А Бегенч спешил. Как было не спешить? Проходила неповторимая весна молодости, и порой страшная мысль пугала его: а вдруг ему вообще не суждено увидеть любимую? Прийти в этот мир — и уйти из него с несбывшимися надеждами… Какой приговор судьбы может быть для человека ужаснее, чем этот? Но разве он не знает людей, которые, всю жизнь мечтая о любимой, так и уходили из этого мира в проклятом одиночестве, не вкусив сладости семейной жизни? Какая жалкая участь! Нет, сколько бы ни страдал Бегенч, он не верил, что его удел — одиночество, он жил надеждой, что счастье наконец улыбнется им.
И оно улыбнулось. В один из осенних дней неожиданно умер дядя Бегенча — Аннакурбан. По характеру он был скопидомом, хотя, кроме жены, никого не имел. Он, экономя на собственном желудке, обзаводился скотом, расширял загоны. Мать Бегенча не раз обращалась к нему за помощью, но он каждый раз находил тысячу причин для отказа. И в конце концов из всех накопленных богатств унес с собой, как говорят в народе, всего лишь шесть вершков бязи.
Жена его Дурсун, в противовес мужу, была человеком мягким, добрым, отзывчивым. Справив на сороковой день поминки, она вместе со всем имуществом и скотом перебралась в аул, где жил Бегенч. Не прошло и года, как она задумала женить племянника: походила из села в село и наконец присмотрела девушку — дочку такой же, как и она сама, несчастной вдовы.
И вот сегодня — день свадьбы Бегенча. Все население Хаджиговшана принарядилось по этому случаю, и с самого утра в ауле царило шумное веселье. Все шло по обычаям старины. Вначале поехали за невестой. Потом мерялись силой пальваны, состоялись скачки. Теперь ждали наступления темноты и начала вечерних торжеств.
Бегенч сидел в доме тетки Дурсун в окружении таких же, как и он сам, молодых джигитов. У него было приподнятое настроение. Еще бы! Все поздравляли его, каждый старался выразить свои лучшие пожелания, добрые чувства. Не избалованный вниманием Бегенч невольно пыжился от гордости, считая себя самым счастливым человеком в мире. Ему казалось, что все тягостные заботы разом спали с его плеч, и вся остальная жизнь потечет в веселье и удовольствиях.
Беседа парней не текла по определенному руслу, говорили в основном о тягостях жизни, о превратностях судьбы. Сидевший напротив Бегенча худощавый джигит, лениво ударяя пальцами по струнам дутара, обратился к большеносому, богатырского сложения парню, который, прислонясь спиной к чувалам с пшеницей, задумчиво вертел в пальцах расписную пиалу:
— Эй, Тархан-джан, не нагоняй в такой день тоску на свою душу! Придет время, друг, и тебе судьба улыбнется, родится звезда и твоего счастья!
Продолжая вертеть пиалу, Тархан медленно поднял голову:
— Да услышит аллах твои слова, Джума-джан… Нет его, этого счастья, нет!.. Лучше совсем не рождаться от матери, чем жить с черным пятном на счастье! Что толку от прелестей мира, если судьба дырявая? — Джигит тяжело вздохнул: — Эх, если бы счастье можно было добыть силой, отвагой!
В почетном углу кибитки, придавив грузным боком сразу две подушки, лежал неуклюжий, толстощекий парень в новеньком красном халате. Он высокомерно посмотрел на Тархана и, заикаясь, сказал:
— Ну-ну, не слишком з-з-задавайся! Говорят, кто хвалит себя, у т-т-того веревка гнилая. Знаешь, что говорит М-М-Мах-тумкули-ага?
Тархан смолчал. Неуклюжий джигит продолжал:
— Т-т-трус шумлив в тылу…"
Его прервал один из парней:
— Постой, Илли-хан, я тебе помогу! — И с чувством продекламировал:
В тылу шумлив, кто в битве вял:
Милей, чем всем, ему привал:
Мечом сверкает самохвал,
Когда ничьих засад не ждут.
Илли-хан, почувствовав поддержку, надул свои и без того выпирающие щеки, нагло засмеялся. Он казался себе пальваном, спина которого ни разу не коснулась земли. Тархан сидел, опустив голову, и не произнес ни слова. Это прибавило толстяку уверенности. Он приподнялся и хотел сказать еще что-то. Однако Джума сильно ударил по струнам дутара и сказал с усмешкой:
— Эгей, Илли-хан, ты не очень-то напирай на Тархана! Махтумкули-ага и о многом другом говорил.
Вмешательство Джумы не понравилось Илли-хану. Он выпучил свои серые невыразительные глаза и грозно уставился на Джуму. Но тот, не обращая на него внимания, подвернул рукава халата, настроил дутар и негромко запел, сочувственно глядя на Тархана:
Вот время! Взора ты не привлечешь,
Коль у тебя мешка с деньгой не будет.
Цена словам, хоть самым веским, — грош,
Коль говорун в чести прямой не будет.
Хмурое лицо Тархана просветлело, глаза одобрительно сверкнули.
А Джума продолжал:
Коль беден ты, не слышат слов твоих
И жить тебе без близких и родных.
Пусть бедность сохнет на путях земных
И людям в ней нужды живой не будет.
— Спасибо тебе, Джума-джан, спасибо! — с чувством воскликнул Тархан. — Ты правде не в бровь, а в глаз попал: пусть сгинет бедность! Разве не она укорачивает язык многим людям?
Взоры всех сидящих обратились на Илли-хана. Только что торжествовавший победу, он был зол, догадываясь, куда клонится разговор. Но что он мог сделать? Встать и уйти — засмеются вслед. Выхватить у Джумы дутар — дадут по рукам. Оставалось только молча проглотить обиду и сидеть нахохлившись.
Джума, взяв на тон выше, снова запел:
Богатые от юных лет в почете,
Бедняк же с детства мается в заботе,
Насильник, не споткнись на повороте,
Себе под ноги камня не бросай!
Тархан вскочил с места, подошел к Джуме, взялся за гриф дутара.
— Тысячу лет живи, Джума-джан, тысячу лет! — сказал он с волнением, благодарно глядя на друга.
Джума чуть улыбнулся:
— Благодари, друг, Махтумкули-агу. Это его слова. А мое дело только глотку драть.
— Оба живите тысячу лет! Оба! — повторил Тархан и, повернувшись к насупленному Илли-хану, с чувством повторил последние строки:
Насильник, не споткнись на повороте,
Себе под ноги камня не бросай!
Джигиты засмеялись. Илли-хан, не выдержав такого явного выпада, взорвался:
— 3-з-зам-м-молчи, т-т-ты!..
От ярости он заикался сильнее обычного.
— Почему это я должен замолчать? — притворно удивился Тархан.
— 3-з-знай себе р-р-ровню! А не то…
— Что "не то?"
— Г-г-глаза со стороны затылка в-в-выдерну, в-вот что!
— Неужели сумеешь?
— М-м-молчи, глупец из г-г-глупцов!
В другое время Тархан, вероятно, не стал бы связываться с Илли-ханом. Все в ауле знали вздорный характер толстяка, да и не каждому под силу спорить с ним. Ведь он сын самого Адна-сердара. А кто из гокленов не знает Адна-сердара и кто может тягаться с ним! Уж во всяком случае, не Тархан — пришелец без рода и семьи, бродящий по чужим краям. Он родился в Ахале. Однажды, во время крупной ссоры из-за воды, убил мираба и вынужден был скрываться в Гургене, у гокленов. Вот уже пять лет он служил нукером у Адна-сердара. Бедность да вдобавок положение беглого… Участь джигита была горькой. И все же Тархан не считал себя последним человеком, старался не ронять своей чести. Сейчас на него были устремлены десятки ожидающих глаз, да и слова песни, спетые Джумой, пробудили в нем сознание собственного достоинства. "Будь что будет!" — подумал он и сказал.
— Хорошо, Илли-хан, я замолчу. Недаром говорят в народе: "Пусть молвит сын бая, даже если у него кривой рот". Говори ты, Илли-хан!
Толстяк вскипел. Выкрикивая ругательства, он набросился на Тархана. Джигиты, опасаясь шумного скандала, удержали Илли-хана, но он бесновался, брызгая слюной:
— И-и-ишак проклятый!.. Зубы в п-п-порошок искрошу!..
"Я бы тебе искрошил, попадись ты мне в руки!" — неприязненно подумал Тархан и, не сдержавшись, бросил:
— А сил у тебя хватит, Илли-хан? У меня, слава аллаху, зубы крепкие. Дай слово, что не пожалуешься сердар-аге, — я свяжу тебя, как ягненка, одной рукой! Смотри-ка на этого батыра!
Илли-хан, ругаясь на чем свет стоит, брыкался, вырываясь из рук джигитов. Ссора могла кончиться плохо.
Высокий, смуглый джигит, доселе погруженный в свои мысли, легким, почти без усилия, движением поднялся с кошмы и стал между ссорящимися.
— Кончайте шум! — властно сказал он. — Разве можно из-за ерунды оскорблять друг друга? Илли-хан, успокойся, тебе не к лицу горячиться. И ты, Тархан, садись на свое место.
Дружески глянув на мужественное, почерневшее от загара лицо джигита, Тархан охотно согласился:
— Хорошо, Атаназар-джан. Я молчу.
— Вот и ладно, — одобрил темнолицый Атаназар. — Худой мир лучше доброй ссоры. Верно, Илли-хан?
Илли-хан, укладываясь поудобнее, только сопел, в глубине души довольный, что дело не дошло до кулаков — против жилистого Тархана ему бы не устоять. А на отцовских нукеров надежды не было — ведь они из одной миски с этим бродягой шурпу едят.
Тяжело ступая, словно груз лет лежал на его плечах ощутимым верблюжьим вьюком, в кибитку вошел статный, с живыми проницательными глазами яшули и остановился у порога.
Джигиты, толкаясь, разом повскакивали со своих мест и, приветственно сложив ладони, повернулись к вошедшему.
— Садитесь, дети мои, садитесь, — ласково сказал яшули. — В ногах правда на поле брани, а не на пиру.
Но никто не согнул колен до тех пор, пока он не уселся рядом с Бегенчем. Тогда начали рассаживаться и остальные.
Некоторое время в кибитке царила тишина. Яшули поочередно обвел глазами всех сидящих, у некоторых справился о жизни и здоровье, потом обратился к Бегенчу:
— Поздравляю тебя, сын мой, с тоем. Да будет он концом тягостных дней и началом радости в твоей жизни!
— Пусть счастье станет уделом всех, Махтумкули-ага, — смущенно ответил Бегенч.
Махтумкули еще раз оглядел Бегенча. Он сам не заметил, как тяжело вздохнул. Поэту представилась почти угасшая в памяти сценка далекого прошлого: в тот день они втроем косили траву в горах, потом Ягмур боролся с Мяти, а малец Караджа, прискакав на своем ишаке, сообщил радостную весть, что у Ягмура родился сын. Вот он, этот самый сын! Теперь Бегенч стал добрым джигитом. И не только Бегенч. Перед тем, как отправиться в Кандагар, Човдур-хан позвал на холм Екедепе своего сына Атаназара и дал ему выстрелить из ружья. Тот самый мальчонка Атаназар вырос и превратился в настоящего богатыря. А что сказать о сыне Мяти Джуме, который только что, играя на дутаре, вдохновлял Тархана? Он тоже любому молодцу под стать.