Раз уж я взялся изменять, то изменил бы сейчас и сказанное Кьеркегором, хоть и не знаю, как бы я это сделал. Так что лучше я немного погожу, выжду несколько часов и увижу: наладился ли мой инстинктивный изменятель. А тем временем займусь тем, что отмечу: вечер легок, скуден, провинциален, элементарен, идеален. Я пребываю в необычном для себя хорошем настроении и, наверное, по этой причине даже вышеупомянутая скудость мне очень нравится. На самом деле вечер как вечер.
И вот я тихо сижу себе, устремив глазок-смотрок в просторную гостиную за моим кабинетом, туда, где свет и тени не борются никогда. С колокольни нашей церкви в квартале Койот, где я живу уже сорок лет, слетают – порой совершенно несуразно – часы. Быть может, говорю я себе, механизм ничего не повторяет, а просто это один и тот же час падает во всякое время, и жизнь предстает одним-единственным днем: примитивным, скудным, лишь очень изредка славным, но и тогда не теряющим свою сероватую сущность.
Я всю жизнь проработал в компании, основанной моим дедом, а потому волей-неволей был свидетелем и блеска ее, и, в последние годы, погибельного упадка всего строительного сектора. Я был в самой гуще этого конвульсивного семейного бизнеса и в качестве легкой компенсации за сумасшедшую – в полном смысле слова – работу позволял себе в свободные минуты становиться ненасытным книгочеем и следить – порой с восхищением, чаще с состраданием – за всем, что понаписали писатели всех времен, а особенно пристально – за творчеством современников.
Когда мой бизнес перестал быть всепоглощающим занятием и в конце концов рухнул, любимым моим времяпрепровождением сделались чтение и напряженная семейная жизнь. Не утаю, что волочу за собой неудачи. Согласен, что, имея за плечами сорок лет и все, что подразумевается этим, я все равно был несчастен, потому что хотел бросить бизнес, пойти еще поучиться и сделаться, например, адвокатом, однако мой покойный ныне дед по отцовской линии – имени его я называть не стану – запретил.
Сейчас вот думаю, как хорошо было бы уподобиться Уоллесу Стивенсу[9], адвокату и поэту. И вообще мне кажется, что по общему закону нам всегда хочется быть тем, кем мы не являемся. Как упоительно было бы уподобиться Стивенсу, который в 1922 году написал редактору литературного журнала такие вот строки: «Убедительно прошу не обращаться ко мне с просьбой сообщить мои биографические сведения. Я адвокат и живу в Хартфорде. В этих данных нет ничего ни забавного, ни поучительного».
С годами мне все трудней оборачиваться, но все же сейчас я это сделаю, чтобы вспомнить, как впервые услышал слово «повторение».
В раннем детстве ребенок не подозревает о существовании божества по имени Кронос. И мы плывем в стоячей воде нашего невежества до тех пор, пока первый опыт повторения не втолкнет нас довольно резко во время, пусть даже оно покажется нам сперва миражом.
И первый опыт этот я получил в четыре года, в тот день, когда в школе кто-то мне сказал, что мой сосед по парте, маленький Сотерас, остается на второй год в приготовительном классе, иными словами, должен будет повторить курс наук. Слово «повторить» произвело на мои юные мозги, беспрестанно открывающие новые и новые горизонты, эффект разорвавшейся бомбы и буквально швырнуло меня в круг Времени, ибо я уразумел, а до тех пор даже и не подозревал об этом, – что есть учебный год и есть класс, а за ними следуют еще один год и класс, и все мы барахтаемся в этой жуткой сети, сотканной из дней, недель, месяцев и «километров» (в детстве я считал, что годы называются километрами и, похоже, был не так уж далек от истины).
В круг Времени я вошел в сентябре 1952 года, вскоре после того, как родители определили меня в религиозный колледж. В начале 50-х так называемое среднее образование состояло из четырех этапов или циклов: Приготовительный, Начальный, Средний и Высший. Принимали в колледж детей в возрасте четырех-пяти лет, а выпускали оттуда, подготовив к университету, в шестнадцать-семнадцать. Приготовительный цикл длился всего один год и очень напоминал детский сад, с той лишь разницей, что детишки сидели за партами, как если бы им уже приспела пора начинать учение всерьез.
В ту эпоху дети казались старше, а взрослые – и вовсе мертвыми. Отчетливей всего из эпохи приготовительного класса видится мне обиженное лицо маленького Сотераса. Я говорю «маленький», потому что было в его физическом облике нечто такое, неведомое мне, что он казался младше нас всех, тогда как мы и выглядели с каждым днем все более взрослыми и продолжали взрослеть со всех, можно сказать, ног. «Родина нуждается в вас», – говорил один учитель, с несомненным удовольствием наблюдая, как мы растем.
Еще помню, что Сотерас играл со своим – в самом буквальном смысле – надувным мячом, который иногда давал и нам на переменах. И только вот это осознание того, что мяч – его полная собственность, помогало Сотерасу выглядеть взрослее, то есть вровень с нами. Когда же мы вновь рассаживались по партам, он опять становился маленьким. Еще мне врезалась в память серая шинель, которую он носил зимой, и, наконец, меня долго и сильно занимало его второгодничество.
Я вывожу его под вымышленным именем потому, что мне хочется, чтобы его воспринимали как персонажа, а еще и потому, что не могу не думать о читателе, хоть и не надеюсь, что таковой отыщется. Как объяснить такое забавное противоречие? Да никак. Но все же, чувствуя себя обязанным привести хоть один резон, прибегну к хасидскому изречению: «Заблуждается тот, кто полагает, будто сможет обойтись без других. Но еще сильней заблуждается тот, кто полагает, будто другие сумеют обойтись без него».
В течение многих лет для меня оставалось неразрешимой загадкой, почему Сотерасу пришлось остаться в приготовительном классе на второй год. Так шло до тех пор, пока в один прекрасный день, когда он уже был студентом архитектурного факультета в университете, а я, ученье бросив, работал в семейной компании недвижимости, мы не столкнулись нос к носу в автобусе 7-го маршрута, следовавшем по барселонской улице Диагональ, и я не удержался от искушения спросить его напрямик: как же это так вышло, что он вынужден был повторить то, что никому и никогда не случалось повторять, а именно – подготовительный класс?
Сотерас, нимало не удивившись моему вопросу, посмотрел на меня с такой улыбкой, словно я его осчастливил им и дал возможность высказаться по этому поводу, а сам он годами готовился к тому дню, когда наконец придется ответить мне.
– Не поверишь, – сказал он. – Я попросил родителей оставить меня в приготовительном классе, потому что страшно было переходить в первый.
Однако я поверил, мне показалось это вполне правдоподобным. А еще более, услышав от него, что он подсматривал, как идут занятия в Начальной школе, размышлял, каково ему будет там учиться, и от одной мысли об этом покрывался холодным потом. «В те дни, – добавил он, – я боялся перемен, боялся учиться, боялся стужи, которой веет от жизни, боялся всего на свете – словом, я жил в вечном страхе». Я было задумался над этим, но Сотерас спросил, не приходилось ли мне слышать про людей, которые, когда смотрят кино по второму разу, перестают что-либо понимать. Я потерял дар речи прямо там, посреди переполненного автобуса.
– Ну так вот, теперь знай, – сказал он. – Такое случилось со мной, когда я остался на второй год в приготовительном классе: я ничего не понимал.
«Утром возможны проблемы с детьми. Но днем вы придете к выводу, что мир устроен так правильно, что к нему ничего не надо добавлять».
На этот раз Пегги не обращается ко мне напрямую, наверное, решила, хватит с меня и вчерашнего. Однако это не мешает мне по привычке принимать ее предсказания на свой счет. И вроде бы она желает предостеречь меня чтобы не трудился писать, ничего не добавлял к миру, потому что все равно будут сплошные повторы. Разве не все уже написано? Что же касается «проблем с детьми», то не сомневаюсь, что речь идет не о моих троих, вполне уже взрослых и решающих свои проблемы самостоятельно, а о запутанных технических сложностях, с которыми я столкнулся, когда утром сел писать. Абзацы, порождающие столько волнений и тревог, – это и есть мои дети.
Ну а насчет того, что, мол, днем придете к выводу, ясно же, что речь идет о случившемся часа два назад, о доставшемся мне из рук, вернее, из уст Андера Санчеса, и о том, что он сказал мне и Ане Тёрнер, когда я вышел на улицу за сигаретами и обнаружил, что оба стоят в дверях «Субиты» и весело пересмеиваются. Подобное случается не слишком часто, но на этот раз Санчес, наш прославленный сосед, «виднейший барселонский писатель», приветствовал меня с весьма щедрой доброжелательностью. Редкий случай: мы с ним не раскланялись торопливо на ходу, как обычно бывало на протяжении многих лет, а встретились у входа в книжный магазин, где он стоял, являя собой легкую мишень для всякого, кто захотел бы осыпать его словами восхищения или просто любезностями. Да, Санчес праздно стоял у дверей «Субиты» и не пытался скрыть, что очарован прелестями великолепной Аны, отчего я неожиданно почувствовал укол ревности.
Да кто ж в квартале Койот, который отчасти называется так еще и потому, что по какой-то случайнейшей из случайностей квартира, где Санчес живет уже несколько десятилетий – этот жилой комплекс примыкает к моему – некогда принадлежала Хосе Мальорки́, популярнейшему барселонскому романисту 40-х годов, не знает его? Может быть, он купил ее, не зная, что прежним владельцем был Мальорки, однако злые языки уверяют, будто именно в надежде, что это поможет ему, уподобившись ее прежнему квартиранту, тоже стать самым продаваемым в Испании автором. Ибо там, в квартире, ныне занимаемой Санчесом, Хосе Мальорки с 1943 года сочинил двести романов из серии «Койот», относящихся к жанру так называемой pulp fiction и ставших в послевоенной Испании абсолютными бестселлерами.
Когда я только переехал – уже довольно давно – сюда, эта часть Эшампле