ан. В этом была его трагедия, трагедия гуманиста-одиночки. Страстная критика, с которой выступал Мультатули. в период подъема капитализма в Голландии, звучала с большей остротой, нежели предполагал сам автор. Но по существу это была критика с мелкобуржуазных позиций. Это был социально бесперспективный, недейственный гуманизм одинокого правдоискателя. Мультатули напоминает врача, правильно описывающего симптомы болезни, но не знающего против нее средства. Значение Мультатули не в его позитивной программе освобождения индонезийцев, — такой программы у него, собственно, и не было, — значение Мультатули главным образом в резком осуждении бесчеловечного колониализма.
В современных буржуазных учебниках истории голландской литературы предпочитают говорить о Мультатули как о провинившемся чиновнике, уволенном с государственной службы. Богатое литературное наследие писателя, «глубоко запустившего когти льва в дряблое тело Голландии», мало изучено.
Мультатули чутко улавливал приближение больших событий освободительной борьбы в Индонезии и возвещал о них задолго до того, как этим событиям суждено было свершиться.
Саиджи в «Максе Хавелааре» погибали на кинжальных штыках голландских солдат. Саиджи нашей эпохи, их прямые потомки, вступили на «законный путь насилия», который сто лет назад предвещал Мультатули. Когда-то раздробленные и натравливаемые друг на друга, Саиджи стали ныне единым восьмидесятимиллионным народом, который сбросил навсегда ярмо колониального рабства и строит свою независимую демократическую Индонезийскую республику. И в этой великой победе, несомненно, есть доля и голландского писателя Мультатули.
М. Чечановский
Светлой памяти Эвердйны Юберт, баронессы ван Вейнберген, верной супруги, любящей и самоотверженной матери, благородной женщины.
Мне часто приходилось слышать сожаления об участи жен поэтов, — и, несомненно, для того чтобы с достоинством пронести через вею жизнь такой тяжелый удел, надо обладать многими добродетелями. Редчайшее соединение в женщине самых высоких качеств в данном случае не более, как только необходимое условие, далеко не всегда достаточное для совместного счастья. Постоянно чувствовать присутствие музы при интимнейших беседах; поддерживать и выхаживать поэта, вашего мужа, когда он возвращается к вам раненный разочарованиями; или же наблюдать, как он устремляется в погоню за химерой... Такова обычно жизнь, какую приходится вести жене поэта.
Да, но наступает и пора вознаграждений, час увенчания лаврами. Творения гения своего поэт благоговейно опускает к ногам женщины — своей законной супруги; к коленям Антигоны, которая служит ему, «слепому страннику», поводырем в этом мире.
Ибо не заблуждайтесь на этот счет: почти все потомки Гомера — каждый в большей или меньшей степени и каждый на свой лад — слепы. Правда, они видят то, чего не видим мы; их взоры устремляются выше и проникают глубже, нежели наши; но зато они ничего не видят прямо перед собой на дороге и обязательно споткнулись бы и разбили себе нос о самый мелкий камешек, если бы им пришлось брести без поддержки через прозаическую долину повседневной жизни.
Анри де Пэн.
* * *
Судебный служитель. Господин судья, человек, убивший Барбертье, здесь.
Судья. Этот человек должен быть повешен. Как совершил он преступление?
Судебный служитель. Он разрезал ее на маленькие кусочки и посолил.
Судья. Он поступил очень дурно. Его надо повесить.
Лотарио. Господин судья, я не убивал Барбертье! Я кормил ее и одевал и заботился о ней. Я могу выставить свидетелей, которые подтвердят, что я — хороший человек, а вовсе не убийца.
Судья. Вас надо повесить! Вы усугубляете свое злодеяние самомнением. Неподобает человеку, который... который в чем-то обвиняется, считать себя хорошим.
Лотарио. Но, господин судья, есть свидетели, которые это докажут. И если меня обвиняют в убийстве...
Судья. Вы будете повешены! Вы разрезали Барбертье на кусочки, посолили, да вдобавок высокого о себе мнения... Три тяжких преступления! Кто вы такая, добрая женщина?
Женщина. Я — Барбертье.
Лотарио. Слава богу! Господин судья, теперь вы видите, что я ее не убивал!
Судья. Гм... да... так! Но как же насчет посола?
Барбертье. Нет, господин судья, он не солил меня. Напротив, он сделал мне много хорошего. Он — благородный человек.
Лотарио. Вы слышите, господин судья? Она подтверждает, что я — хороший человек.
Судья. Гм... но третий пункт обвинения остается в силе. Служитель, уведите этого человека, — он должен быть повешен. Он виновен в самомнении. Писец, занесите в протокол...
(Из неизданной пьесы.)
Глава первая
Я кофейный маклер и живу на Лавровой набережной, № 37. Не в моих привычках писать романы и тому подобные вещи, и немало времени прошло, пока я решился заказать две лишние стопы бумаги и приступить к сочинению, которое вы, любезные читатели, только что взяли в руки и которое вам придется прочесть, будь вы кофейные маклеры или что-нибудь другое. Мало того, что я никогда не писал ничего похожего на роман, я не склонен даже и читать подобные вещи: ведь я деловой человек. Давно уже я задаю себе вопрос: какая польза от подобных сочинений? Я прямо поражаюсь бесстыдству, с которым поэт или романист требуют от нас веры в то, чего никогда не было, да и быть не могло. Если бы я в самом деле, — а я кофейный маклер и живу на Лавровой набережной, № 37, — сообщил принципалу, а принципал — всякий, кто продает кофе, — сведения, хотя бы частично столь же неверные, как те, из которых состоят стихи и романы, он немедленно обратился бы к Бюсселинку и Ватерману. Это тоже кофейные маклеры, но знать их адрес вам незачем. Поэтому я и остерегаюсь писать романы или вообще сообщать неправду.
Я к тому же всегда замечал, что люди, занимающиеся подобными вещами, кончали плохо. Мне сорок три года от роду, я уже в течение двадцати лет посещаю биржу, и если понадобится где опытный человек, я не ударю лицом в грязь. Немало видал я на своем веку банкротств. И каждый раз, когда я задумывался об их причинах, мне казалось, что их следует искать в ложном направлении, принятом человеком с молодости.
Я требую правды и здравого смысла и на том стою. Конечно, для священного писания я делаю исключение. Бессмыслица начинается уже с детских книжек, на ней покоится все воспитание. Ложь начинается уже с книжек Ван-Альфена, с первых же строк о «милых детках». Какой черт дернул этого старого господина выдать себя за обожателя моей сестрички Трёйтье, у которой такие ясные глазки, или моего братца Геррита, постоянно ковыряющего у себя в носу? И, однако же, он утверждает, что «про детей стихи сложил, любовью к ним движимый». Еще будучи мальчиком, я часто думал, хорошо бы встретить этого господина и, для пробы, попросить у него пряников или шариков. Разумеется, он отказал бы, и я тогда в глаза мог бы назвать его лжецом. Но мне так и не пришлось встретиться с Ван-Альфеном. Предполагаю, что его уже не было в живых к тому времени, когда я читал в его книжке, что мой отец — мой лучший друг и что моя маленькая собачка — очень верна и благодарна. Я предпочитал дружбу мальчишки Паултье Винсера, который жил рядом с нами, а собак мы вообще не держали, потому что от них грязь. Новую сестричку принесла зеленщица в большом кочане капусты. Все голландцы храбры и благородны. Римляне были довольны тем, что батавы[2] их не трогали. Тунисский бей получил расстройство желудка, когда услышал трепетание нидерландского флага. Герцог Альба был чудовищем[3]. Морской отлив в 1672 году якобы продержался более обычного, чтобы спасти Нидерланды[4]. Выдумки! Нидерланды остались Нидерландами потому, что наши предки, во-первых, не зевали и, во-вторых, держались истинной веры; в этом все дело.
Но на этом ложь не кончается. Оказывается, например, что девушки — ангелы. У того, кто это впервые открыл, наверно никогда не было сестер. Любовь — это блаженство; беги со своей возлюбленной непременно на край света. Но свет не имеет края, а любовь — глупость. Никто не скажет, что я живу плохо с женой — она дочь Ласт и К0, кофейного маклера; никто не посмеет сказать что-нибудь дурное про наш брак: я часто посещаю «Артис»[5], а у моей жены есть шаль за девяносто два гульдена; но о той нелепой любви, которая требует обязательного пребывания на краю света, у нас никогда и разговору не было. Когда мы обвенчались, мы совершили поездку в Гаагу; там жена купила фланель, из которой я и поныне ношу фуфайки, но с тех пор любовь уже не гоняла нас более по белу свету. Все это вздор и выдумки!
И разве мой брак менее счастлив, чем у людей, которых любовь довела до чахотки или до лысины? Или вы думаете, что в нашем домашнем обиходе меньше порядка, чем было бы, если бы я семнадцать лет назад в стихах изложил свое намерение жениться на моей избраннице? Вздор! Я мог бы это сделать не хуже всякого другого; ведь писать стихи — тоже ремесло, и, несомненно, более легкое, чем резьба по слоновой кости. Иначе почему пряники со стихами так дешевы? А приценитесь-ка к партии бильярдных шаров!
Я ничего не имею против стихов как таковых. Пожалуйста, расставляйте слова в каком угодно порядке, только не говорите того, чего нет.
Туманом скрыты небеса,
Четыре пробило часа.
Я не возражаю, если действительно туманно и действительно четыре часа. Но если без четверти четыре, то я, не располагая слов в искусственном порядке, скажу: туманом скрыты небеса, пробило три четверти четвертого.
Стихотворец связан размером и рифмой; он поневоле пускается на подделку и изменяет либо погоду, либо, время, в обоих случаях он солжет.
Но не только стихи развращают молодежь; пойдите в театр и посмотрите, какая ложь преподносится публике. Героя пьесы спасает из воды некто, стоящий на пороге банкротства, и спасенный дарит ему половину своего состояния. Этого быть не может! Как-то на Принцевой набережной у меня упала в воду шляпа; я дал человеку, который мне ее достал, дюббельт