— Интересно, — обрел дар речи Маэстро. — Стало быть, это именно он, вместо того чтобы вправить им мозги, наплевал на мои принципы и взял их сторону, подтверждая правильность их поступка…
— Скорее, он выступил с политических позиций. Он сказал, что как марксист не может не поддержать их…
— Как марксист?! — ахнул в Кибероне Маэстро. — Нет, ну наглец! Вы только посмотрите, синьор Грегорио Италиа преподает мне урок марксизма! Этот тип, одевающийся у Армани и жрущий на халяву на любом сборище всевозможных засранцев! И он еще учит меня марксизму! Меня, который участвовал в Сопротивлении в Женеве! Меня, являющегося коммунистом сегодня, а не десять лет назад, когда коммунистами были все, кому не лень! Только не говори мне, что Оккетто[8] — коммунист! Или Горбачев! Этот Горбачев — самый настоящий реакционер, империалист, предатель… жопа с ушами!.. Да-да, в том, что он жопа, у меня ни малейшего сомнения! Потому что тот, кто не пускает «Великую магию» в Ленинграде, не может быть никем, кроме как большой жопой… Две больших жопы: он и Паницца!..
Сюзанна в Милане терпеливо ждала, когда Маэстро в Кибероне закончит метать громы и молнии. Она хорошо знала эту забавную особенность его ars rhetorica[9]: любое уловленное ущемление достоинства Его Величества, типа дерзкой выходки Грегорио, вызывало у Маэстро бурный поток исполненного патетики словоизвержения, которое иссякало лишь тогда, когда он считал окончательно заклейменными позором тех, кого он больше всего ненавидел в тот или иной конкретный исторический момент. Сейчас это были: Паницца — по известной нам причине, и Горбачев, виноватый в том, что ограничил — хотя, быть может, не лично сам — гастроли Театра по Советскому Союзу несколькими спектаклями в Москве под предлогом их дороговизны и трудностей, переживаемых советской экономикой.
Как бы то ни было, у Сюзанны имелся достаточный опыт управления настроением Маэстро. Поразив стрелой Грегорио, которого терпеть не могла, она выдернула ее: «Нет, в принципе, вряд ли ‘черной душонкой’ мог быть Грегорио Италиа. Возможно, это кто-то другой». И пообещав Маэстро заняться выяснением, кто бы это мог быть, она стала готовить новость, которая вне всякого сомнения, должна была доставить ему огромное удовольствие.
— Во время ужина они разговаривали обо всем понемногу, в том числе, о ближайших планах. Они хотели бы начать репетиции уже завтра, чтобы выйти на сцену еще до Рождества.
— Вот как! И с чем же они собираются на нее выйти? Кто будет ставить? Кто оформит сцену? Кто что будет играть? Что за пьеса? Театр, черт побери, — дело серьезное!.. Они не называли пьесу?
— Ну… так… походя…
— И это все, что ты можешь мне сказать? Ты вообще собираешься рассказывать или мне надо вернуться в Милан и клещами вытаскивать из тебя по словечку?
— Я… — Сюзанна в Милане сделала вид, что замешкалась. — У меня не хватает храбрости сказать вам это…
— Что? Это так ужасно? — спросил Маэстро в Кибероне.
— Как сказать…
— Они ставят «Отверженных» Гюго?
— Нет-нет!..
— «Грозу» Островского? Или брехтовскую «Матушку Кураж»?
— Если бы что-то из этого — Бог в помощь!
— Не угадал. Что-то еще ужаснее? — подпустил ехидства Маэстро.
В его тоне Сюзанна уловила перелом в настроении в лучшую сторону и заранее предвкушала тот неописуемый момент, когда тайна откроется.
Она ловко оттягивала этот момент, потворствуя нарастанию восторга у Маэстро, в который он упоенно бросался, очертя голову, всякий раз, когда угроза опасности или даже легкая неприятность исчезали с его горизонта. Это было своеобразным садомазохистским петтингом, связывающим хозяина и рабыню невидимыми узами сообщничества, независимо от различия их ролей. Обмен репликами, настойчивыми, с одной стороны, и уклоняющимися, с другой, взаимное притворство с одной-единственной целью: рассеять без следа дурное настроение Маэстро, вознести его победителем на вершину пирамиды из черепов поверженных врагов, опьянить сладостью собственного триумфа и унижения других… и вот тогда, только тогда, бросить ему это абсурдное, гротесковое название, распахнуть перед ним несуществующую дверь и дать выход животному хохоту, сопровождающему космическую вакханалию, когда кажется, что человек навсегда покинул свою телесную оболочку.
— Сюзанна, ты должна, наконец, сказать мне это!
— Не могу, сенатор, не настаивайте!
— Сюзанна, мать твою, говори!..
— Нет, сенатор, это выше моих сил!
— Доставь мне это удовольствие! Я жду!
— Сенатор…
— Сюзанна, не будь такой сукой, ты что, не хочешь порадовать меня?
— Сенатор, я вам скажу это, но…
— Давай, Сюзанна, говори, черт тебя побери! Я больше не могу терпеть!
— Ладно, сенатор… они задумали ставить…
Глава шестая
Когда закончился приступ безудержного веселья, вызвавшего панику у примчавшихся дежурного врача и медсестры, Маэстро отправился обедать.
Пребывая в приподнятом настроении, он радушно поприветствовал всех присутствующих в обеденном зале и уселся за свой стол, всякий раз всхлипывая от смеха, едва перед глазами вставала картина того, как этот ансамбль придурков будет измываться над «Добрым человеком из Сезуана», одним из лучших его спектаклей, поставленных в «Пикколо».
Именно эту пьесу они выбрали для своего дебюта. Брехтовского «Доброго человека из Сезуана»! Господи, кто их надоумил? Ну и кто, интересно, выйдет в главной роли? Неужели Джузеппина Карулли, эта помесь амебы с верблюдом, все части тела которой — плечи, шея, задница — живут каждая своей жизнью? А кто будет играть летчика? Франкино из исследовательского отдела с его повадками церковного служки?.. Вот с кем проблем не будет, так это со шлюхами, точнее, одна-таки будет: проблема выбора, поскольку их-то как раз полным-полно вокруг!
Он прыснул, представив себе, как Франкино в летном комбинезоне распевает «Песню о восьмом слоне», стараясь произвести впечатление на Карулли в костюмчике и боевой раскраске китайской шлюхи, а затем, отставив мизинец, жадно поглощает завтрак, состоящий всего лишь из огурца и корки сухого хлеба.
Явившееся ему на смену видение троицы: Паниццы с прищепками на отворотах брюк, Дольяни с его выговором портового грузчика и Валли с его постной физиономией пономаря — вызвало у Маэстро такую садистскую эйфорию, что он почти с удовольствием проглотил шестьдесят граммов безвкусного разваренного риса, служившего первым блюдом его обеда… Но протертые до атомов водоросли — это омерзительное зеленоватое пюре, которое мы уже имели возможность описать, — вернули его к более реалистичному взгляду на жизнь. Радость угасла, в голову полезли неприятные вопросы, и, прежде чем обед завершился ритуальной вываренной сливой, мрачная хандра овладела им.
О Маэстро можно сказать все что угодно, и кое-что мы действительно сказали, но только не то, что он не знает театра со всеми его темными сторонами, не исключая извращенную психологию тружеников сцены, истинно служащих ей верой и правдой или притворяющихся, что так служат, а таких немало, как и тех, кто стремится войти в их число, вроде этих профсоюзных придурков.
Все, стоп! Спокойно. Проанализируем ситуацию.
Если они возжелали делать «развлекательный» театр, то почему взяли для этого «Доброго человека»? Только потому, что он, да-да, он смог сделать очень веселый спектакль или, точнее, достаточно веселый, во всяком случае, никто на нем не помирал со скуки! Но пьеса сама по себе, такая, как ее написал бедняга Брехт, — типичный образец чисто немецкого юмора, типа вюрстеля с пивом и второй дырки в заднице, ja ja, ach so, рассчитанного на конченного мизантропа!
«Вот пусть они объяснят мне это сами!»
Нервным жестом он отодвинул стоящие перед ним тарелки.
«А может быть, мелькнуло в его голове подозрение, а может быть, эти бляди что-то скрыли от меня? Я им сейчас сам позвоню!»
Он поднялся и с решимостью на лице, сменившей сияние, с каким он появился в зале, быстро вышел.
В этом месте я считаю необходимым дать кое-какие пояснения по поводу манеры выражаться нашего героя, особенно, что касается определений, которыми он всегда сопровождал имена и фамилии цитируемых персон. Было бы ошибочным полагать, что эти определения являются плодом продуманных умозаключений или достоверных личностных характеристик. Например, в последней приведенной реплике «…эти бляди что-то скрыли от меня…» сказанное явно относилось к Нинки и Сюзанне. Но любой, имеющий хотя бы слабое представление о ситуации в итальянском театре, знает, насколько нелепо толковать подобные выражения буквально.
Взять Тину Нинки. Многолетняя и беззаветно преданная Театру, глава его секретариата, она служила в нем практически с момента его основания, и никто, включая Маэстро, не мог похвастаться более длительным пребыванием в его стенах. По всем законам ее уже давным-давно следовало отправить на пенсию, но для нее власти сделали исключение. Никто не желал взять на себя неприятную обязанность хотя бы намекнуть ей на то, что пора бы и на покой. У кого-то даже родилась мысль об уходе с почетом — а для этого назначить ее директором театра, зная, что это ненадолго. Но у Маэстро это предложение вызвало прямо-таки аллергическую реакцию: для него это было подобно тому, как если бы кто-то предложил Богу Отцу разделить с ним его миссию! Таким образом, Старая Синьора оставалась символом Театра, несменяемой Весталкой, к сожалению, все менее дееспособной.
Кое-что из сказанного можно было отнести к Сюзанне Понкья, воспитаннице и преданной тени Нинки: пройдя все ступени административной лестницы, Сюзанна заслуженно стала правой рукой Нинки. Тонкая интриганка, пресекающая любую конкуренцию с чьей-либо стороны, эксплуатируемая эксплуататорша, она частенько засиживалась в театре и после окончания рабочего дня, вызывая восхищение много-терпением, с каким принимала на себя вспышки чувств Маэстро, как по телефону, так и въяве, то есть была человеком, целиком отдававшим себя работе.