Махтумкули — страница 6 из 89

— Ну, беги, коли так.

Отбежав на почтительное расстояние, мальчишка приостановился.

— Слышал! Все слышал! Все видел!

Но в ушах Махтумкули звучал другой голос: «Не уезжай! Не бросай меня одну!» И свои собственные слова звучали, сказанные брату Абдулле: «Не уезжай, брат…» Общее заключалось не только в их звучании.


Отца дома не было — уехал за покупками в Куммет-Кабус. Мать угомонилась, уснула. А Менгли не спалось. Она ворочалась с боку на бок, корила свою судьбу, сетовала на беспечность Махтумкули. Знает же, что Адна-хан не ограничится одной попыткой! Знает — а все равно собирается в свою Хиву. Или ученье для него дороже, чем любимая? Менгли гнала подобные мысли. Она свято верила в любовь, верила в искренность чувств. Во имя любви она готова была бросить себя в огонь! И все же… почему так спокоен он? Почему оставляет ее одну на растерзание Адна-хану? Верит в ее силы? А у нее ведь так мало их, сил этих…

— Не смогу я одна! Останься! Помоги! — не помня себя закричала она.

Подхватилась испуганная Огульгерек-эдже:

— Менгли-джан?.. Что случилось, доченька? Сон дурной приснился?

Менгли расплакалась. Она так захлебывалась слезами, что встревоженная Огульгерек-эдже, то и дело поминая аллаха и милости его, зажгла светильник, подсела к дочери, приподняла ее, обняла, ласково коснулась рукой залитого слезами лицо. Она-то знала, почему дочь плачет, но прикидывалась незнающей — так было лучше.

— Успокойся, доченька… успокойся, ягненочек мой., все уладится, все будет хорошо… дурные сны не всегда в руку…

Менгли судорожно прижалась к матери:

— Гоните их, мама! Гоните!

— Кого гнать, доченька?

Менгли упала на подушку, бурно зарыдала.

— О, всемогущий, оглянись на нас, неужели злой дух попутал! — продолжала лукавить Огульгерек-эдже. — Убереги, господи, от дурного, овцу во имя твое жертвую…

3

Не спал и Махтумкули.

Перо медленно двигалось по бумаге. На высокий лоб поэта то и дело набегали морщины. Двигая бровями, он про себя повторял рождающиеся строки, записывал их. Потом читал, хмурился, зачеркивал. Стихи давались нелегко.

Тихо отодвинулся полог на дверном проеме. Пригнувшись, чтобы не задеть притолоку, вошел Човдур-хан.

— Все бодрствуешь?

— Да вот, сижу… по твоей милости, — кивнул Махтумкули на разбросанные по полу листки. — А ты чего не спишь?

— Не спится, — Човдур-хан присел на ковер и повторил: — Не спится. Вышел наружу — твое окно светится. Зайду, думаю. Получается что-нибудь?

Махтумкули поморщился:

— Давай не будем пока о стихах… Говорят, Карли-сердар отправляет Ахмеду Дуррани скакуна и другие подарки?

— Нет, братишка, о стихах нам в самый раз говорить, — не согласился Човдур-хан и многозначительно подмигнул. — Шахи и султаны, они какой народ? У них спесь неуемная, непомерная. Что для ких какой-то жеребец, пусть он даже ахалтекинской породы! Им хвалу подавай, к которой они с детства привыкли. Убежден, что для Ахмед-шаха дороже всех подарков будут стихи, написанные в его честь знаменитым туркменским поэтом! — Човдур-хан подмигнул снова. — Говори, получается?

— Получается что-то, — сказал Махтумкули. — С трудом получается. Поддался я на твои уговоры… Никогда не приходилось хвалебных касыд писать. Перо, оно не лопата, не воткнешь, куда хочется. Ради тебя только и делаю, а то давно бы плюнул на всю эту затею.

— Понимаю. Спасибо. По своей воле я тоже не поехал бы в Кандагар. Что, мне здесь плохо, что ли? Хвала аллаху, с куске хлеба не нуждаюсь. Но нельзя ведь жить, думая лишь о себе.

— Почему же нельзя? — иронически поднял брови Махтумкули. — Живут другие. Карли-сердар, скажем.

— Этот будет жить. А мы с тобой так не сумеем, нас небесный гончар по-иному слепил.

Помолчали.

Приятно было, что почти всегда совпадали их мысли. Они частенько встречались, толковали о том, о сем, о стоящем и нестоящем, большом и малом. Чаще всего — о жизненных коллизиях. И сходились на том, что рамки жизни сужаются, жизнь становится все более тусклой. Возникает такое впечатление, будто не хватает ночной тьмы и приходится даже днем ходить зажмурясь Только раскроешь глаза пошире — на тебя сразу же обрушивается ливень неурядиц, и не сообразишь сразу, куда повернуться лицом в этом неуютном мире. Впрочем, не сразу — тоже не сообразишь. Обычно путешественники ночью по звездам путь свой определяют. А тут, в жизненной тьме, где отыщешь эти путеводные звезды?

— Понимаю: трудно жить под иноземным владычеством, — сказал Човдур-хан, — да что поделаешь, если иначе не получается. Жизнь, говорят, для сильных, ковурга — для зубастых. А для нас, кроме как приобрести крепкого владыку, ничего не остается. Кто сейчас сильнее Ахмед-шаха? Тем более, что он суннит, как и мы, не то что эти кизылбашские шииты[17].

— Не будет он все равно благодетелем для нашего народа, — стоял на своем Махтумкули. — Другие пути искать надо, чтобы спокойствие на земле утвердить.

Об этом, они уже говорили не раз, поэтому Човдур-хан не стал вдаваться в спор, а вернулся к первоначальной теме:

— Вижу, ты много уже написал. Прочти хоть несколько строк.

— Это черновиков много.

— Прочти что есть.

— Ладно, слушай.

О Ахмед-шах! Тебя восславить должен я!

Ты славой до небес вознесся невозбранно!

Друзья — бойцы твои, враги же — дичь твоя;

Так выше поднимай венец Афганистана!

Човдур-хан слушал с наслаждением, словно стихи были посвящены ему лично.

— Бесподобно! — похвалил он. — Расхваливай его и дальше на все лады. Возвеличивай. Со львом сравнивай. Пусть Рустамом[18] себя почувствует!

Махтумкули криво усмехнулся:

— Похоже, ты лучше меня сумел бы сочинить это послание.

— Ну уж нет, — отказался Човдур-хан, — сочинять не наше дело. Каждого своими способностями наделил аллах. Одного — скакать на коне, орудовать саблей, — я это умею не хуже других. Однако сочинять стихи… В этом деле вряд ли кто-нибудь из туркмен сможет состязаться с тобой.

Човдур-хан знал, что говорил. Нередко он бывал первым слушателем только что написанных стихов. И неравнодушные слушателем! Грамотой он особенно похвастаться не мог — совсем недолго посещал школу муллы Довлетмамеда; заболев, бросил учение: «Не получится из меня мулла». Но стихи любил, как любил слушать песни и музыку, частенько даже напевал себе под нос.

Он не был настоящим ханом. Этот титул дали ему соотечественники за отвагу и доблесть, проявленные им на ратном поле, в дни тяжелых испытаний. И достатка большого у него не водилось. Конь, десяток овец, пара голов крупного рогатого скота — вот и все. Однако везде его принимали любезно, на празднествах с почетом называли его имя. И когда разговор коснулся проблемы, кто же возглавит отправляющихся в Кандагар, кому поручить эту ответственную дипломатическую миссию, все старейшины в один голос назвали Човдур-хана — лучше него предводителя было не сыскать.

— Ноги затекли, — сказал Махтумкули. — Может, разомнемся немного?

Они вышли наружу.

Тихо было вокруг — ни рева, ни мычанья, ни блеянья. Даже собаки спали. Лишь петухи время от времени нарушали безмолвие ночи. Прохлада струилась с гор, оттесняла прочь дневную духоту — необычно теплой была осень в этом году.

Ночь была, что называется, поэтической ночью. Но сумеречность и тоска одолевали Махтумкули, и смотрел он вокруг так, словно навсегда прощался с тем, что видели его глаза. Скверное настроение было, безотрадное — причин для этого хватало. Одолевали, например, упорные сомнения в благополучном исходе «кандагарской миссии». И залитая слезами Менгли умоляла не уезжать, а он должен был ехать, оставить любимую на произвол судьбы, хотя ехать было нельзя, ибо отъезд был почти равносилен крушению самых заветных надежд.

Он шел, опустив голову. Рядом шагал Човдур-хан, посматривал изредка. Он знал, что поэт чувствует себя как зернышко между двумя жерновами, хотелось утешить, поддержать его, да ничего в голову не приходило — там Кандагаром все занято было.

— От иомудов два каравана идут в Хиву, — нарушил молчание Човдур-хан. — Тебе по пути. Собрался уже?

— Собраться не трудно, трудно решиться, — ответил Махтумкули.

— Это почему же?

Поэт даже приостановился, недоуменно глядя на друга. Зачем такой вопрос, если тебе все известно? Неужто не понять, как непросто в такой ситуации делать выбор?

— О Менгли ты не беспокойся, — сказал Човдур-хан. — Подождет. Один год всего ждать.

— Дадут ли ей подождать? — дрогнул голосом Махтумкули. — А если завтра посадят на палас и увезут?

Они оба не строили иллюзий, не возлагали особенно больших надежд на силы Менгли, понимали, что девушка может исчезнуть подобно мимолетному сну. Но трудно было мириться с том, что может произойти, если Адна-хан будет слишком настойчив. А он вряд ли так просто отступится.

Махтумкули старался гнать от себя мысли о разлуке, чтобы не погас чуть тлеющий уголек надежды. «Где ты, справедливость? — думал он. — Где человечность? Неужто все выходы закрыты? Не может быть, чтобы не осталось хоть маленькой щелки, через которую можно проникнуть ползком. Или — вскинуть Менгли на седло рядом с собой и мчаться куда глаза глядят, оставив родителей, братьев, соплеменников?» Это было не для Махтумкули, он искал иной путь. Мучительно искал. Но не находил.

— Менгли не позволит посадить себя на свадебный палас, — успокаивал его и себя заодно Човдур-хан. — Оно очень решительная, умеющая постоять за себя девушка. Все село такого мнения о ней. Когда Адна-хан сватов прислал, она такой шум подняла — чуть кибитку не перевернула. Я уверен, что она устоит.

Махтумкули тоже хотел бы обрести уверенность, что Менгли не уступит домогательствам Адна-хана. Да ведь если б дело только в ней было! Но никак нельзя сбрасывать со счетов каменные обычаи бытового уклада — девушек продают, как скот, согласия у них не спрашивают — и они в основной массе своей смиряются, даже довольными выглядят, лишь бы муж не оказался совсем уж никудышним. Бунт — редок. Как то придется Менгли?