Люди Черного Дракона — страница 5 из 12

[5]!

Только вдруг чувствует ходя, что взяли его крепко за руки за ноги и куда-то понесли. Никто уже ему не кланяется, никто прощения не просит, только земля под ногами болтается, видно, конец света наступил. Молчал ходя поначалу, терпел, но потом все-таки не выдержал.

— Куда мы? Куда? — со страхом спрашивает.

А ему сверху невидимым голосом отвечает дед Андрон:

— В Большой дом, ходя. Фанзу твою сожгли, это теперь будет твое жилище.

Онемел ходя: как это — в Дом? Там же смерть, там никто не живет — только Бабушка-лягушка, да и та в дом не заходит, на крылечке сидит, на приступочке, у нее со смертью свои дела, тайные разговоры. Кто в Дом войдет, живым уже не выйдет, это ходя знает точно, как и все прочие остальные.

Заскулил ходя от страха, стал биться понемногу, на волю проситься. Только его еще крепче держат да несут быстрее. А дед Андрон ему и объясняет, что, дескать, Дом жертвы требует, потому что без жертвы и войны, и революции, и зверь в ловушку не идет, жить поселку нечем, одним гаоляном не прокормишься.

— Да ты не бойся, ходя, — ласково уговаривает его дед, — будешь жить в Большом доме. А мы за тебя станем Богу молиться, за упокой, значит, души твоей грешной…

Понял ходя, что уж все решено и в небесной канцелярии прописано. И ничего поделать нельзя, нечем ходе помочь, хотя и люди вокруг добрые, душевные: и дед Андрон ему поле отвел, и охотник Евстафий лопату для гаоляна дал, и даже суровая бабка Волосатиха ни разу не плюнула ему в харю его косую, чужеземную. Вот, значит, получается как — по малой надобности все помочь готовы, а как смерть пришла, помогай себе сам.

Так, за разговорами да тяжелыми мыслями незаметно достигли Дома. Все столпились вокруг, в ограду только дед Андрон вошел да охотники, которые ходю на руках несли, остальные не решились.

Когда дед Андрон, перекрестившись, открыл дверь Дома, пахнуло оттуда холодом и тлением, как из гроба. Все так и застыли в ужасе. Вроде нужно ходю туда бросать, но как это сделать? Самим-то внутрь входить нельзя, не то Дом тебя поглотит вместе с жертвой.

Решили раскачать ходю, да с молитвою и забросить прямо в Дом.

Стали качать: секунда, другая — и швырнут в черную пасть. Ходя молчит, не вырывается, только дрожит крупной дрожью да всем богам, которых помнит, молится. Но нет, видно, китайским богам дела до бедного ходи, а русским никогда и не было.

И тут вдруг случилось чего не ждали. Раздался крик, да такой страшный, что ходю качать перестали. Вывернул он голову вбок и видит, что через толпу продирается к дому Колька Лютый. Лицо у него перекошено, руки окровавлены, одежонка, и без того небогатая, клочьями висит. Прорывается Колька, налево и направо оплеухи дает, кричит, надсаживается.

— Пусти! Не дам!

Вот, значит, почему лучший друг Колька не пришел ходю Василия хоронить. Знали сельчане, что не даст он с ходей расправиться, и заперли в подполе. Только прозвище свое — Лютый — Колька как раз потому получил, что если он чего хотел, то сдержать его не было никакой возможности. Вот и сейчас вырвался он из подвала: то ли подкоп сделал, то ли стену собой проломил — и прибыл на место как раз за миг до убиения.

Ждали от Кольки чего угодно — драки ждали, криков, мольбы, рыданий, ко всему были готовы. Но никто не ждал того, что случилось.

Прорвавшись сквозь толпу, Колька не к ходе бросился — вызволять, а прямо к Дому, к темной и хладной пасти его. На пороге только остановился и повернулся к людям. В последний раз обвел всех задорным, ликующим взглядом.

— Я вместо него иду, — крикнул он. — Нужна Дому жертва — вот он я и есть.

На миг задрожал у него рот, покривился, но справился с собой Колька, снова улыбнулся — доброй своей, глупой, дурацкой, бессмысленной улыбкой. И сделал шаг вперед, и пропал.

— Прощай, ходя! Не поминай лихом! — гулко раздалось из Дома. — Прощайте, люди добрые!

— Держи его! Держи дурака! — закричали со всех сторон, набежали, руки потянули — да поздно было. Кувырнулась вниз со ступеньки Бабушка-лягушка, дверь Дома за Колькой затворилась сама собой…

Протяжное «А-ах!» разнеслось вокруг, и ходя внезапно почувствовал себя свободным. Он упал на землю, распластавшись, секунду лежал, не двигаясь, потом резко, рывком поднялся. Мгновение смотрел он на Дом, где сгинул Колька. В сердце его открылся вулкан, и такое отчаяние почувствовал он, такую гибельную истому, что проще было ему забыть обо всем и умереть прямо здесь и сейчас.

И тогда он умер.

Два шага было до двери, за которой скрылся его друг Колька.

Одна была на целом свете душа, с которой мог ходя сказать два слова — пусть пьяных, шатающихся, не очень-то внятных, но сочувственных, добрых, от всего сердца… Теперь за страшной дверью пропала эта душа навсегда. Навеки исчез человек, который понимал ходю, с которым бок о бок хотел бы он прожить оставшуюся жизнь — но жизнь эта пресеклась. Не Колькина жизнь пресеклась, нет, хотя и она, конечно, — кончилась жизнь ходи Василия и всего мира тоже.

Но, постойте, погодите, не хороните мир раньше времени: был еще способ догнать Кольку! Догнать, не чтобы вернуть, а чтобы остаться с ним навсегда; видеть его, слушать его слова, кивать, и самому говорить что-то, говорить, покуда небеса не померкнут и Будда не вберет их души в себя… И нужно-то было всего ничего: сделать вперед два шага — два шага туда, в пустоту, в смерть.

И ходя сделал два этих шага — и один, и второй, из последней силы сделал, так что рука уже не поднималась толкнуть дверь, но дверь милосердно сама открылась перед ним — и вечность поглотила его.

А те, кто стоял на поляне перед Домом, так и продолжали стоять, оцепеневшие от ужаса… Потом послышался ропот, глухой, как из-под земли, кто-то охнул, кто-то забранился, заплакал. Многие заплакали, а потом и все, стояли, опустив бессильно тяжелые руки, текли горячие слезы по щекам, текли, не останавливались…

И уж совсем не к месту и не ко времени явился, словно с того света, растрепанный и обезумевший отец Михаил — увещевать и смирять, но было уже поздно. Жаркая длань стыда и раскаяния накрыла толпу, приплющила, прижала к земле, расколола на отдельных человечков, мучимых теперь совестью, словно рыба железным крюком, засаженным прямо в жабры. Спасаясь от общего позора, не глядя на себя и друг на друга, потекли люди во все стороны, всхлипывая, бранясь, жалея — все чувствовали себя сиротами, несчастными и покинутыми. Но кем они были покинуты? Ходей и Колькой, к которым были равнодушны, или Богом, в которого верили походя, на всякий случай, а то и вовсе не верили, простым ли счастьем, которое немыслимо было после случившегося? Не было ни у кого ответа, да никто и не искал.

Вскорости опустела поляна совершенно; прочитав последнюю заупокойную молитву, ушел и отец Михаил, только кедровая ветка хлестнула его по спине на прощанье, будто обиделась на что. Одна лишь Настена, никак не замеченная, сидела за старой пихтой и тихо глядела на Дом. Бабушка-лягушка, сметенная с привычного места небывалыми делами, оклемалась наполовину и снова вскарабкалась на приступочку, обиженно дула зоб, на Настену смотреть не желала или просто не замечала.

Понемногу стемнело, на землю спустилась ночь, сделалось ничего не видно, только звезды зажглись в высоте, синими прорехами в небесах, да чьи-то глаза горели в чаще, словно свечи на рождественской елке. Дом смутно высился в ночи еле уловимой громадой, был пуст и покоен. А Настена все сидела, не шла никуда, будто ждала чего-то, да так и не дождалась, уснула под пихтой. Уснула и Бабушка-лягушка, задремала, не боясь лихих ночных зверей или чужого охотника из чащи — и не такое видывали, и живы остались.

Обе они уснули, и потому не видели, как дверь Дома открылась и оттуда на волю, напоенную еловой жизнью, журчанием ручья и лесным эхом, вышел ходя Василий. Вышел, улыбнулся светло, спустился со ступенек, поднял лицо к небесам. Если бы сейчас его увидел кто из поселка, поразились бы ходиному преображению: это был тот же ходя Василий, да не тот. Лицо его стало строгим и торжественным, глаза сияли, словно звезды, вечные лохмотья на плечах гляделись мантией, сотканной из ночного пуха и серебряной росы.

Ходя, не оглядываясь, пошел прочь от Дома. Проходя мимо старой пихты, заметил Настену, подошел к ней, взял на руки — она не проснулась, только щекой по-детски прижалась к ходиной груди — и понес вон из леса, к холодным и бесконечно долгим водам Амура.

Вслед им прищуренным глазом одиноко глядела бабушка Древесная лягушка…

Голем

Знает ли кто из вас, что такое еврейский темперамент — был, и есть, и будет? Еврейский темперамент, друзья, это настоящая синагога — и более ничего. Тот, кто хочет узнать евреев без утайки, понять их всех, как они есть, должен непременно пойти в синагогу, здесь и сейчас, не откладывая дела в долгий ящик. Если же нет рядом никакой синагоги и даже легкого намека на нее, можно заехать к нам, в село Бывалое, и увидеть все своими глазами.

Ярые, безудержные, коварные евреи, плетущие тенета заговоров и перетаскивающие на чужом горбу сундуки с лежалым золотом из одного конца света в другой, — эти былинные евреи так и не добрались до нашей глухомани. Нам достались люди тихие, бедные и положительные, то есть такие, о которых мало что известно окружающему миру.

Еврейская летопись поселка Бывалое началась 29 элуля 5684 года, как раз перед шабесом — хоть и в отсутствие самих евреев. Президиум Совета национальностей ЦИК СССР или, проще говоря, комитет советских гоев, постановил образовать тоже комитет, но уже по земельному устройству и к тому же не гоев, а еврейских трудящихся — сокращенно КомЗЕТ. Цель всей затеи была самая благородная — привлечь еврейское население Советской России к производительному труду.

Новость эта произвела ожидаемое волнение в еврейских кругах разных городов и местечек, но в особенности же почему-то — города Харькова.

— О, это на нас изрядно цыкнули, — сказал тихий Менахем, оторвавши взгляд от розовых, как заря, ланит несравненной жены своей, толстой Голды.