Новую улицу возвышался алтарь Верности, а чуть поодаль, у Госпитальной стены, — другой, в честь Милосердия.