Мадонна в черном — страница 33 из 61

ко на теле, но и в душе. Синскэ до сих пор помнит, как отец сказал однажды, глядя на него свысока: «Ты слишком безволен, поэтому должен научиться стоять на своём».

К счастью, ему удалось постепенно избавиться от своих предрассудков. Более того, в истории Европы он обнаружил эпизод, который если не свёл на нет, то хотя бы поколебал его убеждённость. Я имею в виду историю основателя Рима, Ромула, который, как известно, был вскормлен волчицей. С тех пор мысль, что он не знал материнского молока, уже не волновала его. Наоборот, он стал даже гордиться тем, что вырос на коровьем молоке. Синскэ запомнилось, как однажды весной, он как раз только поступил в среднюю школу, дядя, немолодой уже человек, взял его с собой на пастбище, владельцем которого тогда был. Он помнит, как, прижавшись грудью, обтянутой новенькой школьной формой, к изгороди, протянул приблизившейся к нему белой корове клочок сена. Корова, пристально глядя на него, медленно потянулась носом к сену. Заглянув в коровьи глаза, он вдруг увидел в них что-то человеческое. Или это ему только показалось? Возможно. Однако он до сих пор помнит эту большую белую корову, помнит, как она стояла под усыпанной цветами веткой абрикоса, разглядывая прильнувшего к изгороди мальчугана. Помнит, какие ласковые были у неё глаза…

Бедность

Семья Синскэ была бедной. Правда, они не принадлежали к низшему сословию, когда приходится жить в каком-нибудь бараке под одной крышей с другими семьями. Их бедность была бедностью среднего сословия, когда видимость внешнего благополучия удаётся поддерживать лишь ценой мучительных усилий. Отец Синскэ был чиновником в отставке, и, если не считать процентов от весьма скромных сбережений, ему приходилось на пятьсот иен пенсии содержать и служанку, и пятерых домочадцев. Конечно же, необходимо было экономить и ещё раз экономить. Жили они в домике из пяти комнат с прихожей, у них был даже свой собственный крошечный садик с воротами. Но новую одежду для всех без исключения членов семьи шили крайне редко. Вечерами отец довольствовался плохим сакэ, которое не подавалось даже гостям. Мать прятала под хаори порванный пояс. Синскэ тоже приходилось нелегко. Он до сих пор помнит свой пахнущий лаком письменный стол. Его купили подержанным, но зелёное сукно, которым был обтянут верх, и поблёскивающие золотом запоры ящиков выглядели вполне прилично. На самом же деле сукно оказалось слишком тонким, а ящики никогда не открывались с первого раза. Это был не столько стол, сколько символ их дома, символ жизни их семьи, вынужденной постоянно заботиться о сохранении внешней благопристойности…

Синскэ ненавидел свою бедность. Эта ненависть, так мучившая его в детстве, оставила неизгладимый след в его душе. Он не мог покупать книги; не мог ходить в летнюю школу; не мог сшить себе новое пальто, а его сверстники всё это могли. И он им завидовал, иногда настолько, что готов был возненавидеть. Однако даже самому себе он никогда бы не признался в этой зависти и этой ненависти: ведь он их презирал, чувствовал себя куда умнее, – но, что бы он там ни чувствовал, примириться с бедностью было невозможно. Он ненавидел любые её проявления – ветхие циновки, тусклые лампы, порванную китайскую бумагу на сёдзи с узором из листьев плюща. Но это ещё ничего. Хуже всего, что он ненавидел своих родителей – ненавидел за то, что они родили его жалким бедняком. Особенно велика была его ненависть к отцу, который был ниже его ростом и лыс. Отец часто посещал родительские собрания в школе. Синскэ всегда стыдился за него перед друзьями. Одновременно он стыдился собственной низости – ведь он стыдится родного отца. От его «Записок без самообмана», которые он, подражая Куникиде Доппо, начал писать в то время, осталось несколько листков пожелтевшей линованной бумаги. «Я не люблю ни отца, ни мать, – написано на одном из них. – Не то чтобы я их не любил вовсе. Нет, разумеется, они мои отец и мать, и я их люблю. Но мне очень не нравится, как они выглядят. Конечно, благородный человек не должен судить о других по их внешности, а тем более злословить о внешности собственных родителей, – но всё равно мне очень не нравится, как они выглядят…»

Но ещё более самой бедности Синскэ ненавидел порождённую этой бедностью ложь. Мать часто дарила родственникам бисквиты, уложенные в коробки от Фугэцу, но содержимое коробок не имело никакого отношения к Фугэцу, это была продукция местных дешёвых лавчонок. Да и отец тоже – с какой верой в собственные слова говорил он об «усердии в служении, воздержанности, воинской чести». Если принимать его наставления всерьёз, то, имея, к примеру, старый том «Гёкухэн», нечего и думать о приобретении китайско-японского словаря, ибо это, с одной стороны, есть проявление недостойного стремления к «чрезмерной роскоши», а с другой – свидетельство «слабости духа, неподобающей истинному воину». Впрочем, Синскэ и сам, не уступая ни отцу, ни матери, постоянно громоздил одну ложь на другую. Он делал это для того, чтобы хоть на один сэн увеличить сумму в пятьдесят сэнов, которая каждый месяц выдавалась ему на карманные расходы, и купить какую-нибудь совершенно необходимую ему книгу или журнал. Он притворялся, будто потерял сдачу, выдумывал, что ему надо купить тетрадь или внести членские взносы в научное общество, то есть постоянно изобретал разнообразные более или менее убедительные предлоги для того, чтобы выманить деньги у отца или матери. А если денег всё равно не хватало, старался подольститься к родителям и вынудить их увеличить ежемесячно выдаваемую ему сумму. Начинал он обычно со своей старой матери, которая всегда его баловала. Разумеется, собственная ложь была ему так же противна, как и родительская, тем не менее он продолжал врать, причём врал изощрённо и коварно. Несомненно, он вынужден был делать это, но, с другой стороны, несомненно и то, что, обманывая, он каждый раз испытывал какое-то болезненное удовлетворение – вроде того, какое ощущаешь, когда убиваешь Бога. И если его и можно было считать испорченным ребёнком, то только с этой точки зрения. На последней странице его «Записок без самообмана» сохранились такие строки: «Доппо говорил, что любит любовь. Я же пытаюсь ненавидеть ненависть – ненависть по отношению к бедности, к вранью, ко всему…»

Синскэ был совершенно искренен, когда писал эти строки. Было время, когда он действительно испытывал ненависть к ненависти к той ненависти, которую рождала в его душе собственная бедность. Двадцать лет назад эта двойная ненависть была постоянным предметом его терзаний. Впрочем, это не значит, что и в его жизни не было более или менее счастливых минут. На экзаменах он каждый раз занимал третье или четвёртое место. Миловидные мальчики из младших классов наперебой выказывали ему свою любовь, причём без всякой инициативы с его стороны. Но это были лишь случайные просветы на постоянно затянутом тучами небе. Главным чувством, которое подчиняло себе Синскэ, была ненависть. И ненависть эта пустила глубокие корни в его душе. Даже позже, когда он уже избавился от бедности, от ненависти к ней избавиться так и не сумел и точно так же не сумел избавиться от ненависти к богатым. Да, к богатым – ведь ненависть по отношению к богатым что-то вроде клейма, которое бедность ставит на душу человека. Причём не всякая бедность, а именно та, которая характерна для мелкобуржуазных семейств. Синскэ и теперь ощущает в себе эту ненависть. И одновременно – страх нарушить моральные устои, страх, типичный для Petty Bourgeois, вынужденной вести постоянную борьбу с бедностью.

Однажды осенью, вскоре после окончания университета, Синскэ навестил своего однокурсника по юридическому факультету. Они разговаривали в комнате площадью восемь дзё, с обшарпанными стенами и старой бумагой на сёдзи. В комнату заглянул старик лет шестидесяти. Увидев его испитое лицо, Синскэ сразу почуял, что перед ним чиновник в отставке.

– Мой отец, – кратко представил старика приятель.

Тот, надменно пропустив мимо ушей приветствие Синскэ, сказал:

– Устраивайтесь поудобнее, там есть кресла, – и тут же скрылся внутри дома.

Действительно, на почерневшей веранде стояли два кресла. Это были старые кресла, прослужившие, должно быть, не менее полувека, с высокими спинками и полинявшими, когда-то красными подушками. Эти два кресла показались Синскэ воплощением всего того, что называется мелкобуржуазным. Одновременно он почувствовал, что его друг, так же как и он сам, стыдится отца. Этот незначительный случай почему-то навсегда врезался в его память, оставив чувство мучительной неловкости. В будущем его душа не раз ещё окажется во власти той или иной идеи, однако навсегда он останется прежде всего сыном чиновника в отставке, человеком, отмеченным клеймом мелкобуржуазной бедности, которая страшнее бедности низших слоёв общества хотя бы потому, что вынуждает постоянно мириться с ложью.

Учёба

От школьных и студенческих лет у Синскэ тоже остались одни лишь мрачные воспоминания. Он ни разу не проявил никакого интереса к учёбе за исключением, пожалуй, двух-трёх лекций, которые он прослушал в студенческие годы, не потрудившись, правда, их законспектировать. Однако только учёба – сначала в средней школе, потом в лицее, а затем и в университете – была для него тем спасательным кругом, ухватившись за который он мог выбраться из нужды. Правда, в школьные годы Синскэ этого не сознавал: по крайней мере не давал себе в этом отчёта, – но после окончания средней школы угроза бедности нависла над ним зловещей тучей. Уже учась в лицее, а потом и в университете, он много раз хотел бросить учёбу, но каждый раз угроза бедности рисовала перед ним столь мрачное будущее, что отступал. Стоит ли говорить о том, что он ненавидел учёбу? Особенно ненавистна ему была школа с её многочисленными правилами и запретами. Как безжалостно звучал горн школьного сторожа! Каким унынием веяло от тополей, разросшихся на спортивной площадке! Сколько бессмысленных мелких сведений вбивалось здесь в его голову – даты из истории Европы, химические формулы, не подкреплённые никакими экспериментами, данные о численности населения городов Европы и Америки… Запоминать всё это было не так уж трудно, стоило лишь сделать над собой усилие. Куда труднее было забыть о том, что все эти сведения были, в сущности, совершенно бесполезны. Достоевский в «Мёртвом доме» описывает каторжников, которых заставляют выполнять никому не нужную работу: сначала они должны воду из первого ведра вылить во второе, а потом из второго перелить опять в первое. Как правило, эти каторжники кончают самоубийством. Так вот, в сером школьном здании под сенью шелестящих листьями тополей Синскэ испытывал душевные муки, очень похожие на муки этих каторжников. Более того…