Сидящие полукругом суфии разом вскинули головы, оборотили их к Нуретдину. На лицах их читались отвращение и озлобленность. Устрашающим басом один сказал:
— Замолкни, нечестивец!
Нуретдин не намерен был отступать без боя — не в его правилах было это. Он встал, чтобы удобнее говорить было, набрал в грудь побольше воздуха. Его дернули за полу: не ввязывайся. Однако покорность никогда еще не была источником мира — низенький широкоплечий суфий вскочил, подошел, нервно облизывая губы и поигрывая сжатыми кулаками.
— То, что ты сейчас произнес, повторишь при самом таг-сире! Понял? Иначе сорок раз пожалеешь о сказанном!
Нуретдин тоже напыжился, сжал кулаки.
Споры, случалось, доходили и до потасовок. Похоже, дело шло к этому. Махтумкули повернулся к коротышке, примиряюще сказал:
— Спешить никогда не следует, ибо ум заключается не столько в знании, сколько в умении применить знание на деле, учил великий Эристун[31]. Для того, чтобы идти к тагсиру, нужно иметь более веский аргумент, нежели два стиха Алишера Навои, прозвучавшие после доброго обеда на поле благословенного медресе Ширгази.
Широкоплечий коротышка злобно облизнул потрескавшиеся губы, однако задираться больше не стал.
— Пойдемте работать, — обратился Махтумкули к окружающим, и они один за другим стали подниматься.
Махтумкули клонило в сон.
Он отложил в сторону книгу, помедлил, раздумывая, стоит идти прогуляться перед тем, как лечь, или не стоит. Решил, что стоит. Однако не успел накинуть на плечи халат, как порог перешагнул гость.
— Салам алейкум!
— Шейдаи? — удивился Махтумкули. Почему-то ни с того, ни с сего вспомнились стихи гостя:
Ты предаешься праздному веселью,
Ты всем готов способствовать безделью,
Вина ты выпил с той же самой целью, —
И льется в душу Шейдаи любовь.
Обнявшись, они похлопали друг друга по спине.
— Только что о тебе шел разговор, — сказал Махтумкули. — Почему так поздно?
— Позже объясню. Я не один. — Шейдаи выглянул наружу. — Что стоишь? Входи.
Вошел рослый смуглый джигит, поздоровался. Шейдаи слегка торжественным тоном представил:
— Курбанали Магрупи!
Махтумкули слышал о таком, читал некоторые его стихотворения, но самого поэта видел впервые и потому смотрел с откровенным интересом. Магрупи отвечал тем же, не стеснялся — он тоже был заинтересован. Шейдаи смотрел на них улыбаясь.
Он был старше Махтумкули года на два, но поступали они в медресе Ширгази одновременно. Подружились почти сразу, так как у обоих был пытливый, ищущий ум, одинаково поэтические сердца. А характером Шейдаи больше на Нуретдина смахивал — оптимизма не занимать было, остроумия, желания повеселиться, попроказничать. На дутаре играл, пел и даже ортодоксальных суфиев не любил, как Нуретдин. Впрочем, Махтумкули тоже их не жаловал, лишь сдерживался.
Расстелили сачак, появился чай. Магрупи объяснил, что приехал из Ахала, чтобы поступить в медресе.
Три молодых человека, три поэта. Все трое — выходцы из простого народа, переживают за его безысходную судьбу, за жизнь невыносимую. Поэтому, конечно, и разговор вскоре вышел за пределы учебных интересов. Шейдаи заговорил о том, что хивинский хан бросил войска на Мангышлак и требует с тамошних туркмен огромную подать. Махтумкули в свою очередь коснулся положения гургенцев, своих земляков.
Не находит народ опоры, нет выхода из тупика. В постоянном страхе люди живут. Много алчных ртов, мало доброго участия. Ходили слухи, что большинство мангышлакских туркмен откочевало?
— Это не слухи, это правда, — кивнул Шейдаи на вопросительный взгляд друга. — Часть к Серахсу откочевала, часть осела на берегах Амударьи. Положение у них — не позавидуешь, и не с кем посоветоваться, как поступать дальше.
Повисло молчание. Все трое думали о лишенной перспективе жизни: куда ни глянь, куда ни ткнись — всюду огонь, и нет конца распрям. Неужто так и не придется увидеть мирных, спокойных дней?
Магрупи задумчиво проговорил:
— Даже не верится, что наступит такое время, когда кончится кровопролитие.
— Наступит! — уверенно заявил Махтумкули. — Жизнь не стоит на месте, она изменяется. Пусть медленно, незаметно для нас, но изменяется. Кто знает, какой она будет через сто или двести лет, возможно, все люди заживут в благоденствии, и наши сегодняшние мечты станут обычными, никого не удивляющими буднями.
Дверь распахнулась, вошел статный человек в шелковом халате и белом тюрбане. Это был преподаватель медресе Нуры Казим ибн Бахр. Все встали, поклонились, прижимая к груди скрещенные руки. Нуры Казим тем же жестом ответил на приветствие.
Он был сирийский туркмен. Приехал сперва в Бухару. Оттуда перебрался в Хиву и уже третий год преподает в медресе тарыкат и арабский язык. Своей молодостью он заметно отличался от остальных преподавателей — те люди в летах, почтенные старцы, а ему только что тридцать исполнилось. Но несмотря на молодость, это был всесторонне образованный человек, и пустой затеей было спорить с ним по вопросам шариата, тарыката или религиозной философии. Он не только прекрасно разбирался в литературе и истории Востока, но был и довольно умелым врачом, так как, обладая феноменальной памятью, почти наизусть знал «Канон врачебной науки» Абу Али ибн-Сины[32].
Махтумкули связывали с Нуры Казимом не просто отношения ученика с учителем, они дружили. Нуры Казим стремился к объективному познанию мира, довольно критически относился к различного вида догмам, ничего не принимая на веру. Это нравилось Махтумкули, хотя смелость Нуры Казима иной раз и пугала. Но он был весьма осторожен, этот сириец, он гнал, что и почем стоит, откровенность свою доверял не каждому, осмотрительность его была выше человеческих похвал. Тем более что был он чужаком, не имеющим вельможного покровительства, любая оплошность могла ему дорого обойтись. И Махтумкули очень ценил как дружеское расположение учителя, так и его серьезное доверие — так относятся не к младшему на иерархической лестнице жизни, а к стоящему на той же ступеньке, что и ты, к единомышленнику, к соратнику.
Махтумкули пригласил учителя садиться. Тот отказался:
— Садитесь, садитесь, я вам долго не помешаю. Надеюсь, весть моя не испортит вам настроения. Дело в том, что пир заболел.
— Вот как? — особо заметного сочувствия в голосе Махтумкули не было. — Совсем недавно он был бодр, энергичен и настроен весьма воинственно.
— Я только что от него, — улыбнулся Нуры Казим своей мягкой, словно извиняющейся улыбкой. — Давал ему лекарство. Боюсь, что он простудился. В его возрасте легкие — шутка коварная.
— Значит, в пятницу он не сможет принять участие в дворцовых торжествах?
— Боюсь, что нет.
— Он говорил что-нибудь о порученном мне стихотворении?
— Да. Мне велено посмотреть все, что ты намереваешься читать перед Гаип-ханом.
— Вы согласились?
— А почему я должен был не согласиться?
— Я думаю, что он хитрит, у него ведь есть более надежные помощники, а поручение он дал почему-то именно зам.
— Да, — согласился Нуры Казим, — у меня тоже впечатление, что почтенный тагсир припрятал шкатулку с двойным дном.
— Что у него может быть на уме? — пожал плечами Махтумкули.
Мягкая улыбка вновь осветила лицо Нуры Казима.
— Разве не может получиться такого, что твое стихотворение не угодит хану?
— И тогда не пир, а вы…
— Не будем прибегать к домыслам, — остановил Махтумкули Нуры Казим. — То, что произойдет, мы увидим.
Он попрощался и ушел. А Махтумкули рассказал Магрупи и Шейдаи о поручении Бабаджан-ахуна.
— Тяжелый груз ты взвалил на себя, — заметил Шейдаи.
— Не я взвалил, на меня взвалили, — поправил Махтумкули. — Как выглядел бы мой отказ? Он меня специально пригласил: «Ты обязательно должен участвовать в состязании поэтов». Кто из вас поступил бы иначе, чем я?
— Что-нибудь уже написал?
— Написал.
Махтумкули покопался в книгах, вытащил листок бумаги.
Когда отринет благостыню шах,
Забудет все, что повелел аллах,
То молнии возблещут в небесах
И воды хлынут с высоты на прах,
Поглотят реки всех, кто нищ и наг.
Мир обезлюдел. Восторжествует враг.
— Постой! — поднял руку Шейдаи. — Чьи это стихи, говоришь?
— Мои, чьи же еще!
— Неправда!
— Можешь уличить?
— Могу. Это стихи моллы Довлетмамеда, твоего отца.
— Молодец ты, парень. Как догадался?
Шейдаи улыбнулся одними глазами.
— Догадаться не так уж трудно. Во-первых, язык несколько тяжеловесен, архаичен, нет в нем твоего изящества. Ну а во-вторых… во-вторых, мы с тобой уже читали то место а «Проповеди Азади», где приведены именно эти строки.
— Запрещенный прием! — с наигранным возмущением накинулся на друга Махтумкули.
— А тебя иначе не одолеешь, — отпарировал Шейдаи и продекламировал:
В любой стране, где пуст владыки трон,
Порядок сразу понесет урон.
Мир беззаконьем будет поражен —
Без полководца войско не заслон.
У безгоговья нету злу препон —
И все дела помчатся под уклон.
— У тебя такая же хорошая память, как и у Нуры Казима, — похвалил Махтумкули.
Шейдаи прищурился.
— Что-то не верится, чтобы за такие стихи Гаип-хан набросил на тебя халат победителя.
— Я от него награды не жду.
— Твое желание меньше всего интересует и владыку и пира. Они ждут славословий. Учти.
— Посмотрим, — сказал Махтумкули. — Не всякий хан — Ахмед шах.
— Не понял, — Шейдаи, ища поддержки, перевел взгляд на Магрупи.
Тот развел руками, сознаваясь в бессилии.
Махтумкули до объяснений не снизошел:
— Ты догадливый — сообразишь.