Все селение уже знает подробности того, что произошло в море. Три эскимосских моторных байдары были застигнуты бурей далеко от берегов. Волны то поднимали их на свои высокие гребни, то роняли в водяные провалы, относя все дальше и дальше на запад, к берегам Чукотки. Волны трепали их, играли ими, как песец играет тундровой мышью. Одна из байдар не выдержала этой борьбы, дала сильную течь; распоролась ее кожаная обшивка. Гибель уже казалась эскимосам неминуемой, но, к счастью, их заметили с вельбота молодежной бригады, возвращавшейся в это время с охоты. С риском для собственной жизни молодежь поспешила на помощь. Эскимосов, терпевших бедствие, они сумели пересадить в вельбот, а облегченную таким образом байдару привели с собой на буксире. Две другие байдары добрались вслед за ними собственным ходом.
Эскимосов поместили в пустующей школе. Сперва они чувствовали себя очень неуверенно, с опаской косились на пограничников. Поверят ли им, что они случайно попали в советские воды, что в этом виновата буря? Не заподозрят ли в том, что они охотились в чужих водах? Отпустят ли и, если отпустят, — не отберут ли их охотничью добычу? Не потребуют ли слишком большого выкупа или оплаты за помощь, оказанную вельботом? Особенно тревожили все эти вопросы владельца байдар Тэпкэлина — толстого эскимоса в разбитых роговых очках.
Вскоре однако пришел старший из пограничников, сказал, что связался по радио со своим начальством и получил такие указания: предоставить эскимосам ночлег, оказать им содействие в починке байдары, обеспечить питанием, а когда море успокоится — проводить до границы территориальных вод.
Тэпкэлин кряхтел, охал, несколько раз раскрывал рот, будто хотел что-то сказать, но не решался. Наконец он спросил: «А сколько вы возьмете с нас за все это?»
И не только Эйнес, переводивший этот разговор, но и старый Атык и все остальные колхозники рассмеялись. «Ничего, — ответил, сдерживая улыбку, начальник заставы, — конечно, ничего. Впрочем, за население отвечать не уполномочен. Я вижу, вам тут всякого угощения принесли. Так насчет этого вы уж сами договаривайтесь».
А председатель колхоза добавил: «Конечно, ничего не возьмем. Разве у вас, в Америке, когда угощают гостя, так деньги с него берут?»
Теперь смеялись и эскимосы — то ли потому, что поняли, что им ничего не угрожает здесь, то ли потому, что у Тэпкэлина был уж очень растерянный и озадаченный вид. Рот, в котором торчали два почерневших зуба, был приоткрыт; переломившийся надвое и задранный кверху козырек напоминал рога; поцарапанное левое веко распухло так, что совсем закрыло глаз, а правым, близоруко прищуренным глазом он недоверчиво смотрел сквозь пустую оправу, пока не сообразил, что лучше всего засмеяться и самому. Тогда, уж полушутливым тоном, он спросил, показывая на свое левое веко: «А что — может, у вас и лечат бесплатно?»
Тэпкэлина и еще одного эскимоса, сорвавшегося при прыжке с байдары в вельбот и поранившего себе плечо, отвели в медпункт.
Сергеев, уже отстоявший свою смену, вместе с Эйнесом растопил в школе печку: на дворе, правда, июль, но ночь холодная, ветреная. К тому же гости смогут обсушиться у огня.
— Может быть, Атык споет нам? — спрашивает Эйнес.
Почему же не спеть, когда просят? Атык любит петь, плох тот певец, который не любит петь. Особенно — если друзья рады послушать. А сегодня есть для этого еще такой повод, как встреча со старым товарищем. Ведь они с Мылыгроком не раз, бывало, состязались в пении. Атык говорит:
— Что ж, Мылыгрок, давай, вспомним старое, Тылык, принеси мой ярар.
Но ярар — большой чукотский бубен с рукояткой из моржового клыка — уже здесь. Тылык, оказывается, заранее принес его — наверно, они с Эйнесом сговорились.
Старик с любовью смотрит на сына. Еще одна неделька — и Тылык опять уедет в Ленинград. Сможет ли он приехать на Чукотку будущим летом? Уж очень далека дорога до Ленинграда. Говорят, что раз в пятнадцать дальше, чем до Анадыря…
Тылык подает отцу ярар и тонкую, гибкую палочку. Эйнес подает чашку воды. Атык смачивает водой поверхность туго натянутого пузыря, прикасается к нему палочкой, и рокочущий звук ярара разносится по большому классу школы.
Старик начинает петь:
— Когда среди моря путник направление потеряет, ему звезды дорогу напомнят, верную дорогу укажут. По яркой Полярной звезде направление мы находим, каждому это известно, твердо известно каждому, кто с морем давно сроднился. Но когда буря бушует, когда небо закрыто тучей, когда темной тучей закрыто сиянье звезд, — как тогда путнику быть? Как избегнуть беды, кто тогда байдару твою спасет, не даст под волнами погибнуть?
Палочка трепещет в руке у певца, ярар тревожно рокочет в такт песне. Здесь топится печка, а за окнами еще бушует буря, и песня о буре, звучащая здесь, у спокойного огня, проникает каждому в самое сердце.
— Так бедный путник думал, — продолжает свою песню Атык, — бедный путник, среди моря изнемогавший. Сдаться уже был он готов, непосильна была неравная схватка с бурей. Но на помощь ему тогда Унпэнэр устремился, на вельботе примчался смелый с молодежной своей бригадой. Вот какая смена у нас — молодежь колхоза «Утро» Вот каков наш Унпэнэр — никакая опасность ему не страшна! Путников он среди моря спас, в бурю спас он их, когда туча закрыла звезды. Значит, недаром имя свое он носит — славное имя Унпэнэр!
Молодой бригадир смущенно улыбается, потом хмурится, потом снова начинает улыбаться. Под устремленными на него дружескими взглядами он чувствует себя гораздо менее храбро и уверенно, чем в море. Кроме того он не любит, когда напоминают о значении его имени: что там говорить о Полярной звезде, когда на лице у него почему-то так много родинок, да и ростом-то он, как говорится, не вышел… И все-таки, конечно, приятно, что Атык сложил про него песню.
Всем остальным песня очень понравилась. Вот какой он геройский парень, этот колхозный бригадир А какой в колхозе «Утро» певец!.. Второго такого, наверно, на всем полуострове не сыщешь.
Ярар рокочет теперь в руках Мылыгрока — вначале неровно, отрывисто, потом все послушней, стройнее. А старый эскимос все не начинает петь: откашливается, настраивается, обдумывает начало.
Вот он запел. Голос у него тихий, дрожащий, но слова ложатся плавно; и песня постепенно захватывает всех слушателей. Как видно, Мылыгрок на самом деле был когда-то искусным певцом, хоть и давно, наверно, не упражнялся в этом искусстве.
Он поет печальную песню о чайке, о белоснежной чайке, застигнутой бурей вдали от родных берегов. Описание бури звучит в его песне мрачнее, чем у Атыка. Тихий голос не заглушает ветра, шумящего за стенами школы, и кажется будто ветер поет эту же песню, полную тоски. Слезы дрожат на старческих, подслеповатых глазах певца.
Ни на кого не смотрят сейчас эти глаза. Может быть, видят они, как чайка, совсем уже обессилев, опустилась на волну. Ее качает на гребне, удержаться на нем не легче, чем лететь. Вот гребень уже повис над водяной пучиной, вот-вот он обрушится, вот-вот другая волна похоронит под собой обессилевшую птицу. Чайка хочет взлететь, но не может. «Силы нет уже совсем в белоснежных крыльях птицы, а над ней — черная стена волны…»
Вдруг Мылыгрок замолкает, не допев. Видно, перехватило горло у старика. Он закашлялся, опустил ярар. Слезы уже не дрожат на глазах, они текут по глубоким бороздам, которые тяжелая жизнь провела по его щекам.
— Ты пел не про птицу, Мылыгрок? — тихо спрашивает Атык.
Мылыгрок не отвечает. Может быть, он даже и не слышал вопроса.
— Нет, — отвечает за него молодой эскимос, — он пел не про птицу. У него прошлым летом сын погиб. С тех пор старик совсем покоя лишился.
Мылыгрок поднимает голову и говорит:
— В море мой сын утонул, вот в такую бурю, как сегодня. В нашем стойбище хозяином теперь Тэпкэлин, все три байдары его. Было четыре, одна в прошлом году затонула. В ней был мой сын. Единственный сын, двадцать три года ему было…
— У них тогда мотор испортился, — рассказывает молодой эскимос. — Парень предупреждал Тэпкэлина, говорил, что мотор перебрать надо, нельзя так в море выходить. А Тэпкэлин ничего слушать не хотел, ругался только. Когда против сильной волны пришлось идти, мотор у них и заглох. Сам-то хозяин совсем рядом был, на другой байдаре. Ему надо было на буксир их взять, а он не захотел. Трусливый он очень, торопился собственную шкуру спасти. А может, он и нарочно не взял их на буксир — чтобы страховую премию за байдару получить. Пять человек тогда погибло, а Тэпкэлину все — как с гуся вода. Он поехал в Ном, получил в обществе страхования деньги. Много денег получил, куда больше, чем эта старая байдара стоила.
— Жена у тебя жива? — спрашивает у Мылыгрока Атык. — Дочки есть?
— Нет, один остался. Три дочки были — все умерли. Эскимосы, Атык, много умирают. Болезнь придет — на что лечиться будешь? Где деньги возьмешь? Да и без болезней много умирают. Тяжелая жизнь, голодная.
— Голодная? — сурово спрашивает Эйнес. — А ведь страна у вас не бедная. Ваше радио все время об американских богатствах толкует.
Мылыгрок только горько усмехается, а молодой эскимос говорит:
— Может, где-нибудь они и есть, эти богатства. А наше богатство — морской зверь. Теперь морского зверя совсем мало у нас осталось. На одном острове, по соседству с нами, американцы военный аэродром устроили. Самолеты большие, тяжелые, очень сильно гудят. Зверь пугается, бросает старые места. Потому и приходится далеко ездить — поблизости зверя нету. Один раз, я сам видел, летчик целое стадо моржей из пулемета расстрелял. Просто так, забава это для него. Моржи тонут, зря зверь пропадает. А люди без мяса сидят, есть нечего.
— Хватит тебе жаловаться, — перебивает Мылыгрок. — Дай поговорить со старым товарищем. Расскажи, Атык, как ты живешь. Дети у тебя есть?
— Есть.
Атык с улыбкой смотрит на Тылыка. Рослый юноша, сидящий у окна, рядом с Эйнесом и Сергеевым, отвечает ему широкой улыбкой.
— Это твой сын? — догадывается Мылыгрок. — Ведь это он забросил нам буксир, когда Унпэнэр повел вельбот к нашей байдаре Я еще в вельботе смотрел на него — мне его лицо показалось знакомым. Конечно, потому-то я и узнал тебя сразу, Атык! Еще в море мне напомнил тебя твой сын.