Люди в джунглях — страница 3 из 35

Работа в тропических колониях с угнетенным населением опрокинула все мои прежние представления. Я научился совсем иначе смотреть на жизнь, у меня открылись глаза на пороки системы, которой я служил. А затем мне довелось с радостью увидеть, как бывшая колония стала свободной страной, как угнетенные сбросили цепи. Несколько лет я преподавал в новой Индонезии, узнал ее молодежь. Пожалуй, это были самые счастливые годы моей жизни.

Я вырос в сугубо буржуазной среде, которая социализма не признавала. То оке можно сказать о моих товарищах по институту. Все мы страдали политической слепотой, политикой не интересовались, никогда не задумывались о социальных несправедливостях. Считали, что все так и должно быть — классовые границы, угнетение женщины. Единственное, против чего я восставал, была религия. С двенадцати лет я перестал верить в бога и в черта. Это оказалось очень кстати, когда я попал в Индонезию и узнал народ этой страны, народ, которым голландцы (по их словам) правили по велению самого бога…

В 1930 году, поступая на службу к голландцам и отправляясь в Индонезию лесничим, я еще думал, что колонии нужны и оправданны. Конечно, голландцы всячески старались укрепить во мне это убеждение. Я верил, что белые и впрямь выше «цветных» народов, а потому мы вправе обращаться с «цветными», как с низшими существами. Мой первый начальник в Индонезии всегда твердил, что «коричневые понимают только язык пулеметов».

По роду работы мне приходилось жить в деревнях и лесах одному среди «цветных». И тут-то я очень скоро раскусил, чего стоят слова «народа господ» об их превосходстве.

К своему удивлению, я увидел, что на острове Бангка — первом, на который я попал, — жизнь малайцев в их хижинах куда более насыщенна и интересна, чем жизнь белых в их каменных домах, что гораздо лучше просидеть ночь в деревне, разговаривая с местными жителями, чем глушить виски в голландском клубе. С первых дней я влюбился в народ Индонезии, особенно в девушек. Уже тогда надо мной посмеивались: он забывает, что он белый, заболел «коричневой лихорадкой»…

Чем дальше, тем чаще приходилось мне быть единственным белым среди «туземцев». Меня послали в дебри Борнео исследовать леса, потом поручили наладить лесоразработки на побережье. Среди тамошних людей я никогда не был одиноким. Напротив, жизнь моя была полнее, чем когда-либо. Особенно хорошо я себя чувствовал, когда я и мои новые друзья забывали, что я «белый человек».

И тут кое-кто из голландцев стал называть меня «красным» — за то, в частности, что я хотел платить рабочим по труду, не считаясь с цветом их кожи. Поначалу я не обращал внимания на этот ярлык. Не принимал его всерьез. Я все еще считал себя, так сказать, добрым буржуа и совсем не думал о политике.

Не помню уж точно, когда именно я стал задумываться над тем, к какому политическому лагерю я принадлежу. Может быть, это было перед самой войной. И тут я, к своему удивлению, обнаружил, что по своим воззрениям я социалист.

В годы японской оккупации мне иногда выдавался случай читать и читал я преимущественно труды коммунистов. С той поры я проникся убеждением, что коммунизм — единственный путь к лучшей жизни для всех народов Юго-Восточной Азии.

В 1950 году голландцы отправили меня обратно в Европу, потому что я стал на сторону индонезийцев в их освободительной борьбе. Потом я вернулся, но теперь я уже был на службе у индонезийского государства.

Живя в колониальной стране, я понял, что нужно подчас очень сильное воздействие, чтобы человек пересмотрел политические воззрения, впитанные, можно сказать, с молоком матери, нужно, чтобы он на собственном опыте познал, что такое гнет, нужда, унижения, война.

Останься я в Швеции, никакая пропаганда не заставила бы меня отказаться от буржуазных взглядов и веры в преимущества капитализма. И если бы я не работал среди простых людей Индонезии, а попал, скажем, на плантацию или в контору в каком-нибудь городе, я наверно ничем не отличался бы от большинства голландцев в Индонезии. Но мне посчастливилось, моя работа помогла мне изменить свои воззрения по самым существенным вопросам.

Естественно, я считаю это куда более важным для себя, чем приключения, охоту и самые чудесные картины природы, какие я видел в тропической Индонезии. Поэтому названию «Очарован джунглями», которое дало моей книге издательство в Стокгольме, я все-таки предпочитаю мое собственное — «Люди в джунглях».

Половина моей жизни прожита в Индонезии. Эта половина была бесспорно самой значительной.

В этой книге показаны картины из жизни лесорубов в тропиках, то, что автор сам пережил в 1934–1939 годах, когда он руководил лесоразработками на севере тогдашнего Голландского Борнео. Тут и работа, и приключения, и охота, и страсти, есть даже размышления.

Это были очень важные годы для автора: он встретил Сари, которая стала его спутницей жизни, он понял все проклятие колониализма, перестал верить, что достоинство человека определяется цветом его кожи, стал сомневаться в системе, где главная движущая сила — чистоган. Это сомнение оказалось настолько сильным, что он порвал с прежним образом жизни.


Эрик Люндквист

Шевик, март 1965 года

Борьба начинается

Новый звук раздастся в джунглях Нунукана[3] сегодня, в декабре 1934 года.

Глухой стук, словно голос самой судьбы, пробивается сквозь лесной хор. Звонкий, пронзительный стрекот цикад, пересвист певчих птиц, крики обезьян, замогильный хохот птицы-носорога — ничто не может одолеть этого упрямого стука. Кажется, джунгли понимают его зловещий смысл. Они силятся заглушить его, поглотить в своей темной зеленой сырости.

Но все напрасно.

Это стук топора.

Стук топора, вгрызающегося в ствол гигантского дерева.

Тысячи лет джунгли жили по законам природы. Тысячи лет они сохраняли неизменный вид, в них разносились одни и те же звуки, царили все те же запахи, билась та же жизнь. Тысячи лет гигантские стволы подпирали огромные волнуемые муссоном зеленые своды.

Теперь в джунгли вторгается новое. Глухой стук топора возвещает его приход. Извечное равновесие жизненного круговорота нарушено.

Топором орудует маленький Гонтор. Он метис, родился на болотистых берегах Борнео. Отец его был буг, мать — светлокожая даячка[4].

Вместе с двадцатью другими жителями деревни Себакиль Гонтор последовал за мной на остров Нунукан, и его топор вонзился в ствол великана джунглей.

Гонтор кажется пигмеем рядом с мощной колонной, которую хочет сокрушить. Прямой, как свеча, толщиной больше метра, шершавый красноватый ствол без единого сучка на сорок метров вздымается к зеленому своду. Вместе с широкой кроной высота дерева — семьдесят пять метров.

Сала — вот имя властелина здешних лесов. Деревья растут не гуще пяти-десяти на гектар. Лианы, ротанговые пальмы и другие ползучие растения сплетают их кроны в плотную крышу, сквозь которую едва пробивается таинственный темно-зеленый свет. Под этой крышей — деревья и пальмы поменьше, высотой не более пятнадцати-тридцати метров, и на редкость густой подлесок — молодые деревца, кусты, низкорослые пальмы всевозможных видов, кое-где — тенелюбивые травы. Все это тоже перевито лианами и ротангом и образует непроницаемые колючие заросли.

Даякским мечом Гонтор расчистил в чаще путь к тому самому дереву, которое рубит теперь. Он проложил себе также коридор, чтобы легче было убегать, когда сала начнет валиться. Из сучьев он соорудил помост высотой в два метра, иначе ему не добраться до ствола, огражденного внизу огромными крыловидными выступами.

Гонтор принялся за работу, когда первые лучи солнца осветили верхушки деревьев и гиббоны приветствовали новый день звонкими криками. Пот катится градом по его желтоватой коже, хотя на нем лишь одна набедренная повязка. Там, где взмахивает топором Гонтор, на самом дне зеленой пучины джунглей, температура никогда не опускается ниже тридцати четырех градусов. Уже много тысячелетий она почти неизменна. Насыщенный влагой воздух неподвижен. Где-то высоко, над кронами, поет свою песню могучий муссон, но здесь, в полумраке, не шелохнется ни один лист. Медленно опускается облачко цветочной пыльцы. На землю сыплются, словно снег, белые лепестки орхидей.

Но вот по дереву пробегает легкая дрожь. Хрустнула еще не перерубленная топором древесина. Это первое предвестие того, что должно произойти.

Гонтор подрубил дерево с двух сторон, и теперь от одной зарубки до другой осталось не больше ладони. Обезьяны заметили, как дрогнул ствол, и взволнованно кричат. Они чуют беду и в безотчетном страхе мечутся по веткам. Летающая белка, поселившаяся в дупле, высунула голову и испуганно моргает своими большими глазами ночного животного.

А попуган по-прежнему, оживленно болтая, поедают семена, и Гонтор продолжает энергично ударять топором на длинном, тонком пружинистом топорище, спеша добить великана.

Дерево прочно привязано лианами и ротангом к соседним кронам, и кажется, что свалить его невозможно. Даже если маленький Гонтор совсем перерубит ствол, исполин должен остаться на месте, так основательно он укреплен. И это случилось бы, будь наверху столь же тихо, как здесь, внизу, где работает Гонтор. Но наверху бушует властный муссон. Кроны послушно качаются в такт его грозной песне. Вот он заставил дерево пошатнуться. Громкий треск, лопнуло несколько волокон древесины, ствол дрожит. Гонтор выпрямляется и испытующе смотрит на крону. Но нот — лианы даже не натянулись. В колышащемся зеленом своде не видно ни малейшего просвета.

Снова топор рассекает древесину.

Опять треск — и это уже не ложная тревога. Гонтор соскакивает с помоста на землю и сломя голову мчится по вырубленному им туннелеподобному коридору.

Несмотря на угрожающий треск, крона только чуть колышется. Но Гонтор видит, что она сдвинулась с места. Обезьяны вопят, как одержимые, по веткам и лианам перескакивают на другие деревья. Испуганные попуган взлетают стаями и уносятся прочь на шуршащих крыльях.