Люди в местах — страница 3 из 7

А если совсем не заводил — просто не мог уснуть, потел, парил в кошмарах, ворочался, ворочался. И не мог уснуть.

Несчастный будильник, как вечно заряженное не стреляющее ружье, за всю свою беспорочную карьеру так ни разу и не прозвенел, своим безмолвным присутствием однако же влияя на ритмы пантелеевского существования.

Солнце потерянно болталось где-то над самым горизонтом, в течение суток то заползая слегка за край Земли, то невысоко подпрыгивая в воздух, но не исчезало насовсем. И все время светло, можно читать буквы и рассматривать рисунок на обоях. Так будет еще месяца два, а потом хмарь, темень, вечный непрекращающийся пасмурный вечер, а через полгода опять светло, и можно читать и даже жить. День, ночь. Год. Пантелеев слегка отупело, по-утреннему бродил, маясь, посреди своего жилища. Это было нечто отдаленно похожее на избу или какой-то полубарак, и Пантелеев бродил среди всего этого, тыкаясь в углы и застревая у низеньких полупрозрачных окон.

Сдуру, потакая своей тягучей маете, включил компьютер. Почта. Уже который день, или даже месяц-год, из бодрого американо-канадо-австрало-англосаксонского месива выплывала девушка, или скрывающаяся под девушкиным именем сьюзен старая бабка, или старичок, или мальчик-паренек. Hi, писала девушка или недевушка, а иногда с вариациями: hi mr. panteleev или hi man. Пантелеев одеревенело читал, думал, писал в ответ hi или хай или что-то в этом роде. Разорвать связь? ОК. Выход? ОК. Но не так-то просто порвать эту связь, и на следующий день опять hi, и mr. panteleev или man тоже хай… Пантелеев был крестьянином.

В этом не было необходимости, ведь отец, знаменитый архитектор, оставил ему неприлично огромное, сверкающее жирным золотом наследство. Можно было бы тоже, по стопам, сделаться архитектором, или вкладывать блестящее золото в ценные бумаги, или, скажем, просто жениться и по субботам ходить на футбол. Но в годы молодости Пантелеева такие занятия считались недостойными нормального, делового человека. Крестьянский труд, напротив, был в моде, и многие университетские товарищи Пантелеева брали земельные участки или просто нанимались батраками, пахали, сеяли, возделывали. Пантелеев, стараясь не отстать от тенденций, арендовал на 49 лет небольшую каменистую площадку (он гордо называл это «полем») среди скал, озер и быстрых речек, очень далеко от своего родного места жительства. На аренду ушла значительная часть отцовского наследства. Кроме того, за право пользоваться «полем» Пантелеев был обязан три дня в неделю работать на поле хозяина «поля», Николая Степановича.

В здешних местах вообще и на пантелеевском «поле» в частности были способны расти (и росли) два растения: махуха и плянь многолетняя. Махуху надо было специально высевать, а плянь росла сама по себе, распространяясь ветром. Поэтому махуха считалась полезным растением, а плянь — сорняком. Хотя, может быть, махуха тоже росла бы сама по себе, но люди не давали ей такой возможности и каждую условно говоря весну пахали, ковыряли каменистую тонкую землю и сеяли махуху. А плянь следовало безжалостно полоть.

Махуха представляла собой вялое, худосочное зеленовато-бурое растение, своего рода маленькую, полудохлую траву. Скошенную и высушенную махуху мелко перемалывали, и из полученной массы делали брикеты с нейтральным вкусом — универсальный продукт питания. Таким брикетом можно было накормить голодающего неимущего человека, или крупного рогатого зверька, или покрошить в аквариум морским гадам.

Плянь мало чем отличалась от махухи. Такое же худосочное, но слегка жестковатое растение, тоже буро-зеленое, с небольшими колючками. Ее надо было полоть.

Махуха и плянь росли рядом, вперемешку. Полоть было мучительно, колюче-кровоточаще. Выполотая плянь практически сразу, через пару дней, снова жизнелюбиво вылезала из земли. Труд, труд. Так трудился Пантелеев, и ему казалось, что а хоть и трудно и нудно, но он вроде как не зря, не зря. Состоялся как человек труда.

Утро, и Пантелеев выполз на свое «поле». «Поле» простиралось. Чуть поодаль виднелся приземистый, увешанный белыми и зелеными спутниковыми тарелками сарайчик — там проводил время, действовал и жил Николай Степанович, хозяин угодий. Николай Степанович был уже при полном параде, в костюме и галстуке, и щурился на висящее над горизонтом солнышко. Завидев Пантелеева, Николай Степанович издал уныло-протяжный, гудящий звук, означающий одновременно доброе утро, как спалось, не правда ли хорошая погода и быстро работать. Пантелеев в своей привычной лениво-утренней прострации туповато стоял, глядя на сложные нагромождения города, маячившие вдали.

Город — куча сверкающих, стеклянно-арматурных зеленых, белых и синих небоскребов, многоквартирные дома, театры, концертные и выставочные залы, организованная преступность, детские садики, магазины и кладбища. И много, много жителей, тысячи, даже миллионы. От «поля» до города было километров десять.

Один из небоскребов в этом далеком городе построил отец Пантелеева. Но очень быстро небоскреб заскучал, устал стоять, накренился и упал. Больше отец уже ничего не строил, и вскоре Пантелеев стал обладателем наследства.

По праздникам, которых в году было два — Рождество и Пасха, — Пантелеев, надев свой лучший костюм, выбирался в город. Там он отстаивал долгую праздничную службу в древней бревенчатой церкви, раздавал ушлым прицерковным псевдонищим щедрую милостыню, потом бродил по магазинам, покупая новые видеокассеты, компакт-диски, компьютерные программы, обедал в итальянском ресторанчике, задумчиво слушал в театре итальянскую же оперу, а вечером, удовлетворенно-умиротворенный, на такси возвращался в свою избу-полубарак. Остальные триста шестьдесят три или триста шестьдесят четыре дня в году Пантелеев работал — четыре дня в неделю на «поле», три дня на поле Николая Степановича.

Всю выращенную на своем «поле» махуху Пантелеев был обязан сдавать Николаю Степановичу. Иногда, раз в несколько месяцев, Николай Степанович платил Пантелееву немного денег, по своему усмотрению. Впрочем, в деньгах Пантелеев не нуждался.

Можно было бы, конечно, вернуться домой, там остались старые друзья, родственники, и денег было много (бумажник Пантелеева топорщился разноцветными кредитными картами)… Но как-то незаметно для себя он привык к своему «полю», к Николаю Степановичу, к долгим, многомесячным дням и ночам, к виднеющемуся на горизонте городу, и не без оснований считал себя крестьянином, и было лень и немножко стыдно уезжать.

Надо было начинать работать, тем более что Николай Степанович уже пощелкивал кнутом, пока еще вполне доброжелательно. Из орудий сельскохозяйственного труда у Пантелеева были только руки, потому что другим способом выпалывать плянь было невозможно. Пантелеев присел на корточки и, привычно раздирая руки в кровь, начал полоть.

2002

НАГОРНАЯ

Папов приехал не просто так, а по делу. Надо было привезти и передать.

Преодолевая полусон, открыл глаза и вышел на нагорной. Пустовато, прохладно. Поезд ускакал в свой туннель, а из другого туннеля выскочил другой поезд, постоял и тоже ускакал. Стало легко, спокойно. Выход в город.

Около выхода из метро за железной решеткой проходит железная дорога. Вернее, даже не дорога, а просто колея, и то, что по ней изредка ездит, нельзя назвать поездами — лишь оторванные от жизни, потерявшие свое предназначение вагоны и лунатические зеленоватые тепловозы.

Прямо, мимо палаточек с пивом и чем-то еще, оставляя позади темноватые дома, к перекрестку, а потом направо. Это (то, по чему шел теперь Папов) можно было бы назвать «улицей», но больше оно напоминало дорогу. Ведь улица предполагает по своим сторонам населенные дома, магазинчики, оживление. А здесь было не оживленно.

Дорога (улица) полого спускалась в небольшую долинку, к потерявшейся в мусоре и траве маленькой речке. А потом опять поднималась, и далеко впереди, на пригорке, ритмично меняя цвета, разрешал-предупреждал-запрещал одинокий светофор. Там, за светофором, ощущалось какое-то шевеление, и продолжение этой дороги имело полное право именоваться улицей. Вечер.

Папов шел, прижимая левой рукой что-то за пазухой, словно сердце болело или, наоборот, стремилось вырваться навстречу радостной беспросветности, разлитой вокруг. Справа было непонятно что: длинное что-то, может быть, забор, вблизи было трудно рассмотреть. А слева — сарайчики, квадратно-оконные одно- и двухэтажные служебные постройки, железные ворота, множество мелких и относительно крупных неопознаваемых предметов, каких всегда много в местах, подобных нагорной. Они, эти строения и предметы, незаметно светились скрытым функциональным смыслом своего существования, и если, остановившись, долго смотреть на эти неприметные скопления, закружится голова, область периферического зрения озарится болезненно-яркими вспышками, все поплывет, и тогда, пожалуй, могут наступить необратимые изменения. Папов знал об этом и смотрел вскользь, искоса, незаметно радуясь молчаливой отзывчивости этих, на первый взгляд, бесполезных вещей и построек.

Тихо прошуршала речка, и Папов шел уже в гору, не без удовольствия преодолевая силу земного притяжения. Из маячившего слева грозно-черного леса донесся протяжный гудящий звук, как будто замычало живое существо или совершил положенное ему действие механизм, предназначенный для извлечения именно таких звуков. Забор (или что-то другое, длинное) кончился, и показалось небольшое открытое место, у края которого приютился ларек, тоже, как и у метро, с пивом и чем-то еще. Было еще время, и Папов, отклонившись от курса, подошел. У ларька, прислонившись лбом к витринному стеклу, неподвижно стоял человек-мужичок. Окошко было открыто, и внутри покойно существовала продавщица. Человек вроде бы спал. Продавщица бодрствовала.

— Вот, я вижу, у вас тут пиво, и джин с тоником, и полусладкие вина. А нет ли чего-нибудь покрепче, чтобы градусов сорок? — спросил Папов. — Например, водки?

Казавшийся спящим человек оторвал лицо от стекла и, доброжелательно глядя на Папова, стал произносить слова: