Мак и его мытарства — страница 2 из 43

– короче говоря, сама жизнь.

«Но ты ведь начинающий, – раздался тут некий голос, – и боги текста еще способны простить тебе огрехи».

2

Вчера я, человек, который на протяжении всей имеющейся в нем жизни, весело и чудаковато был занят лишь чтением, устремил глаза к столу, к маленькому деревянному прямоугольнику, стоявшему в ответвлении кабинета, и приступил к писанию.

Я начал свои дневниковые экзерсисы без предварительного плана, однако, во всеоружии знания о том, что в литературе начинают не потому, что есть о чем писать, вот человек и пишет, а наоборот, сам процесс писания как таковой позволяет автору выяснить, что он желает высказать. Так я начал вчера, имея в виду, что буду всегда расположен к неспешному постижению этой науки и что когда-нибудь достигну уровня, который позволит мне замахнуться и на более возвышенные цели. Так я начал вчера и так продолжу сегодня, и буду плыть в этом потоке слов ради того, чтобы узнать, куда же они унесут меня.

И вот, когда я, человек скромный до малодушия, сижу за маленьким деревянным изделием, которое Кармен когда-то поручила изготовить мастерам своего ателье – не затем, чтобы я писал, а чтобы и дома мог заниматься своим полудохлым бизнесом – мне вспоминается, что в книгах иные незначительные и вполне незамысловатые персонажи порой переживают иных ярких и видных героев. Думаю про Акакия Акакиевича, персонажа гоголевской «Шинели», мелкого чиновника-переписчика, которому на роду просто и разборчиво написано быть «незначительной личностью». Акакиевич стремительно пересекает пространство этой короткой повести, но остается при этом одним из самых живых и наиболее сохранных персонажей мировой литературы, быть может, потому, что Гоголь отбросил свой здравый смысл и весело работал на самом краю этой личностной бездны.

Мне всегда был симпатичен этот Акакий Акакиевич, который для защиты от петербургской стужи нуждался в новой шинели, но, обретя ее, заметил, что по-прежнему страдает от холода, от холода всеобъемлющего и бесконечного. От внимания моего не укрылось, что этот чиновничек волей своего создателя появился на свет в 1842 году, и это позволяет мне думать, что все литературные персонажи, возникшие в середине XIX века, все эти существа, корпящие в канцеляриях и школах, неустанно и бездумно перебеляющие тексты в тусклом свете керосиновой лампы, готовые, кажется, повторить все, что в этом мире еще доступно для повторения, были его прямыми потомками. Они никогда не высказывают ничего личного, они даже не пытаются меняться. «Я не развиваюсь», – сколько мне помнится, сказал один из таких персонажей. «Я не хочу перемен», – сказал другой.

Не хочет перемен и «второгодник» (в школе больше известный как «34-й») – герой книги Алехандро Самбры[6] «Мои документы». 34-й страдает синдромом повторения. Он умудряется сидеть в каждом классе даже не по два, а по три года, причем его это нимало не тяготит, а скорее даже наоборот. «Второгодник», описанный Самброй, как ни странно, совершенно лишен злости, скорей, наоборот, он благостно невозмутим. «Иногда мы видим, как он разговаривает с незнакомыми нам учителями. Весело разговаривает <…>. Ему как будто нравится поддерживать сердечные отношения с учителями, от которых он столько натерпелся».

Ана Тёрнер – одна из продавщиц в «Субите», единственном и процветающем книжном магазине квартала Койот – при нашей последней встрече рассказала, что послала Самбре электронное письмо, где речь шла о «34-м», и получила ответ такого содержания: «Похоже, что мы, поэты и рассказчики, и есть второгодники. Поэт – второгодник. Тем, кому достаточно написать одну книгу – или ни одной не написать – чтобы сдать экзамен и перейти в следующий класс, неведомы тяготы, которые испытываем мы, все еще обязанные пробовать снова и снова».

Безмерно мое удивление или восхищение Аной Тёрнер: я не могу понять, как она ухитрилась из «Субиты» связаться с таким писателем, как Самбра, и в не меньшее изумление повергает меня то обстоятельство, что ей удается с каждым днем становиться все привлекательней. При каждой новой встрече впечатление делается все сильней. Я стараюсь держать себя в узде, но неизменно обнаруживаю в этой женщине – необязательно в ее внешнем облике – нечто новое и нежданное. При последней нашей встрече я, благодаря словам Самбры: «Похоже, что мы, поэты и рассказчики, и есть второгодники», – понял, что Ана, скорей всего, – поэт. «Я пишу стихи, – скромно призналась она. И добавила: вернее, пытаюсь». И эти слова переплелись со словами Самбры: «…обязанные пробовать снова и снова».

Услышав это из уст такой женщины, как Ана, я сначала подумал, что жизнь порой бывает очень приятна, а потом мысль моя углубилась в некие дебри, и я представил себе, как сосланные на задние парты за нерадивость ученики вынуждены выводить одну и ту же строчку раз по двести, пока не улучшат свой почерк.

И еще подумал про некоего романиста, который, будучи спрошен одной дамой, когда же он перестанет описывать людей, убивающих женщин, ответил:

– Уверяю вас, как только у меня выйдет то, что я хочу, сейчас же перестану.

И в то же утро, когда я вспомнил о бедолагах, бесконечно переписывающих одну и ту же фразу, о которых пишу сейчас, мне на мгновение примерещился таинственный паразит повторения, таящийся в нутре всякого литературного произведения. Он имеет форму той одиночной серой капли, которая неминуемо сидит в центре любого ливня или всякой бури и одновременно в самом средоточии вселенной, где, как известно, снова и снова невозмутимо и неуклонно происходят одни и те же – всегда одни и те же – рутинные процессы, ибо все повторяется со смертельной непрерывностью.

[ГОВНОРОСКОП] 2

Рутина предвечерней поры. Я, как всегда в это время, выпил свои три стаканчика и стал проглядывать гороскоп в моем любимом журнале. И буквально потерял дар речи, прочитав в рубрике моего знака следующее: «Союз Меркурия и Солнца возвещает блистательные прозрения, которые заставят тебя прочесть это предсказание и увериться в том, что оно будет касаться одного тебя».

Говнороскоп! Предсказание на этот раз, кажется, адресовано лично мне, как если бы слуха Пегги Дэй – таков псевдоним составителя этих гороскопов – достигли сведения о моей ошибке, совершенной на прошлой неделе, когда я в присутствии немалого числа людей заметил, что вечерком люблю почитать гороскоп в моем любимом журнале, и даже если изложенное в нем на первый взгляд не имело ко мне ни малейшего отношения, мой опыт закаленного читателя позволял мне истолковывать текст нужным образом и добиваться того, чтобы он идеально подходил ко всему, что произошло со мной в течение дня.

Достаточно было уметь читать, сказал я по этому поводу, а потом упомянул древних оракулов и сивилл, чьи бредовые речи толковались бесчисленными жрецами. И самая сила этих сивилл заключалась как раз в истолковании. Я припомнил по этому поводу даже Лидию, уроженку Кадакеса, ту самую, о ком Дали сказал, что такого восхитительно параноидального мозга он никогда больше не встречал. В 1904 году в казино Лидия мельком увидела Эухенио Д’Орса[7], который произвел на нее такое впечатление, что статьи, десять лет спустя напечатанные Д’Орсом в газете Жироны, она считала ответом на свои письма, оставленные адресатом без внимания.

И еще я тогда сказал, что намереваюсь толковать слова оракулов до могилы. Но дело в том, что моя реплика прекраснейшим образом могла достичь ушей Пегги Дэй, благо в дружеском кругу были люди, работавшие в ее журнале. Я не видел ее уже лет сорок как, и, откровенно говоря, она кажется мне шарлатанкой. Мы познакомились с нею в юности, в одно прекрасное лето в С’Агаро, Пегги тогда звалась Хуанита Лопесбаньо, и я подозреваю, сохранила обо мне не самую добрую память.

Вот живет себе скромный человек – и вдруг однажды, недолго думая, начинает похваляться способностью толковать журнальных оракулов, совершает тем самым невероятную ошибку, которая взрывает десятилетия тихой с покойной жизни, а она, жизнь эта, усложняется внезапно и несправедливо. Усложняется до пределов немыслимых, невероятных – и всего лишь из-за секундного приступа тщеславия на вечеринке.

Или это просто раскаянье подкинуло мне сейчас безумную мысль, будто Пегги Дэй имела в виду меня?

3

Глупость – не самое сильное мое место, говаривал мсье Тест[8]. Мне всегда нравилась эта фраза, и я повторил бы ее прямо сейчас раз сто, если бы мне не было интереснее написать нечто такое, что было бы похоже на фразу Теста, но смысл имело бы другой: вот, например, что повторение – это мое сильное место. Или лучше так: повторение – это моя тема. Или даже так: мне нравится повторять, но с изменениями. Вот этот вариант больше подходит к моей личности, ибо из меня получился неутомимый изменятель. Все, что я вижу, читаю, слышу, мне кажется, поддается изменениям. Вот я и меняю. Меняю беспрестанно.

Это мое призвание – менять.

И еще я – повторитель. Впрочем, это призвание чаще встречается. Потому что все мы, главным образом, повторяем за другими. Людям столь свойственно повторение, и мне хочется изучать, разбирать, изменять выводы, к которым они приходят. Разве мы являемся в этот мир не за тем, чтобы повторить то, что было до мелочей отработано и исполнено нашими предшественниками? Повторение, в сущности говоря, тема столь необозримая, что всякий, кто попытается охватить ее в целокупности, поставит себя в смешное положение. Еще я опасаюсь, что тема повторения может пагубно сказаться на его собственной природе. Однако не сомневаюсь, что в этом исследовании есть один аспект, на который, для начала, можно взглянуть под углом его проекции на будущее. Эту привлекательную сторону повторения заметил Кьеркегор, когда сказал, что «повторение и вспоминание – одно и то же движение, только в противоположных направлениях: воспоминание обращает человека вспять, вынуждает его повторять то, что было, в обратном порядке; подлинное же повторение заставляет человека, вспоминая, предвосхищать то, что будет. Поэтому повторение, если оно возможно, делает человека счастливым, тогда как воспоминание несчастным».