в загривок и несколько раз ударила лбом об стену. Даже мягкая обивка не уберегла его от синяка, но в глубине души — если таковая у него, конечно, оставалась — он был доволен: его уроки пошли на пользу и пленница продемонстрировала завидную силу и сноровку.
— Если ты и впредь намерена распускать руки, я больше не буду читать тебе вслух, — пригрозил он.
Она шмыгнула носом, отошла в свой привычный угол и скромно уселась там по-турецки.
Чтение вслух стало частью умственной гимнастики, которой он решил уравновесить физическую. Он читал монаде газетные заметки, пытаясь дать примерное представление одновременно и о мире снаружи, и о письменной речи. Поначалу газеты были самые обыкновенные, купленные в киоске рядом с конторой или позаимствованные у соседей по пансиону. А потом, уточнив у господина Канегисера обстоятельства поимки сноходца, он запросил в обширных архивах Начальства старые публикации, которые касались давно забытой истории о «смертельном спиритическом сеансе», прогремевшей в свое время на весь континент. Попытка предаться модному тогда столоверчению закончилась страшным пожаром, в котором погибла одна из участниц сеанса, а другая, молодая красавица Матильда, навеки утратила свои, как писали газетчики, «роскошные черты». Медиумы утверждали, что никто не застрахован от упавшей свечи ни на сеансе связи с духами, ни на званом обеде, но во многом именно эта трагедия положила конец эпохе повального увлечения спиритическими сеансами как занятной формой досуга вроде игры в фанты. Не обошлось тут, разумеется, и без участия Начальства, которое всегда старалось воспрепятствовать тому, чтобы люди распахивали двери перед обитателями иных пространств по собственной воле и глупости.
Третьим участником огненного сеанса был некий Жорж, вечный студент, а также первая жертва и первое вместилище сноходца, которого извлекали из него в течение восьми мучительных месяцев. Как это часто бывает с пострадавшими от неконтролируемых вселений, Жорж закончил свои дни в сумасшедшем доме, запеленутый в смирительную рубашку. Стоило ему освободить руки, как он начинал яростно рвать и царапать свое тело, чтобы достать ползающих под кожей бесов.
Хозяин пытался напоминать себе об этом, но все равно видел лишь сопливую девочку, которая, беззвучно шевеля губами, водила пальцем по газетным страницам и иногда вдруг с восторгом показывала ему картинку — рекламу крема от веснушек или магазина дамских платьев.
— Моей подопечной стоило бы сменить кадавра, — сказал он на очередной отчетной беседе.
— Вы хотите, чтобы у сноходца все-таки хватило сил оторвать вам голову и вышибить дверь к чертям? — съязвил господин Канегисер и неожиданно оживился: — Погодите, монада определилась с родом? Обыкновенно они предпочитают мужской.
— Она без ума от платьев, цветов и шляпок. Ищет в газетах рисунки и тайком пытается их вырвать.
— Это еще ничего не значит.
— Вы правы.
***
Как-то, прогуливаясь по бульвару после очередного бессмысленного сеанса, он с удивлением обнаружил, что стоит у галантерейной витрины и разглядывает все эти банты, кружева и вуали. Деревянные головки манекенов смотрели на него с укоризной, как будто знали, что у девочки, томящейся в подземелье неподалеку, нет ни гребня, ни перчаток. Как будто знали, что накануне она вырвала из очередного архивного номера все картинки с модными дамами и спрятала их в чулок, чтобы любоваться красотой в одиночестве, когда ее ненадолго оставляют в покое…
И он все-таки купил ей шляпку с розовой лентой. В благоухающей лавочке, где продавщицы наперебой спрашивали, любит ли она брошки и не нужна ли ей сеточка для волос, он ощущал себя настолько громоздким и неуместным, что сбежал, забыв взять сдачу.
Головной убор оказался безбожно велик, пришлось подвернуть поля, чтобы она хоть что-нибудь видела. Но она все равно была в восторге, ходила по комнате с прямой спинкой и высоко задранным подбородком и твердила:
— Красивая. Красивая.
Потом бережно сняла шляпку, поднесла ее к лицу, вдохнула сладковатый запах магазинной отдушки и прошептала:
— Матильда…
— Ты запомнила имя той несчастной? — удивился он. — Да, Матильда была очень красива, но ты в своем безрассудстве уничтожила ее красоту. И сгубила еще двоих ни в чем не повинных молодых людей…
Не успел он и глазом моргнуть, как она повисла на нем, запустив пальцы под кашне и раздирая шов отросшими ногтями. Она пиналась, кусалась и истошно вопила:
— Нет! Я — красивая! Я — Матильда!
Утихомирить полувершковую фурию удалось только с помощью дежурившего в коридоре помощника господина Канегисера. Монаду на несколько дней поместили в кондильяков короб, сеансы по установлению психической связи временно прекратились. А когда он вновь вошел к ней в комнату с тщательно загримированным припухшим укусом на щеке — раны у него теперь заживали плохо, как у голодающего, — и, напустив на себя учительский вид, спросил, понимает ли она, за что была наказана, она уставилась на него в упор и тихо повторила:
— Я уронила канделябр.
***
Она быстро учила буквы и цифры, с лету вызубрила и длинную цитату из «Русской грамматики» Смирновского. Было забавно и жутковато слушать, как она на все лады повторяет: «Россия — наше Отечество. Смерть неизбежна. Дитя, оглянися! Впредь тебе, невежа, наука…»
Больше всего ей нравились рассказы о животных и об автомобилях. Жадное детское любопытство к внешнему миру сочеталось в ней с детским же упрямством. Узнав в подробностях печальную судьбу красавицы Матильды, чей образ не давал ей покоя, она продолжала твердить, что не сделала ничего плохого и вся ее вина заключается в опрокинутом канделябре. Читая вслух записанные газетчиками сетования безутешных родственников и друзей, он замечал, как она горестно морщит лоб и выпячивает нижнюю губу, делаясь совершенно неотличимой от растроганного печальной сказкой ребенка. Но признавать, что ответственность за произошедшее лежит на ней, она упорно отказывалась, а ведь чувство вины, равно понятное и человеку, и духу, могло бы стать добротным крючком для установления психической связи.
— Они звали меня, — говорила она. — Они хотели, чтобы я пришла. А я хотела туда, под белую кожу…
— Они звали не тебя, они вообще не имели ни малейшего представления о том, чем занимаются. Созданиям вроде тебя не место среди людей.
Девочка вскинула левую бровь:
— Но мы всегда были рядом с вами.
— Верно, были рядом, но мы не смешивались. Как вода и масло, ты видела, что бывает, если попытаться смешать воду и масло? Ах да, тебе негде было изучать естествознание… Мы заглядывали друг к другу, как прохожие смотрят с улицы в освещенные окна, и лишь в редчайших случаях кому-то удавалось побывать в гостях на другой стороне. Но теперь…
— Что — «теперь»?
Он развел руками:
— Все смешалось!
— Как вода и масло? А что такое масло?
***
На следующий день он принес вареное яйцо в серебряной рюмке, которую пришлось одолжить у соседки Леночки. Та, услышав просьбу, захлопала в ладоши:
— Так и знала, так и знала, что у вас роман!
— Вы полагаете, что любовная связь непременно предусматривает кормление яйцом всмятку?
— Можете язвить сколько угодно, — Леночка приблизила к нему свое розовое, благоухающее земляничным мылом личико, — но признаки несомненны: задумчивость, рассеянность, тяга к новизне… — Она постучала ноготком по злополучному столовому прибору. — И эта отметина на лице, вы дрались за нее?
— Скорее — с ней.
— Боже, какая страсть…
Он не стал разубеждать Леночку. Она везде видела амурные намеки, он — злоумышляющих иномирных созданий, но и то и другое было лишь издержками профессии.
***
Поднос с серебряной рюмкой он осторожно опустил на пол и начал объяснять своей подопечной, что человеческий, вещный мир, в котором они оба сейчас находятся, — это что-то вроде тонкой скорлупы, некогда пребывавшей в хрупкой целости. А под этой скорлупой и над ней лежат иные пределы, недоступные людскому пониманию, где время течет по-другому или стоит на месте, где пространство имеет свойства, которых ни одно материальное тело не выдержит. Однако в этих пространствах, как для людей теперь уже очевидно, обитает множество видов иных, нематериальных существ…
— Гахэ, — перебила она, указывая себе в яремную впадину.
— Да. Гахэ, — повторил он и вдруг впервые ее увидел.
Светящийся кружок вспыхнул под тонкой кожей детского горла, высветив сеть сосудов, и стал подниматься вверх, к лицу, дрожащий и теплый, как пламя свечи. Он смотрел, как наполняются молочно-белым сиянием ее глаза, и в памяти вертелись строчки из стихотворения, которое любил цитировать господин Канегисер: «Какой-то… та-та-та-та… таинственный, пусть будет таинственный…»
…Но брезжил над нами
Какой-то таинственный свет,
Какое-то легкое пламя,
Которому имени нет.
Таинственный свет задрожал и угас, а он с тайной гордостью отметил про себя, что научился различать новую категорию монад — и не какую-нибудь, а скрытных и редких сноходцев, имеющих весьма зловещую репутацию.
— Все пребывало в равновесии, миры были цельны и не смешивались между собой, — продолжил он и, подняв ложечку, несколькими быстрыми ударами раздробил скорлупу. — А потом нечто из ваших пределов, некий необычайно могущественный дух, возжелал пробиться сюда, к нам. Точно неизвестно, преуспел ли он в своей затее, однако… — Последний удар оказался чересчур сильным, из-под скорлупы брызнул желток. — Наступил конец света. Известное нам мироздание было разрушено, но мы этого не заметили, потому что были слишком заняты войнами и революциями. А может, войны и революции, наоборот, стали результатом поломки мира, как циклопические волны, которые поднимаются от землетрясений на морском дне… Неважно. Главное — теперь люди живут, производят потомство и даже танцуют фокстрот на обломках прежнего мира, и эти обломки отдаляются друг от друга все дальше. А оставленное тем, кто пытался пробиться с вашей стороны, великое множество разломов, трещин и прочих прорех сделало каждый обломок опасно проницаемым для незваных гостей. Для таких, как ты.