Махтумкули — страница 9 из 89

— Ты только вчера женился, — сказал Махтумкули. — Какая забота погнала тебя в путь сегодня?

Нурджан скорчил огорченную мину, хотя глаза его смеялись:

— Я просил отца войти в мое положение. Не послушал. «Подождет жена, — сказал, — никуда не денется». С отцом не поспоришь, верно? Ему виднее, как поступать.

«Да, — подумал Махтумкули, — отцам всегда виднее. А может быть, не всегда?..»

— Как хоть зовут твою жену, сбежавший?

— Акменгли… Надо было приходить на свадьбу, когда приглашали, и не задавать потом лишних вопросов.

— Извини, друг, виноват перед тобой — не сумел. По любви женился?

— Да ну тебя! — Чисто выбритое круглое лицо Нурджана вспыхнуло. — Акменгли ведь из Кара-Калы! Суточный переход! Если бы всем доступно было жениться на любимой, зачем в такой дали невесту искать… Ты лучше о себе поведай. Благословила тебя в дорогу Менгли?

Любовь Махтумкули и Менгли уже не была их тайной. О какой тайне может идти речь, если поэт поверяет свои чувства стихам, а парни, вроде Нурджана, всегда готовые поддержать любовь и не лишенные дара бахши, сразу же подхватывают их, перекладывают на музыку и распевают во все горло. Встречались, понятно, и такие, кто осуждал, да к этому не привыкать было, без недоброжелателей, говорят, лишь рай один — и тот под вопросом.

— Дала благословение, — сказал Махтумкули, — только со слезами в придачу.

— Наверно, боится, что в твое отсутствие продать могут, — догадался Нурджан. — Не надо тебе было уезжать.

Крылатые брови Махтумкули сошлись в одну линию — за живое задели слова товарища. Но он не стал сердиться — жалобный голос Менгли как ласточка летел над головой: «Останься, Махтумкули!.. Не бросай меня одну!.. Я боюсь!..»

Нурджана окликнули:

— Эй, парень! Отец зовет!

И опять Махтумкули остался один на один со своими мыслями и сомнениями, опять стал погружаться в бездну раздумий, оценок и переоценок сделанного и того, что еще предстояло сделать.

Далек путь до Хивы — не меньше двух недель шагает караван. За такое время самые непредвиденные осложнения возникнуть могут. Тех же грабителей взять. Немало их по степи рыскает в поисках добычи, и в лапы им попадать избави господи, ибо не только достоянием путника они овладевают, но частенько и жизни его не щадят.

Правда, начальный участок пути был относительно безопасен. Дорога шла вдоль Гургена, мимо частных селений, а на виду у людей грабители опасались творить свое черное дело. Однако вскоре караван повернул на север, в сторону реки Атрек, и селения исчезли.

Возле местечка Аджи-Кую вдали показался второй караван. По предположениям, это должны были быть иомуды. Так оно и оказалось. Караваны сблизились, и Нурджан первым поскакал приветствовать попутчиков. Возвращаясь, придержал коня возле Бекназара Кривого и отца, коротко сообщил новости и подъехал к Махтумкули. Он был возбужден.

— Следуй за мной, Махтумкули!

— Куда?

— Познакомлю тебя с иомудскими менялами.

— Дорога дальняя, познакомимся потихоньку.

— Нет, сейчас хочу познакомить. Не пожалеешь!

Махтумкули пожал плечами:

— Ну что ж…

И тронул коня за Нурджаном.

Приблизившись к иомудскому каравану, он сразу уразумел, что именно хотел показать ему Нурджан: около тридцати иранцев следовали отдельной группой. Среди них были и мужчины и женщины. Руки мужчин связаны за спиной. Пленники шли угрюмо глядя себе под ноги. Несколько женщин, сжавшись в комочек, ехали на ослах, позади одной из них примостился ребенок лет четырех-пяти — тоже товар для невольничьего рынка. Вокруг пленников гарцевали с полдюжины джигитов. Один подал голос:

— Эй, Нурджан, покупателя привел?

Махтумкули придержал коня. Он знал, что туркменские аламанщики вывозят в Хиву захваченных за горами рабов. Не раз со стесненным сердцем наблюдал, как продают их на хивинском базаре, словно скот какой-нибудь. Определенно, и этих бедняг гонят туда.

Подъехал усатый джигит, тот самый, что кричал о покупателе. Махтумкули встретил его неприязненно, нехотя ответил на приветствие. Усатый, надменно топыря губу, спросил у Нурджана, намеренно не замечая присутствие поэта:

— Кто этот джигит?

Нурджан ехидно усмехнулся.

— Этого джигита, приятель, именуют поэтом Махтумкули.

Усатый явно удивился, вздернул брови, воткнул в Махтумкули острый недоверчивый взгляд.

— Значит, ты и есть тот самый Махтумкули?

— Не знаю, кого ты имеешь в виду, говоря «тот самый», но меня зовут именно так, — сухо ответил поэт и вызывающе оглядел усатого с ног до головы.

Тот вызова не принял, поехал рядом. Было ему лет под пятьдесят. Небольшого роста, с широким гладким и чистым лицом, он не производил впечатления отъявленного бандита. На нем красовалась папаха из мерлушки, шелковый хивинский халат ладно облегал сильные вислые плечи. За спиной джигита висело ружье, сабля похлопывала по конскому боку, за поясом торчала белая костяная рукоять ножа.

— Сам кто будешь? — по-прежнему неприязненно осведомился Махтумкули.

— Я-то? — Усатый снова оттопырил губу. — Одни меня называют Тарханом-аламанщиком, другие Тархан-ханом величают. Что тебе больше нравится, то и запомни. Для меня разницы нет.

— Как же нет? Аламанщик, он и есть аламанщик, бандит с большой дороги, а хан…

— …тот же аламанщик и бандит, — озорно закончил фразу Тархан и засмеялся.

Совсем по-иному взглянул на него Махтумкули и сразу не нашелся, что сказать. А Тархан продолжал:

— Меня не мама родила аламанщиком. Сделался я им, следуя примеру ханов и сердаров, когда состоял у них на службе в качестве нукера. Мы что, сами определяем свои поступки? Ханы и сердары правят страной, а мы живем по их указке. Ну-ка пусть кто-то в вашем Хаджиговшане попробует пойти на добычу без ведома Карли-сердара — сразу к хвостам ишаков привяжут и в степь по колючке погонят!

Махтумкули возразил:

— Разве обязательно заниматься разбоем? Разве нельзя получить свой кусок хлеба честным путем?

Тархан искрение рассмеялся — вопрос Махтумкули показался слишком наивным.

— Чудак ты… Я немножко знаю твоего отца — это одаренный самим аллахом большой мудрец. Ты же… Похоже с детством еще не распростился — такие нелепые слова произносишь.

— Чем же они нелепы?

— Как тебе ответить… — Тархан оттопырил губу. — Ты сам много видел таких, которые — «честно», и в то же время живут хорошо? Предположим, стал я зарабатывать себе кусок хлеба в поте лица, как мулла учит и ты советуешь. Что от этого изменится в мире? Станет счастливее хоть один человек?

— Станет! Тот, которого ты не ограбишь.

— А его мой сосед ограбит! Или — Карли-сердар. Разве я один занимаюсь разбоем? А как быть с иранскими захватчиками? Или с хивинскими магогами?[23] Я в худшем случае приношу горе одному селению, они — опустошают целый край. Да и вообще слишком много безобразия на земле, чтобы можно было проявлять жалость и сочувствие. Тебе раньше доводилось в Хиву ездить?

— Приходилось.

— А в руки грабителей попадал?

— Не довелось.

— А мне вот довелось. Да еще к своим же попал, к туркменам. Пожалели они меня? Чуть было на тот свет не отправили, милостью аллаха в живых остался. — Он повел в сторону невольников чисто выбритым подбородком. — Допустим, я освободил их. Думаешь, благополучно доберутся они до своего дома? Как бы не так! Их обязательно схватят и погонят в Хиву. Понял? — Тархан нагнулся, стараясь заглянуть в опущенное лицо Махтумкули своими пронзительными глазами. — Вот каков, братишка, этот бесчинствующий мир. Сильный бьет, слабый спину подставляет. Либо надо бить, либо сгибаться, третьего не дано. Мне сгибаться что-то не хочется.

С первых минут знакомства Тархан очень не понравился Махтумкули — казался ограниченным, пустым, жестоким человеком. Теперь же… Особого восхищения и теперь не было, но Тархан уже не походил на глупца, на рядового грабителя. Он не просто грабил, он подводил теоретическую базу под выбранную им жизненную линию, он оправдывал жестокость, и казалось нет силы, которая заставила бы его свернуть на другой путь. «Сильный бьет, слабый спину подставляет… Мне сгибаться не хочется». Потому он и печется только о своей корысти — грабит села, ломает человеческие судьбы? Впрочем, это тоже одна из разновидностей философии. Если бы понадобилось дать ей определение, подойдет термин «философия бандита».

Незаметно они приблизились к пленникам. Это было жалкое зрелище. Глаза этих обездоленных были безжизненны и тусклы, лица унылы. Бесчисленные заплаты пестрели на лохмотьях. Одни из пленников были босы, другие обуты в нечто из войлока или сыромятины, на головах некоторых была шыпырма[24] из облезлой овчины. Видать, не слишком большого достатка было разграбленное село.

Нурджан, видя, что Махтумкули хмурится, попытался разрядить обстановку. Он указал на женщину, которая ехала, закутавшись в халат. Причем ехала не на осле, а на лошади.

— Это самое твое большое сокровище, Тархан-хан? Покажи ее нам, мы специально приехали взглянуть на нее.

Махтумкули и без того еле сдерживался. Бестактность Нурджана окончательно вывела его из себя — у него жилы на шее напряглись так, что, казалось, вот-вот лопнут. Взгляд его, брошенный сперва на Тархана, затем на Нурджана, был как удар плети. Рванув повод, он хлестнул коня по крупу и поскакал к своему каравану.

* * *

Дни проходили за днями без всяких происшествий. Уже много было сделано привалов, много ночей проведено в открытом поле, под высоким шатром небосвода. Обычно двигались с восходом солнца до самых сумерек — благо погода позволяла идти днем. К вечеру выбирали удобное для привала место, укладывали верблюдов, разжигали костры, расставляли наблюдателей. Долго не засиживались — попив чаю и поужинав, тут же ложились спать, чтобы встать на утренней заре.

И вот — вдали засверкало море…

…Сегодня верблюдов уложили рано, сразу после полудня. Окрестности Кендирли