au jour la journée[28] и больше не питать радужных надежд; я нахожу его философски правильным и уже немало продвинулся на этом пути. И считаю, что пока соблюдение данного принципа не вредит нашему преуспеянию и уверенности в себе, лишь он один помогает сохранять бодрость духа и чувство независимости.
Издалека всё выглядит иначе, чем при ближайшем рассмотрении. Эта банальность преследует меня здесь повсюду. Я по-прежнему твёрдо придерживаюсь моих принципов, хотя вижу, что разделяют их очень немногие. Всё совершается в какой-то слепой и неистовой ярости, в духе непримиримого сектантства, бурной ажитации, а это никогда не приводит к продуманным и уравновешенным решениям. На одной стороне я наблюдаю благоразумие и талант, лишённые силы и мужества, на другой – физическую мощь, невежественную и способную творить добро лишь тогда, когда действительно необходимо разрубить узел. Но нередко такой узел стоило бы развязать, а его рубят. Сейчас всё накалено до предела. Конечно, я не думаю, что враг добьётся успеха, но ведь и народ может в конце концов устать от необходимости постоянно подниматься на борьбу. По сути, всё зависит от того, чья сторона проявит больше выдержки. Мысль о том, что произвол в Европе станет невыносимым, если Франция сейчас не осуществит своих намерений, – эта мысль так глубоко меня возмущает, что я совершенно не могу отделить ее от веры в добродетель, право и справедливость, и я готов скорее отчаяться в них, чем лишиться надежды на прекращение этого произвола. Трезвых голов здесь мало либо они попрятались, а народ, как всегда, верен себе – он легкомыслен, непостоянен и начисто лишён твёрдости, тепла, любви и правды – с одними пустыми фантазиями в голове, без чувств, без сердца. И со всем тем народ вершит великие дела, ибо именно этот «холодный жар» вечно не даёт французам покоя и сообщает видимую приверженность благим устремлениям, тогда как руководит ими лишь голый энтузиазм борцов за идею, а не внутреннее ощущение происходящего.
Я ещё не был ни на одном спектакле, поскольку так поздно обедаю, что у меня не хватает времени, кроме того, это мало меня интересует. Те пьесы, что я видел раньше, меня не вдохновили. Быть может, я останусь здесь ещё на некоторое время, возможно, меня отправят на службу в канцелярию или вообще вышлют отсюда, я на всё смотрю спокойно, ко всему готов. В этом преимущество моего положения: я ничем не связан и ни о чём в мире, кроме своих шести сорочек, не забочусь. Досадно лишь то, что я целиком завишу от судьбы, но я и этому не противлюсь, ведь по существу не так уж плохо жить, уповая на неё. Я снова радуюсь первой зелени деревьев, и она утешает меня гораздо больше, чем белизна цветов.
Иоганн Георг Адам Форстер (1754–1794) – учёный, писатель, публицист, путешественник и революционер. В 1765 г. по заданию Екатерины Великой совершил со своим отцом (географом и ботаником) поволжское путешествие. Позже принял участие в упоминаемом Беньямином кругосветном путешествии, о котором написал книгу «Путешествие вокруг света» (Лондон, 1777). Эта книга, сделавшая 23-летнего учёного европейской знаменитостью, считается одним из первых образцов описания природных явлений. Когда в 1792 г. французские революционные войска захватили Майнц, Форстер вступил в якобинский клуб и стал одним из основателей Майнцской республики – первого демократического государственного образования в Германии, просуществовавшего с 1792 по 1793 г. Главный вопрос его работы «Революционные события в Майнце» (опубликована лишь в 1843) – цена достижения счастья.
Тереза Хубер (1764–1829) – писательница, дочь профессора филологии К.Г. Хейне. Вышла замуж за Г. Форстера в 1785 г. Сначала супруги жили в Польше, где Форстер преподавал в университете, а в 1786 г. вернулись в Германию. К моменту описанных в письме событий семья жила в Майнце и Форстер занимал должность заведующего университетской библиотекой (с 1788). После осаждения города Тереза Форстер уезжает с детьми. Письмо от мужа она получила уже в Невшателе. Приблизительно в то же время началась её литературная карьера. В 1794 г., после смерти Г. Форстера, выходит замуж за писателя Людвига Фердинанда Хубера (1764–1804), роман с которым длился с 1790 г. После смерти второго мужа была редактором «Утренней газеты для образованных классов» [Morgenblatt für gebildete Stände] в Штутгарте.
Мы располагаем миниатюрным портретом Самуэля Колленбуша, выполненным в 1798 году. Тщедушный человек среднего роста, в бархатной шапочке, из-под которой выбиваются седые локоны, безбородый, с орлиным носом, приветливо приоткрытым ртом и энергичным подбородком, со следами оспы на лице, с глазами, замутнёнными катарактой. Так он выглядел за пять лет до смерти. Жил он сначала в Дуйсбурге, потом – в Бармене и под конец – в Гемарке, откуда и отправлено это письмо. По профессии врач, не пастор, он был самым влиятельным представителем пиетизма[29] в Вуппертале. Его духовное воздействие отражено как в речах, так и в обширной переписке, отмеченной изысканным стилем со множеством вычур. К примеру, в его афоризмах, которые в общине ходили по рукам, а равно и в его письмах встречаются слова, подчёркнутые особыми линиями для обозначения их внутренней связи, хотя между ними нет ни малейшей общности. От Колленбуша осталось семь писем к Канту, из которых была отправлена, видимо, лишь малая часть. Ниже помещено первое из этих писем. До Канта оно дошло, но ответа, насколько мы знаем, не последовало. Оба мужа были сверстниками в точном смысле слова. Оба родились в 1724 году, но Колленбуш умер годом раньше, в 1803-м.
Самуэль Колленбуш[30] – Иммануилу Канту
23 января 1795
Дорогой господин профессор!
Надежда согревает сердце.
Эту надежду я не уступлю и за тысячу тонн золота.
Вера моя ожидает дивных даров от Господа.
Я уже стар, мне семьдесят девять, и почти слеп. И как врач говорю, что вскорости совсем ослепну.
Я небогат, но надежда моя столь велика, что не соглашусь обменять свою долю и на императорскую.
Эта надежда греет мне сердце!
Нынешним летом мне несколько раз читали вслух Ваш трактат о морали и религии[31], и я никак не могу себя убедить, что это писано Вами всерьёз. Вера, очищенная от всякой надежды, мораль, очищенная от любви, – какое диковинное явление в республике учёных!
Вероятно, целью Вашей было потешиться над людьми, падкими до всего диковинного. Я держусь сего мнения с преисполненной надежды верою, которая действует любовью, исправляя и самого человека, и его ближних.
В христианстве не имеют силы ни уставы, ни обрезание, ни необрезание (Гал. 5), ни монашество, ни обедни, ни паломничества, ни рыбоядение и ничто подобное. Я верую в то, что пишет Иоанн (Ин. 4, 16[32]): «Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нём».
Бог есть любовь, исправляющая разумную тварь; и всякий, кто пребывает в этой вере в Бога и в исправляющую ближних любовь, будет в мире сём наделён от Бога всяким духовным благословением (Еф. 1, 3–4), а в будущем мире – личной славой и обильным наследием. И эту веру, исполненную надежды, разум мой и воля ни за что не променяют на веру, вконец очищенную от всякой надежды.
Сожалею, что И. Кант не надеется от Бога ни на что благое, ни в этом мире, ни в будущем, сам же надеюсь на великие блага от Него. Желаю Вам обрести подобное же воззрение и остаюсь с глубоким уважением и любовью,
P. S. Священное Писание есть методический, восходящий, внутри себя согласованный, единый, окончательный план любви, назначенной к исправлению Божиих тварей. Так, воскресение мёртвых я полагаю осуществлением этой исправляющей тварей Божией любви.
О чём и радуюсь.
По слухам, Песталоцци высказал желание, чтобы вместо памятника на его могиле поставили необработанный камень, потому что он сам ощущал себя таким же необработанным камнем. Песталоцци считал, что облагораживать природу нужно не больше, чем этот камень: сдерживая её во имя человечности. Такова же, собственно, суть следующего письма: во имя человечности сдерживать напор страстей. Как часто бывает с, казалось бы, абсолютно спонтанно возникшими шедеврами, это любовное письмо – а оно, несомненно, принадлежит к эпистолярным шедеврам немецкой литературы – основано на ревизии отношения к образцу. Таким образцом для Песталоцци были верования, свойственные прекрасным душам и детям рококо и частично вдохновлённые пиетизмом, частично – пастырской проповедью. Это в обоих смыслах – «пасторальные» письма, с ними он и состязается, правда, отмежёвываясь при этом от классического эпистолярия этого жанра, «Новой Элоизы» Руссо, вышедшей в свет за шесть лет до написания нашего текста[33].
«Явление Руссо, – писал Песталоцци в своей автобиографии ещё в 1826 году, – сильнее всего подтолкнуло наше юношество на путь заблуждения, куда влекли его в то время благородные порывы верности и патриотизма». Однако наряду со стилистической проблемой, которая преодолевается посредством противостояния «опасным лжеучителям», нельзя упускать из виду и вопрос личного характера, разрешить который призвана стратегия любви. Речь о том, чтобы завоевать право на местоимение «ты». Этой задаче служит идеализированный образ «пастушки» Дорис, появившийся во второй части письма. Именно такой образ на время занимает место девушки-адресата письма, чтобы дать Песталоцци возможность обратиться к ней на ты. Это – что касается фактуры письма. Но можно ли не заметить, что в этом письме имеются пассажи о любви – в особенности о её обрамлении, – которые по своей неизменной жизненности сравнимы со словами Гомера. Простые слова, вопреки распространённому мнению, не всегда порождаются простыми умами (каковым Песталоцци никогда не был), а формируются скорее исторически. Ибо если виды на долгое будущее имеет только всё несложное, то, с другой стороны, высшая простота может возникнуть лишь как итог этой долговечности, к которой причастны и писания Песталоцци. По справедливому замечанию издателя его «Собрания сочинений»: «Чем больше времени проходит, тем больший вес приобретают труды Песталоцци».