Махтумкули — страница 17 из 89

Довлетяр говорил, и складки двигались на его лбу, складки тяжелых раздумий и сомнений. Махтумкули смотрел на него и прикидывал, как практически осуществлять этот в принципе справедливый и своевременный замысел — поднимать всех от мала до велика. По плечу ли задача Довлетяру?

Та же, видимо, мысль беспокоила и Шейдаи, он воспользовался первой же паузой:

— Одно обстоятельство удивляет меня. Народ изнывает от гнета, кровавыми слезами плачет, а когда дело доходит до решительного момента, когда последний шаг надо сделать, тот же народ начинает мяться и выжидать, разноголосица появляется, и невозможно сплотить людей воедино. Почему так?

— Не вини народ! — быстро откликнулся Довлетяр. — Вина на ханах и беках, которые приучили народ к покорности, к мысли, что кто-то придет и сделает… Это они виляют хвостами, они…

Скрипнула дверь, приоткрылась на два пальца. Кто-то невидимый сообщил в щелку, что пир обходит кельи.

Все торопливо поднялись.

— Я у пира на неделю отпросился… по домашним делам, — сказал, прощаясь, Магрупи, — но могу задержаться на Мангышлаке, сами видите, что творится кругом. Придумайте что-нибудь, если спрашивать станет.

Махтумкули и Шейдаи согласно кивнули.

12

Медленно тянется время. Но вот и щедрая осень миновала, оставив земле свою ношу. Свистя и размахивая невидимыми саблями, прискакала зима. Принесла она с собой частый и холодный северный ветер, и он прогнал людей с вольного простора в душные помещения. Затихло в городе осеннее оживление, опустели караван-сараи, затаились чайханы. Суровая пришла зима.

И обстановка в стране была не легче. Все туркменские селения, на которые распространялась власть хивинского хана, восстали, и борьба все ожесточалась. Ходили слухи, что против восставших все чаще и чаще применяются пушки — невиданное, грозное, чудовищное оружие. Порой в Хиве появлялись пленные туркмены — их демонстративно и жестоко гнали по городским улицам.

На борьбу поднялись некоторые вилайеты в Приаралье. Страна стала похожа на бушующее море. Заметно сократились, оскудели связи между провинциями и столицей. В городе стало не хватать пищи, особенно плохо было с зерном. Большинство населения голодало…

…А сегодня на рассвете пошел снег. Легкие хлопья парили в воздухе, одевая все в белое одеяние. В чистый снежный халат облачились мечети, медресе и дома.

Жизнь в медресе Ширгази протекала как обычно. Во всяком случае, так казалось стороннему наблюдателю. А если бы он заглянул внутрь, взору его представилась бы не такая уж безмятежная картина. Кельи бурлили и клокотали, там яростно спорили, ссорились, дрались. Появилось увлечение обмениваться язвительными стихами, их по ночам подбрасывали в кельи. Появились анекдоты о преподавателях и даже самом пире. Участились случаи невыхода на обязательную работу по хозяйству. Многие напропалую развлекались в веселых заведениях города. Словом, пиру и его верным суфиям забот хватало.

Сегодня с самого раннего утра пронесся слух, будто кто-то из учащихся сочинил очень злое стихотворение о суфиях. Об этом толковали во всех кельях. А суфии подняли шум, побежали жаловаться пиру. Пир прочитал стихотворение, пришел в ярость, что с ним случалось довольно редко, приказал во что бы то ни стало разыскать автора пасквиля.

Махтумкули работал в ювелирной мастерской медресе — тюкал маленьким молоточком по серебряной бляхе, придавая ей нужную форму, когда заявился Нуретдин и принес самые свежие новости.

— Болтают, что это ты сочинил! — докладывал он, блестя глазами от азарта. — Одни верят, другие на Магрупи кивают: нарочно, мол, ушел, чтоб не заподозрили. Скажи честно, не знаешь, кто?

— Не знаю, — сказал Махтумкули. — Я ведь ничего не скрываю от тебя. Да и стихов в глаза еще не видел.

— Здорово написано!.. Кто же автор? Ищут сочинителя, очень рьяно ищут, Ильмурад прямо носом землю роет.

— Принеси список. Попробуем угадать.

— Он у меня в кармане!

— Давай.

— Не здесь, в келью пойдем!

Они прошли в келью Махтумкули. Нуретдин вытащил список. Махтумкули сперва пробежал его глазами, затем усмехнулся, прочел вполголоса:

Наши суфии, гордые святостью слога,

За безделье не судят себя слишком строго.

Обленившись, они позабыли про бога,

К делу черному их повернула дорога.

Мало святости. Зла и бесчестия — много.

Благочестье для них — не закон, только звук.

— Хорошо! — с удовольствием сказал Махтумкули. И повторил: — Хорошо!

Нуретдин согласился:

— Я говорил тебе, что здорово написано! В самую сердцевину бьет!

Махтумкули прочел еще одну строфу:

Прибыль ищут. И рыщут за ней, как шакалы.

Накопили добра в сундуках и чувалах.

Честно, гнусно ли — их не тревожит нимало,

Лишь бы совесть подпольною крысою спала.

Оттого и вольготно безграмотным стало,

Что принизили суфии сущность наук.

И улыбнулся так, словно подарок получил.

— Узнал, чей почерк? — Нуретдин смотрел выжидающе и нетерпеливо. — Узнал?

— При чем тут почерк, это же не оригинал, а список. Но чьи это стихи, могу сказать. Или нам поможет Шейдаи? — обратился Махтумкули к вошедшему другу.

Тот прочитал или сделал вид, что читает, протянул листом обратно.

— Видел уже. У меня только что пир допытывался, кто бы мог сочинить такое. Суфии на тебя показывают.

— А ты? — Махтумкули встретил преувеличенно серьезный взгляд друга, таилось там что-то похожее на смешинку. — Ты на кого думаешь?

— Аллах ведает, — слукавил Шейдаи. — Наверно, кто-то из тех, кто камень на суфиев за пазухой носит, написал.

— Правильно! Большое ты, брат, дело сделал. И не опасайся: надо будет — на себя возьму.

— Что ты хочешь этим сказать? Считаешь, что это мои стихи?

— Ладно, ладно, не станем верблюда под кошмой прятать. Мы ведь друг друга знаем? Знаю, что не останешься равнодушным, если пир попытается накинуть аркан на мою шею.

— Да ну тебя, Махтумкули! Хочешь, сейчас же пойду и сознаюсь?

— Не стоит… Надежный человек переписывал?

— Пусть это тебя не заботит: моя левая рука.

Нуретдин только глазами хлопал, слушая их диалог.


В этом году медресе заканчивали восемнадцать человек. В том числе и Махтумкули. В течение трех лет штудировал он книги, слушал лекции, сочинял трактаты. Велик мир науки! Сколько ни читай, сколько ни изучай, а все мало, все хочется знать еще больше. Одна книга ведет к другой, другая — к третьей. И так без конца, не замечаешь даже, что оставил чай недопитым и бежишь в библиотеку к Захид-аге.

Захид-ага… Был ли в медресе человек, более уважаемый и желанный, чем он! Нет, он не очаровывал с первого взгляда, этот щупленький, небольшого роста человечек пятидесяти с рыжеватой бородкой клинышком. Он сутулился и ходил сильно наклоняясь вперед — как падал, зрение у него было слабое — к самому носу книгу подносил, когда читал. Когда ни зайдешь — он горбится над книгой.

Главным достоинством Захид-аги было то, что он разбирался в книгах, как хороший хозяин разбирается в собственном хозяйстве. Любую стоило назвать ему, любого автора упомянуть, и он, прекрасно владеющий арабским, персидским и многими другими языками, тотчас находил требуемое.

Келья Махтумкули находилась в считанных шагах от библиотеки. Но если шаги помножить на дни, проведенные в медресе, то расстояние это не осилить и за несколько суток пути.

Далеко не все, конечно, были ревностными читателями. Такие редко заглядывали в библиотеку, не знали толком, что им тут нужно, смотрели на Захид-агу как на пустое место.

Да, разные люди находили пристанище в стенах медресе Ширгази: одни искали здесь и обретали источник знаний, другие стремились к развлечениям за стенами медресе. И так же благополучно, как и старательные ученики, заканчивали медресе. Ибо если ты состоятелен, если имеешь возможности внести значительный вклад, то, особенно не утруждая себя учебой, получаешь право носить тюрбан и именоваться муллой. Даже — тагсиром называться.

Бабаджан-ахун занимался обычно с теми, кто завершал курс наук. Раз в неделю он читал им проповедь, или давал наставления, или проверял их знания. Он не относился к числу тупых, ограниченных наставников, которые не поднимались выше среднего муллы, его всесторонняя подготовленность во многих вопросах не вызывала ни малейшего сомнения. Он отлично владел арабским и персидским языками, разбирался в литературе и философии, а Коран знал почти наизусть. Если не считать Нуры Казима, то никто из преподавателей не мог бы состязаться с ним в толковании того или иного религиозного вопроса. Нуры же Казим был посильнее, и поэтому ахун относился к нему с невольным уважением, ценил как преподавателя, хотя и не любил за самостоятельность мышления, за попытки уклониться от ортодоксальности.

Солнце поднялось на высоту птичьего полета, когда появился Бабаджан-ахун. Учащиеся со смиренно скрещенными на груди руками встретили его у дверей и вошли только после того, как вошел он.

Комната была просторна и чиста, застелена двумя одинаковыми паласами. На преподавательском месте был расстелен небольшой, но очень красивый и дорогой туркменский ковер, на нем лежали мягкая подстилка и пуховая подушка.

Отдуваясь и покряхтывая, Бабаджан-ахун опустился на подстилку. Один из учащихся проворно поставил перед ним чайник и пиалу. Стояла гробовая тишина. Перед учащимися было ни книг, ни бумаг, ни перьев. Только Коран лежал. Все ждали, когда ахун заговорит.

Бабаджан-ахун имел обыкновение зачитывать из Корана суру. Затем заставлял перевести ее с арабского. После этого — комментировал, непременно приводя примеры из жизни. Бывали случаи, когда одна и та же сура зачитывалась много раз подряд — неделю, а то и две, — и комментарии носили скорее творческий, чем схоластический характер. Однако ахун этим не слишком увлекался — просто тренировал, разминал застоявшийся ум. А обычно уроки строились в строгой соотносительности с Кораном.