Максимилиан Робеспьер — страница 4 из 7


ПРОТИВ ЖИРОНДЫ


Глава 1Друзья или враги?

1 октября 1791 года начало свою сессию новое Законодательное собрание.

А 13 октября Максимилиан Робеспьер занял место в почтовой карете, отправлявшейся на север. Отдых! Два с половиной года неустанного труда, без единой передышки, пролетели как во сне. Но что это был за сон! Кошмар, ломавший тело и терзавший душу, борьба с горечью многих поражений и с бледным призраком победы. Он верил в нее, в желанную и неизбежную победу, но как до нее было еще далеко!..

Максимилиан закрыл глаза и засмеялся беззвучным смехом. А может быть, и не так уж далеко? Может быть, гораздо ближе, чем кажется на первый взгляд? Ибо раздувшееся от спеси Учредительное собрание лопнуло как мыльный пузырь. Оно закончило свою эгоистическую деятельность самоубийством, и он, Робеспьер, был тому причиной! Ведь именно после его речи был проведен декрет, согласно которому члены старого Собрания не могли быть переизбраны. А это значило, что всякие барнавы, ламеты, ле-шапелье и иже с ними должны были исчезнуть с главной политической арены. Все те, кто хотел остановить революцию, были вынуждены сами убраться с ее дороги, предоставив место другим. Триумф «героев» кровавого дня 17 июля был также непродолжительным. Первым получил возмездие блистательный Лафайет: его отстранили от должности начальника национальной гвардии под предлогом упразднения этой должности, и, преследуемый презрительными шутками, генерал уехал в свое поместье. Потеряв шпагу, недолго протянул и многомудрый Байи: он подал в отставку. Было много шансов, что на его место парижане изберут Петиона.

Максимилиан не без удовольствия вспоминает день 30 сентября — последний день работы Учредительного собрания. Толпы народа ждали своих любимых депутатов много часов подряд. И когда Робеспьер с Петионом показались на пороге, труженики Парижа приветствовали их восторженными криками. Им надели на головы венки из дубовых листьев, их подхватили на руки. Отовсюду слышались крики: «Да здравствуют непоколебимые законодатели! Да здравствуют неподкупные депутаты!» Желая избегнуть дальнейших проявлений народной благодарности, оба депутата пытались укрыться в наемном экипаже: но окружавшие их тотчас же распрягли лошадей, чтобы самим везти своих избранников! С немалым трудом Максимилиан уговорил толпу отказаться от этой затеи; депутаты покинули экипаж и пошли пешком, а манифестанты сопровождали их с песнями до самых дверей их жилищ.

«На третий или четвертый день работы Законодательного собрания, — пишет Антуан Барнав, — я отправился посмотреть его. Все сидевшие на галереях обернулись в мою сторону с видимым чувством доброжелательства, и если бы один человек начал, быть может, раздались бы общие аплодисменты. Три недели спустя я вторично посетил его и был совершенно осмеян, особенно когда вышел через двери Фельянского клуба…»[29]

Такова была судьба прежних кумиров: их ждали осмеяние и забвение.

Новые люди размещались в Тюильрийском манеже; новые партии и группировки нетерпеливо рвались померяться силами.

Законодательное собрание отличалось сравнительной однородностью состава. Его члены, как правило, вышли из рядов выборной администрации, созданной в предшествующие годы. Это была новая буржуазная интеллигенция: писатели, журналисты, адвокаты. Зато не в пример старой Ассамблее здесь почти не оказалось бывших дворян и епископов.

Левая Собрания состояла из меньшинства в сто тридцать шесть депутатов, главным образом членов Якобинского клуба и Клуба кордельеров. Она распадалась на две группы соответственно группировкам, сложившимся среди якобинцев. Ее подавляющую часть составляли сторонники Бриссо, которых позднее стали называть жирондистами[30].

Группа единомышленников Робеспьера была представлена лишь несколькими депутатами. Из них вскоре выделился умный и проницательный Жорж Кутон. Ни Марат, ни Демулен, ни Дантон не были избраны в новую Ассамблею.

Бриссо и его товарищи очень беспокоили Робеспьера. Кто они? Друзья или враги? До сих пор они шли одной дорогой. Они вместе боролись против конституционалистов, вместе срывали маски с Барнава, вместе отстаивали единство и идейные заповеди Общества друзей конституции. Но дальше? Что будет дальше? Как поведут себя эти люди, возглавив левую Законодательного собрания?..

Жирондисты экономически были связаны с сильной и богатой буржуазией юга и юго-запада Франции.

Среди них имелись выдающиеся организаторы, а по части ораторского искусства их лидеры не знали равных.

Один Бриссо стоил целой армии. Человек бесшабашный в личной жизни, в делах партийных он был резким, честолюбивым, способным на хитрость, лицемерие и любую интригу. Впрочем, всю «многогранность» своего характера Бриссо раскрыл не сразу. Массы, увлеченные его демагогией, долго верили чистоте взглядов и поступков вождя жирондистов.

Но главной их ораторской силой был, бесспорно, Пьер Верньо. Этот мешковатый, ничем не привлекательный внешне человек совершенно преображался на трибуне, покоряя слушателей мощью и страстностью своего слова. Современники часто сравнивали его с Мирабо. Многие жирондисты считали Верньо своим главой; однако он совершенно не подходил к роли вожака партии. Вялый и апатичный, он не был способен к длительной упорной борьбе; его талант проявлялся в виде вспышек молнии, чередующихся с полусонным состоянием.

После Верньо самым заметным оратором Жиронды был Эли Гюаде. В отличие от Верньо, всегда полный жизни, он казался человеком действия. Запальчивый, гневный и раздражительный, Гюаде искренне ненавидел своих врагов и стремился причинить им как можно больше зла; его считали одним из наиболее опасных лидеров партии.

Незаурядными ораторскими способностями обладали также бордосец Жансоне и провансалец Инар.

Несколько особняком среди жирондистов стоял математик и философ, член Парижской и Петербургской академий наук, бывший маркиз Кондорсе. Последний представитель блестящей плеяды энциклопедистов, он знавал еще Вольтера, д’Аламбера, Дидро и сотрудничал с ними. В период вареннского кризиса Кондорсе оказался в числе пионеров республиканского движения. В Законодательном собрании он должен был сблизиться с жирондистами, преклонявшимися перед философией XVIII века, и действительно сблизился с ними. Плохой оратор, всегда чувствовавший себя стесненно на трибуне, он помогал жирондистам своим умом и познаниями, став, как и Бриссо, одним из идеологов партии.

Таковы были люди, которым вскоре предстояло войти в силу и сделаться господами положения. Они тем скорее вытесняли из памяти современников впечатления о Мирабо, Барнаве или Байи, чем деятельнее и шире осваивали демагогические приемы воздействия на массы.

Максимилиан со свойственным ему острым политическим чутьем предвидел будущее. Поэтому-то он и покидал Париж с тяжелым сердцем. Впрочем, сейчас он старался гнать от себя неприятные мысли. Впереди были родной Аррас, широкие просторы полей и лесов, долгожданный отдых среди милых и близких людей.

Он заблаговременно известил Шарлотту о дне своего приезда. Однако, не желая излишнего шума и торжественной встречи, просил сохранять это в тайне. Предосторожность не помогла. Сестра не утерпела и поделилась своим секретом с госпожой Бюиссар. Передаваемая из уст в уста новость стала всеобщим достоянием.

Робеспьер едет в Аррас! Неподкупный собирается проводить отпуск в родной провинции! Не все были обрадованы этим известием. Судейская аристократия из Совета Артуа, всегда ненавидевшая молодого адвоката, изощрялась в злоречии и старалась подготовить «де Робеспьеру-старшему» достойную встречу. Господа Девьенн, Либорель, Рюзе и другие вспоминали, как бледно начинал этот «выкормыш Руссо». Жалкий адвокатишка, за восемь лет едва выступивший сто раз на суде, десять раз получивший отказ в иске и тридцать раз приговоренный к уплате издержек! Подумаешь, как он воспарил! Все помнили, что этот нищий, когда его избрали в Генеральные штаты, не имел средств, чтобы выехать в Версаль, и вынужден был занять чемодан и десять луидоров у монастырского учителя Фуше. Его, правда, — хе-хе! — как следует пропесочили в Национальном собрании… Прокурор Рюзе заботливо хранил и выучивал наизусть вырезки из газет, в которых ораторы прежней Ассамблеи смешивали с грязью «аррасскую свечу»… Но он и не подумал облагоразумиться! Он продолжает свое. И этот выскочка рассчитывает на хорошую встречу. Он ошибается! Его встретят полным пренебрежением…

Однако простые люди Артуа думали иначе, и вскоре недоброжелателям Максимилиана пришлось в этом убедиться.

Путь из Парижа в Аррас был подлинным триумфальным шествием. По прибытии в Бапом Максимилиан увидел огромную толпу местных патриотов и национальных гвардейцев, которая преподнесла ему гражданский венок и выразила желание сопровождать до места следования. Здесь, в Бапоме, его уже второй день ожидали Шарлотта и Огюстен. Сразу двинуться дальше не удалось: администрация, вынужденная считаться с требованиями народа, устроила банкет в честь Неподкупного. От Бапома до Арраса, на протяжении более пяти лье, экипаж Максимилиана, сопровождаемый национальной гвардией, двигался среди толпы, собравшейся из всех окрестных мест. Приветствия, крики: «Да здравствует Робеспьер!

Да здравствует защитник народа!» — не смолкали. В полулье от Арраса толпа сделалась настолько густой, что были вынуждены с рыси перейти на шаг. Несмотря на все противодействие врагов, Аррас встречал своего великого гражданина с исключительной сердечностью. Как и в Париже в день 30 сентября, его экипаж распрягли, чтобы везти на себе. Робеспьер вышел из кареты. Тогда под тысячи «браво!» его подхватили на руки. Вечером, несмотря на категорический запрет городских властей, в честь депутата-патриота была устроена иллюминация.

— Смотрите, сударь, — говорил хорошо одетый господин своему брюзгливому соседу, — его встречают с большей торжественностью, чем короля!

— Да, вы правы, — с горечью ответил сосед. — Нам никто не оказывал такого почета, когда мы вступали в наши должности!

Робеспьер оставался в Аррасе недолго. Он уехал в одну из соседних деревень, чтобы укрыться от докучных восторгов и поразмыслить на досуге о прошедшем и будущем. В деревне он пробыл около месяца. Это был последний отдых в его жизни.

Впрочем, можно ли назвать это отдыхом? Да и мог ли Неподкупный отдыхать, зная, что народ, за счастье которого он боролся, продолжает терпеть страдания?

Во время своих уединенных прогулок Максимилиан невольно вспоминал детство: он снова видел настоящие горе и нужду. Он воочию убедился, сколь ничтожными были для народа плоды аграрного законодательства Учредительного собрания. Он видел земельную тесноту, в которой задыхались бедняки, слышал проклятия по адресу помещиков и буржуа, нажившихся на распродаже национальных имуществ. Он не мог не заметить, что крестьянин, как и прежде, изнемогал под гнетом неотмененных феодальных повинностей… А голод? А дороговизна, возраставшая с каждым днем? Обесценение бумажных денег, наводнивших город и деревню, исчезновение сахара, кофе, чая и других товаров… И главное — хлеб, хлеб, которого по-прежнему было мало, который становился похожим на глину и все сильнее дорожал. В чем причина этого? Как превозмочь эти невероятные трудности? Мозг Максимилиана напряженно работал. Быть может, именно в эти дни рассеивались монархические иллюзии Неподкупного, быть может, именно теперь он начал задумываться о республике. Действительно, можно ли было устранить следствия, не устранив причины? Можно ли было стабилизировать положение в стране, не убрав основной преграды, которая постоянно мешала, во имя которой непрерывно пускала все более глубокие корни неумолимая контрреволюция?

Главной ее цитаделью, бесспорно, оставался королевский двор с цивильным листом и многочисленной тайной агентурой. Агенты двора не только подкупали депутатов и стремились овладеть настроениями законодательной власти. Они вызывали экономический саботаж, содействовали распространению провокационных слухов, широко используя положение голодающей бедноты. Одним из боевых отрядов двора был легион священников. Духовенство, не присягнувшее конституции, в своих проповедях поносило новые порядки.

Максимилиан видел собственными глазами, как неприсяжные священники ловили крестьян на «чудеса исцеления». Он убеждался, что в Париже очень мало знали о власти провинциального духовенства и его подрывной деятельности.

«…Почти все ораторы Национального собрания, — писал он своему другу в столицу, — ошибались в вопросе о духовенстве. Они рассуждали, как риторы, о веротерпимости и о свободе религиозных культов. Они видели лишь вопросы философии и религии там, где дело касалось революции и политики. Они не замечали, что везде, где священник-аристократ находит слушателя, он проповедует деспотизм и контрреволюцию, делая вид, будто отстаивает религиозные взгляды…»

Не эти ли строки, опубликованные в парижской прессе, явились одним из толчков к принятию Законодательным собранием декрета против неприсяжных священников?

Но двор был не только естественным центром внутренней контрреволюции: от королевской семьи и ее окружения тянулись многие незримые нити к контрреволюции внешней, угроза которой начинала становиться все более реальной.

Французская революция произвела огромное впечатление на соседние страны. Передовые люди Англии, Испании, России, Италии, Германии, Соединенных Штатов восприняли ее с сочувствием и энтузиазмом. Она оказала непосредственное влияние на развитие национальной борьбы в Бельгии против гнета австрийских Габсбургов, борьбы, перешедшей затем в бельгийскую буржуазную революцию. Революционное движение развернулось в ряде областей Германии, в Северной Италии, в Венгрии, в Чехии, в Польше. Естественно, что реакционные правительства европейских государств, в первую очередь правительства Австрии, Пруссии, Англии и России, были обеспокоены событиями во Франции. Положение осложнял нескончаемый поток эмигрантов, обивавших пороги европейских монархов с призывами к выступлению против «взбунтовавшейся черни». К 1791 году местом скопления и наиболее активной деятельности беглых аристократов стал пограничный город Кобленц. Принцы и князья, возглавлявшие кобленцкую эмиграцию, вели себя вызывающе. Брат короля, граф Прованский, на основании того, что Людовик XVI находился якобы в плену у бунтовщиков, объявил себя регентом Франции. Принц Конде создал пятнадцатитысячную армию и грозил вторжением. Королевская семья и в особенности Мария Антуанетта после вареннской неудачи все свои чаяния и надежды возлагали на иностранную помощь. Для виду публично осуждая действия эмигрантов и их зарубежных покровителей, король и королева поддерживали с ними тайные связи и с нетерпением ждали их вступления в голодную, обескровленную страну.

Европейские державы готовились к интервенции. Они начали с подавления революции в Бельгии, и этот первый успех окрылил их. 27 августа 1791 года в замке Пильниц, в Саксонии, австрийский император подписал с прусским королем декларацию о совместных действиях в помощь французскому престолу. Этот акт подготовил складывание первой коалиции абсолютистских сил Европы. За Австрией и Пруссией стояли реакционные правительства Англии, России и других государств, согласных поддержать эмигрантов и принять участие в разгроме «мятежа».

Все это заставило нерешительное Собрание перейти в контратаку.

В то время когда Робеспьер все еще находился в деревне, в начале ноября 1791 года, левая Законодательного собрания подняла вопрос об эмигрантах. Главные лидеры жирондистов — Бриссо, Верньо, Инар — показали свое блестящее красноречие при обсуждении этой проблемы. Они требовали от правительства решительных мер против эмигрантов. Несмотря на сопротивление фельянов, они добились декрета, объявлявшего всех злостных эмигрантов изменниками родины. Король наложил вето на этот декрет, как и на декрет против неприсяжных священников. Атмосфера сгущалась. На горизонте все явственнее вырисовывался призрак войны-.

Максимилиан, с тревогой следивший за всем из глуши своего уединения, не мог более пребывать в бездействии. 17 ноября он пишет Морису Дюпле, что намерен вернуться в столицу, и действительно через одиннадцать дней спускается с подножки почтового дилижанса на парижскую мостовую. Днем 28 ноября он обедает в роскошном особняке нового мэра — Петиона и приходит к выводу, что душа его соратника «по-прежнему проста и чиста», а вечером вновь переступает после шестинедельного перерыва порог библиотеки якобинского монастыря. Якобинцы с восторгом встречают своего вождя.

Но овации никогда не опьяняли Неподкупного. Он присматривается и прислушивается к тому, что происходит вокруг. Что это? Повсюду бряцание оружием… Сабли! Пушки!.. Знамена!.. Победы!..

Робеспьер слушает и делает заметки в своем блокноте.

На следующий день с трибуны Ассамблеи жирондист Инар произносит речь, отозвавшуюся во многих сердцах, как призывный звук военного горна:

— Не думайте, будто наше положение не позволяет нам наносить сильные удары: народ, творящий революцию, непобедим; знамя свободы — победное знамя; минута, когда народ одушевляется страстью к нему, есть минута жертв, минута отречения от всех интересов, минута грозного взрыва воинственного восторга!

…Скажем Европе, что если правительства вовлекут государей в войну против народов, мы вовлечем народы в войну против государей!

…Скажем, что десять миллионов французов, пылающих огнем свободы, вооруженных мечом, пером, разумом, красноречием, могли бы — если их раздражить — одними собственными силами изменить лицо земли и заставить всех тиранов дрожать на их глиняных тронах!..

Аплодисменты прерывают голос оратора. Собрание решает напечатать речь и разослать ее по департаментам.

И вдруг среди гула воинственных восторгов, среди опьяненных призывов и победных прогнозов неожиданно раздается холодный и спокойный голос:

— Самая странная идея, которая может зародиться в голове политика, — это верить, что народу достаточно проникнуть с оружием в руках к соседнему народу, чтобы заставить его принять свои законы и свое государственное устройство. Никто не любит вооруженных миссионеров, и первый совет, который дают природа и благоразумие, — выгнать их, как врагов…

Прежде чем вторгаться в политику и во владения государей Европы, обратите ваши взгляды на внутреннее положение страны; приведите в порядок дела у себя, прежде чем нести свободу другим!..

Эти слова, выплеснутые, подобно ушату ледяной воды, на разгоряченные головы, принадлежали Максимилиану Робеспьеру. Ими Неподкупный начал свою долгую кровопролитную борьбу против Жиронды.


Глава 2Война объявлена

Позиция, занятая Робеспьером, определялась весьма серьезными соображениями.

Война — Максимилиан понимал это — была неизбежна. Контрреволюционная коалиция складывалась; она была твердо намерена уничтожить ненавистный ей очаг революционной заразы. Весь вопрос заключался лишь в том, когда, при каких условиях война начнется и какой она будет.

Король и его окружение стремились развязать войну незамедлительно. Недооценивая патриотизм и решимость народа, роялисты смотрели на войну как на удобный предлог для окружения двора армией. Опираясь на офицерский состав, монарх смог бы, по их мнению, своим присутствием и ловкими щедротами завоевать симпатии солдат, и тогда исход войны был бы для него безразличен: если война окажется победоносной, то, опираясь на армию, он раздавит революцию, а если война будет неудачной, то он раздавит революцию, опираясь на интервентов!

Жирондисты также желали скорейшего начала войны, причем якобы мечтали о мировом пожаре. Они хотели потрясать троны и экспортировать революцию соседним народам. Их пропаганда могла разжечь — и действительно разожгла — воинственный энтузиазм трудящихся масс. Однако под внешним блеском жирондистского красноречия скрывалась эгоистическая и тонко продуманная политика, толкавшая народ на авантюру. Заботясь на словах о низвержении деспотизма и расширении революционного движения, на деле жирондисты помышляли лишь о расширении своих экономических возможностей за счет захвата северо-восточных пограничных территорий. Призывая на словах к спасению нации, на деле они стремились лишь отвлечь массы от внутренних проблем и этим облегчить установление своего господства.

Робеспьер прекрасно понял и короля, и фельянов, и жирондистов. Он был далек от опьянения Инара и его друзей. Ему глубоко претила мысль о насильственном навязывании другим народам чуждого им строя. При этом, отнюдь не представляя себе войну в виде воскресной прогулки под звуки фанфар, Робеспьер считал крайне неразумным ее ускорение. Четырежды выступал Неподкупный в Якобинском клубе против войны. 18 декабря он особенно четко сформулировал свою точку зрения и вскрыл истинную подоплеку махинаций реакционеров.

— Я тоже хочу войны, — сказал он, — но войны такой, какую требуют интересы нации: укротим сперва наших внутренних врагов, а потом двинемся против врагов внешних…

— Существуют ли у нас враги внутри страны? — обращался он к жирондистам. — Вы их не признаете, вы признаете только Кобленц… Знайте же, что, по мнению всех осмотрительных французов, подлинный Кобленц находится во Фракции…

Подчеркнув, что самого опасного врага следует искать поблизости, в центре Парижа, около трона, на самом троне, Неподкупный раскрыл картину заговора, составленного двором и фельянами. Он разоблачил военного министра Нарбонна, стремившегося создать армию в качестве силы для подавления революции. Он показал, как в сложившихся условиях, когда королевские вето поощряют реакционное духовенство и предателей-дворян, любая внешняя война неизбежно осложнится внутренней, междоусобной войной, а также войной религиозной, что сделает достижение победы весьма маловероятным. И он, возражая против объявления войны, требовал в первую очередь вооружения народа.

Это выступление Робеспьера привело жирондистов в ярость: оно не могло не ослабить эффекта их зажигательных призывов. Бриссо ответил Максимилиану руганью и клеветой; попутно он выгораживал Нарбонна и защищал двор. Тогда 11 января 1792 года Неподкупный выступил с новой речью. В ней не было ни брани, ни клеветы. Она была построена по принципам той железной логики, которую трибун пускал в ход всякий раз, когда занимался особенно серьезной проблемой.

Робеспьер заявил, что готов согласиться с требованиями жирондистов. Мало того, теперь он сам требует войны, если не как акта мудрости, то хотя бы как акта отчаяния. Но он ставит условие, совпадающее с тем, о чем неоднократно кричали их ораторы: он требует, чтобы войну объявил дух свободы и чтобы вел ее сам французский народ.

Такое вступление всех заставляет насторожиться: неужели Неподкупный сдает позиции? Неужели он действительно готов столковаться со своими вчерашними противниками? Эта мысль тотчас же отпадает, как только оратор начинает рассматривать пункт за пунктом реальность выполнения поставленного им условия.

Чтобы вести подлинную народно-освободительную войну, необходимо иметь армию и военачальника.

Но где же военачальник, который был бы неизменным охранителем прав народа и врагом тирании? Где полководец, чьи руки не были бы запятнаны кровью и придворными подачками? Оратор его не видит…

Сформировать армию нужно из преданных революции людей, победителей Бастилии, солдат, первыми перешедших на сторону свободы. Но где они? Их нет. Их развеяли голод, нищета, гонения, они расстреляны на Марсовом поле или томятся в оковах… Может быть, в таком случае собрать всех национальных гвардейцев? Но, оказывается, они не имеют ни обмундирования, ни оружия, их начальство сделало все для того, чтобы их обессилить…

Хорошо! Пусть все это так! Оратор верит в несгибаемую силу народного духа! Пусть соберутся все, кто есть, голые и голодные, третируемые и безоружные. Можно объединить все состояния и купить оружие, можно проявить нечеловеческие усилия и драться разутыми и раздетыми! Лишь бы только народ сам объявил и сам вел эту войну!..

Здесь Робеспьер вдруг замолкает и делает вид, будто прислушивается. На лице его написано удивление.

— Но что это? Оказывается, все ораторы за войну останавливают меня. Вот господин Бриссо говорит мне, что руководить нами должен граф Нарбонн, что поход надо совершить под начальством маркиза Лафайета, что вести нацию к победе подобает исполнительной власти…

О французы! Эти слова разбили все мои мечты, уничтожили все мои планы! Прощай, свобода народов!..

Говорю прямо: если война в том виде, в каком я ее представил, неосуществима, если нам следует согласиться на войну, ведомую двором, министрами, патрициями и интриганами, то я, ничуть не веря во всемирную свободу, не верю даже и в свободу вашу. Все, что мы можем сделать, — это защищать родину от вероломства внутренних врагов, которые убаюкивают вас сладкими песнями…

В Якобинском клубе, где Неподкупный опять одерживал победу, в Париже и повсюду в стране эта речь произвела глубокое впечатление. На миг затихли даже лидеры Жиронды. На следующем заседании клуба Бриссо, чувствуя двусмысленность своей позиции, в волнении сказал:

— Умоляю господина Робеспьера кончить столь скандальную борьбу, которая выгодна только для врагов общественного блага…

Тогда Максимилиан обнял Бриссо, и враги расцеловались.

Но, открывая объятия своему политическому противнику, Максимилиан хотел лишь показать, что не смешивает личных и партийных отношений.

— Пусть наш союз, — сказал он, — зиждется на священной основе патриотизма и добродетели: мы будем бороться, как свободные люди, энергично, с прямотой, но с уважением и чувством дружбы.

Неподкупный еще раз оказался триумфатором. И если в начале своей кампании против войны он был одинок, то теперь его поддерживали такие закаленные якобинцы, как Марат, Демулен, Сантер и Билло-Варен.

Однако реальная сила медленно, но верно сосредоточивалась в руках жирондистов. Их красноречие и, главное, направление их политики уже начинали пленять Собрание. В их руках были главные муниципальные должности в провинциях и в столице; сам парижский мэр проявлял к ним благоволение. Если в начале сессии новой Ассамблеи большинство их лидеров были малоизвестны, то теперь их голоса гремели и в Собрании и в Якобинском клубе. Двор, предвкушая скорое осуществление своей заветной мечты, для виду готов был расшаркаться перед теми, кто стремился претворить его мечту в действительность. В марте 1792 года король согласился сформировать министерство из жирондистов. Это была вершина их могущества! Главные роли в новом министерстве играли министр внутренних дел Ролан и министр иностранных дел Дюмурье. Впрочем, первый из них прославился преимущественно как муж госпожи Ролан. Деятель недалекий и ограниченный, он был креатурой Бриссо и своей жены. Иное дело — Дюмурье. Этот невысокий смуглый человек с лживым и мягким взором, вкрадчивой, но решительной речью и галантными манерами казался одаренным и, главное, умел произвести впечатление на окружающих. Конечно, новое министерство шокировало двор. Его прозвали «министерством санкюлотов». Когда долговязый Ролан с прилизанными волосами, в черном фраке и туфлях в тесемками первый раз появился на заседании совета министров, смущенный церемониймейстер подошел к Дюмурье и, указывая глазами на столь конфузное отступление от этикета, тихо сказал:

— Ах, даже нет пряжек на башмаках!

— О! — с полнейшей невозмутимостью ответил министр иностранных дел. — Все погибло!

Жирондисты упивались своей славой. Их политическим центром стал салон госпожи Ролан, умной, честолюбивой и красивой женщины, умевшей в непринужденной беседе за чашкой кофе организовать обсуждение вопросов, связанных с политикой и тактикой жирондистской партии. Манон Ролан давала частые обеды, на которых встречались новые министры и лидеры Собрания — ведущие депутаты Жиронды. Их влияние увеличивалось с каждым днем, и министерство чувствовало себя под охраной их красноречия как за каменной стеной.

Но если жирондисты были сильны своим влиянием в Ассамблее и ратуше, если в их руках сосредоточивались министерские должности, то главную мощь — мощь на час — им создавала поддержка народа, который был увлечен ими и который им пока безусловно верил.

Тяжелое экономическое положение, в котором уже давно находилась Франция, резко ухудшилось с начала нового, 1792 года. Эмиграция духовной и светской аристократии понизила спрос на предметы роскоши, производство которых прежде занимало одно из первых мест во французской промышленности. Мелкие и средние предприниматели начали разоряться. Одновременно сократился объем строительных работ. Тысячи рабочих потеряли грошовую заработную плату и оказались выброшенными на улицу. Неуклонно продолжал падать уровень жизни сельского населения. Цены не переставали расти, хлеба не было, сахар исчезал.

Уже в январе 1792 года начались волнения рабочих и ремесленников. В ряде кварталов столицы голодные бедняки громили лавки и склады, добиваясь, чтобы торговцы продавали продукты по твердым ценам. Продовольственные волнения охватили многие районы страны. В Париже и в провинции сельская и городская беднота требовала нормированных цен на хлеб, зерно, сахар.

9 марта 1792 года мэр города Этампа Симоно отдал приказ стрелять по толпе. Возмутившиеся бедняки убили его. Дело Симоно на какой-то момент привлекло всеобщее внимание. Священник-якобинец Доливье отправил в Ассамблею послание от имени граждан Этампа, оправдывавшее и теоретически обосновывавшее движение бедноты. Он осуждал чрезмерное скопление богатств в руках частных лиц, призывал к нормировке цен и протестовал против неприкосновенности земельных владений крупных собственников.

Но Законодательное собрание осталось глухо к требованиям народа. Несмотря на протесты Робеспьера и Марата, оно увековечило память этампского мэра, но встретило молчанием адрес Доливье.

Только Робеспьер в газете «Защитник конституции», которую он начал издавать в это время, напечатал петицию этампского священника и снабдил ее своими комментариями.

Что касается жирондистов, то они решили использовать народные бедствия на свой манер. Они стали на путь откровенной демагогии. Не сделав ничего для облегчения повсеместной нужды, не предложив ни одной меры к ослаблению тисков голода, они начали пропаганду немедленной войны, считая ее могучим средством отвлечения масс от наболевших социальных вопросов. И здесь они попали в точку. Народ видел грубые провокации со стороны эмигрантов и поддерживавших их реакционных европейских правительств. Народ верил, что вся его нужда, все его бедствия — прямой результат этих провокаций. И разве трудно было доказать людям, охваченным патриотизмом и горячим желанием дать отпор вероломному врагу, что этот отпор следует дать немедленно, прежде чем будут разрешены внутренние проблемы?

Вместе с тем — и в этом заключалась другая сторона жирондистской демагогии — в отличие от фельянов, афишировавших свое пренебрежение к простому люду, жирондисты умели подделываться под настроения толпы.

Они выпустили своеобразный манифест в виде письма Петиона к Бюзо, в котором указывали на союз народа с буржуазией как на главное средство общественного спасения. Согласно этому манифесту «буржуазия и народ должны были слиться воедино». Если прежние господа — либеральная буржуазия и дворянство, расстреливая народ на Марсовом поле, вызвали раскол третьего сословия, то новые собственники — буржуазия, идущая под флагом жирондизма, — демагогически вновь пытались его скрепить.

И одно выражение, которое должно было насторожить внимательного читателя: «Буржуазия и народ, — писал Петион, — совершили резолюцию; только их единство может сохранить ее». Значит, сохранить, а не завершить! Ибо жирондисты, пробираясь к власти, уже начинали подумывать о сохранении достигнутого; пройдет время — Петион и Бриссо заявят об этом не менее решительно, чем некогда Барнав!

Призывая народ к единению с буржуазией, жирондисты развлекали и отвлекали его побрякушками.

Они ввели в моду слово «санкюлот», чтобы хвастаться своим «санкюлотизмом», своей демократичностью; они ввели в моду красный колпак, чтобы, надев этот головной убор на народ и на себя, показать, как они близки к народу! Бриссо стал расхваливать красный колпак в своей газете, «потому что он веселит, выделяет лицо, делает его более открытым, более уверенным, покрывает голову, не пряча ее, красиво оттеняет природное достоинство и поддается всякого рода украшениям…»

Истинный демократ, Робеспьер до глубины души возмущался всем этим шутовством и подлизыванием к народу. Он ясно видел: цель жирондистов была одна — развязать войну, и развязать как можно скорее.

Робеспьер понимал, что их призывы не более чем авантюра. Он знал, что войной не уменьшишь голода и спекуляции, а напротив, лишь увеличишь их. Он видел, что народ к войне не готов, что внутри страны поднимает голову контрреволюция, что во главе армии ставят генерал ов-предателей. Он не сомневался, что в этих условиях война с самого начала ознаменуется поражениями, которые, взбодрив силы реакции, могут привести к гражданской войне и к удушению революции. Он чувствовал все это и своими бессмертными речами, написанными кровью сердца, предостерегал народ!

Но чего он не разглядел — а этого пока не разглядел никто, — так это всей силы народного воодушевления, всей глубины народного патриотизма, всего величия народного терпения и всей мощи народного гнева. Народу, воодушевленному ложным порывом, который зародили жирондисты, было суждено перед достижением победы пройти гораздо более тяжелый, несравненно более опасный и значительно более кровавый путь, чем тот, на который звал его Неподкупный. Но народ этот путь прошел и победы достиг!

Война была объявлена 20 апреля 1792 года. Провозглашая войну австрийскому императору, Законодательное собрание приветствовало фразу оратора левой Мерлена из Тионвиля: «Объявим войну государям и мир народам».

Итак, война началась! Робеспьеру и его единомышленникам не удалось предотвратить ее слишком быстрый приход. Но раз дело сделано, не время жалеть о прошедшем. И теперь Неподкупный обращает всю энергию на воодушевление народа к мужественной борьбе с неприятелем, к достижению быстрой и полной победы. Теперь волею обстоятельств план был изменен: раз не удалось сокрушить врага внутреннего до столкновения с врагом внешним — осталось мобилизовать все силы против коалиции, грудью защитить свободу и затем повести революцию по пути к республике!


Глава 3Отечество в опасности

Война! Сколько сокровенного смысла в этом коротком зловещем слове! Сколько ужаса, слез, крови, безнадежности! Разрушенные города, сожженные деревни, нескошенные поля, голодные семьи, лишенные кормильцев… Горе, смерть, уничтожение повсюду сопутствуют роковому призраку войны и остаются там, где этот призрак проходит.

Видел ли все это французский народ в день, когда был принят декрет о войне? Догадывался ли он, что, начиная с этого дня, война четверть века подряд будет потрясать Европу? Французский народ воспринял декрет с восторгом и воодушевлением. Патриоты, рукоплескавшие Собранию и жирондистам, ждали успешной и короткой войны, которая сокрушит троны и даст мир народам. Армия тиранов, согласно вещаниям Бриссо и его друзей, с первых же дней должна была дрогнуть и отступить. Но получилось иначе. Отступать начала французская армия, причем в ряде случаев отступать, не придя даже в соприкосновение с противником.

Робеспьер знал, что делает, когда говорил о «внутреннем Кобленце», когда требовал отставки генералитета и вооружения народа. Худшие опасения Неподкупного не замедлили оправдаться.

Вопреки заверениям военного министра французская армия не была готова к войне. Ее даже полностью не отмобилизовали. Солдатам не хватало оружия и снаряжения. Роты добровольцев умышленно не обучались и не вводились в строй. Двор сумел тайно передать австрийцам план военной кампании. Генералы, командовавшие армиями, — Рошамбо, Лафайет и Люкнер — были предателями. Рошамбо — больной, апатичный старик, преклонявшийся перед австрийским генеральным штабом, писал королю, что следовало бы подождать несколько дней с началом военных действий, пока силы австрийцев полностью развернутся. Вскоре он подал в отставку. Лафайета многие называли Кромвелем; в действительности он готовился сыграть роль Монка[31], еще до начала операций он составил план «спасения» короля и разгона «бунтовщиков». Контрреволюционное офицерье помогало заговорщикам-генералам. Предаваемые своими командирами, не подготовленные к войне, солдаты отступали по всему фронту, и только отсутствие четкой согласованности между Австрией и Пруссией, которые не успели развернуть и сосредоточить военные силы на Рейне и в Нидерландах, спасло Францию от немедленной катастрофы.

Вести с фронта произвели ошеломляющее впечатление. Народ был беспредельно возмущен. Смутились и жирондисты. Подобного и, главное, в таком темпе они не ожидали! Теперь создавалась прямая угроза для их власти, для всего, чего они, наконец, добились! Оказывается, Неподкупный был прав, когда предсказывал измену! Оказывается, он не ошибался, когда требовал удаления Лафайета! Теперь жирондистов душила бешеная злоба. Сделав столь решительный шаг вперед, они не могли тотчас же податься назад. Восхвалявшие только что Лафайета не могли вдруг признать, что их предали, ибо, признай они это открыто, симпатии народа тотчас же бы их покинули. Но весь ужас положения Бриссо и его друзей заключался в том, что, как бы они теперь ни поступили, победителем все равно оказывался Робеспьер! В их руках сосредоточились Ассамблея, ратуша, печать; их ставленниками были министры и парижский мэр; они располагали первоклассными ораторами, политическими умами, а его популярность все более возрастала. Он становился, следуя их выражению, кумиром народа.

Дальше терпеть этого нельзя… Неподкупный прав — тем хуже для него! Его надо стереть в порошок! И вот началась травля, перед которой померкли былые выпады Мирабо и Барнова.

Повод для атаки был быстро найден. Когда в июне 1791 года Максимилиан согласился принять должность общественного обвинителя, он сделал оговорку, что может отказаться от места, если более священные обязанности заставят его это сделать. Теперь такой момент наступил. Теперь его энергия и ум нужны были на ином поприще. И он, не колеблясь, в том же апреле отказался от должности обвинителя, отказался, по его словам, так же, как бросают знамя, чтобы было удобнее сразиться с неприятелем.

Это ему сейчас же поставили в вину. Его обвинили в гордости и дезертирстве. На заседании Якобинского клуба 25 апреля Бриссо, который недавно лобызал Робеспьера, разразился истеричной тирадой. Он брал под защиту Лафайета и извергал хулу на Неподкупного. Более определенно высказался Гюаде:

— Я разоблачаю в Робеспьере человека, который из честолюбия или по несчастью стал кумиром народа. Я разоблачаю в нем человека, который из любви к свободе своего отечества, быть может, должен был бы сам подвергнуть себя остракизму, потому что устраниться от идолопоклонства со стороны народа — значит оказать ему услугу…

Трудно было выразиться яснее! Они предлагали ему уйти, не замечая дикого противоречия, рабами которого становились: обвиняя Максимилиана в дезертирстве, они требовали, чтобы он отказался от общественной деятельности!

Неподкупный ответил умно, великодушно и скромно:

— Пусть будет обеспечена свобода, пусть утвердится царство равенства, пусть исчезнут все интриганы: тогда вы увидите, с какою поспешностью я покину эту трибуну… Отечество можно покинуть, когда оно счастливо и торжествует; когда же оно истерзано, угнетено, его не покидают: его спасают или умирают… Я с восторгом принимаю эту участь. Или вы требуете от меня другой жертвы? Да, есть жертва, которой вы можете требовать от меня еще. Приношу ее отечеству: это моя репутация. Отдаю ее в ваши руки…

Его репутация! Именно она и была нужна ненасытным преследователям. И они вцепились в нее, принялись ее порочить, кромсать, втаптывать в грязь, Бриссо, Гюаде и другие, стремясь перекричать друг друга, в своих газетах, брошюрах, речах подняли остервенелый вой. Его обвиняли в стремлении к тирании, ему приписывали кровожадность, жестокость, глупость, трусость, действия посредством клеветы и т. д. и т. п. Рекорд побил Бриссо, обвинивший Неподкупного ни много ни мало, как в том, что он продался двору.

Травили не только Робеспьера, но и его сторонников. Их всячески утесняли и старались дискредитировать. Напротив, противникам Максимилиана были широко раскрыты двери всех ведомств. «Произнесите-ка речь против Робеспьера, — говорил один наблюдатель, — и я ручаюсь, что раньше чем через неделю вам дадут хорошее место».

Как он реагировал на все это? Он долгое время сдерживал себя, долгое время верил, что можно биться по принципиальным вопросам, не становясь на личную почву.

И не он первый выступил со своей защитой. Выступил Демулен, подвергший едкому осмеянию клеветников в своей газете и в брошюре «Разоблаченный Бриссо», каждая страница которой была подобна удару кинжалом. Выступил Друг народа — Марат, снова загнанный жирондистами в подполье. Выступил Дантон. Возражая в Якобинском клубе на реплику, обвинявшую Робеспьера, Дантон сказал:

— Господин Робеспьер всегда проявлял здесь только деспотизм разума. Значит, противников его возбуждают против него не любовь к отечеству, а низкая зависть и все вреднейшие страсти… Быть может, наступит время — и оно уже недалеко, — когда придется метать громы в тех, кто уже три месяца нападает на освященного всею революцией добродетельного человека, которого прежние враги называли упрямым и честолюбцем, но никогда не осыпали такими клеветами, как враги нынешние!

Журналист Эбер в своей газете «Отец Дюшен» подметил характерную деталь. «Лица, так громко тявкающие на Робеспьера, — писал он, — очень похожи на ламетов и барнавов в ту пору, когда этот защитник народа срывал с них маски. Они называли его тогда бунтарем, республиканцем. Так же называют его и теперь, потому что он вскрывает всю подноготную…»

Решительно поддержал своего вождя Клуб якобинцев, издав постановление, осуждавшее выпады Бриссо и Гюаде; принятое единогласно, оно было разослано по всем филиалам клуба.

Что же касается виновника этой кампании, то он проявлял себя гораздо сдержаннее, чем его враги и друзья. На страницах «Защитника конституции» Робеспьер подчеркивал, что чрезмерного внимания демагогам и интриганам уделять не следует. Они не смогут развратить народ, как невозможно отравить океан! Они сами разоблачат себя — пусть пройдет время. Сейчас гораздо более важно другое. Сейчас в центре внимания всех патриотов должны находиться война и связанные с ней проблемы. И Неподкупный говорит и пишет прежде всего об этих злободневных проблемах.

Да, без сомнения, война началась не вовремя. Но раз она началась, она должна быть только выиграна — иного выхода нет. Ее необходимо закончить решительной победой и в короткие сроки. Можно ли добиться этого, оставив во главе армии старый генералитет? Робеспьер по-прежнему утверждает, что самая большая опасность — в изменниках-генералах. Но не только в этом дело. Нынешняя война носит совершенно иной характер, чем любая из прежних: перед ней народные цели, а потому пусть вооруженный народ будет по-новому организован и дисциплинирован. И, развивая мысли, некогда высказанные с трибуны Учредительного собрания, Максимилиан доказывает, что без революционной дисциплины не может быть революционного солдата; если дисциплина устанавливается только палочной муштрой, солдат забывает о своем гражданском долге и превращается в простое орудие истребления.

Робеспьер предлагает ряд практических мер в целях укрепления армии. Он рекомендует создать особые легионы патриотов в количестве до шестидесяти тысяч человек, которые бы играли роль передовых отрядов революции и содействовали выковыванию нового духа в армии.

Он поддерживает даже своих противников всякий раз, когда считает их действия полезными для народа, для победы.

4 июня военный министр Серван внес в Ассамблею предложение созвать от каждого кантона Франции по пять обмундированных и снаряженных федератов. Явившись в Париж, они образовали бы внушительный лагерь в двадцать тысяч человек.

Этот проект был составлен жирондистами в своих целях. Рассчитывая на зажиточное население департаментов, они хотели создать из него силу, которая помогла бы им держать в страхе всех своих врагов, оказывая давление и на короля и на демократические клубы. Так именно и расценил планы жирондистских лидеров Максимилиан и на первых порах оказал противодействие проекту. Однако вскоре он понял, какой важной революционной силой может стать лагерь федератов, воодушевленных патриотизмом и собранных воедино! И тотчас же Неподкупный меняет тактику. Вместо оппозиции проекту он становится одним из горячих его сторонников.

В эти дни под нажимом народа сильно смущенное положением на фронтах Законодательное собрание сделало крен влево. Чтобы как-либо оправдать себя в глазах избирателей, жирондистские лидеры настояли на трех декретах. Кроме указа о лагере федератов, было решено издать новый закон против неприсяжных священников и добиться роспуска королевской охраны, состоявшей из контрреволюционного сброда.

Но теперь король и двор не были склонны идти навстречу жирондистам. Поражения на фронтах окрылили заговорщиков. Казалось, ничто не помешает движению войск коалиции — оставалось спокойно ждать их прихода. Людовик XVI заговорил другим языком. Он и не собирался утверждать представленных законопроектов. А когда Ролан направил к нему укоряющее письмо — дал отставку жирондистским министрам. Это произошло 13 июня.

Дюмурье попытался сыграть на возникшем конфликте, что, однако, ему не удалось; через несколько дней он сам подал в отставку и уехал в северную армию. Фельяны, призванные к власти, вновь торжествовали.

Реакция перестала стесняться. Дюпор советовал Людовику XVI распустить Законодательное собрание и сосредоточить всю полноту власти в своих руках. Роялисты призывали к закрытию Якобинского клуба «как источника всех беспорядков». Лафайет прислал в Ассамблею полное угроз письмо, требуя «обуздать» якобинцев и «освободить отечество от внутренней тирании». Так «герой двух частей света» предстал, наконец, в своем подлинном виде! «Защитник конституции» Робеспьера подвел итог прежним разоблачениям. Он напоминал об интригах Лафайета против революционеров, о поддержке им врага свободы генерала Буйе, не забыл и о бойне на Марсовом поле… В заключение, кивая на Бриссо и его друзей, Неподкупный писал: «Я сто раз тщетно указывал на абсурдную непоследовательность вручения защиты государства самым опасным врагам свободы». Новая публичная пощечина главарям Жиронды!

Ничто им не удавалось, все уплывало между пальцами. Двурушническая политика показывала свою оборотную сторону! Они заигрывали с народом и старались прибрать к рукам монарха; в результате народ в них разочаровывался, а монарх оттолкнул! Они развязали войну под лозунгом «во имя нации», рассчитывая отвлечь бедноту от жгучих внутренних проблем и увеличить свои богатства и власть; в результате власть они теряли, богатства не увеличивались, а война шла неудачно, заставляя бедноту задумываться как раз над внутренними проблемами. Они сделали ставку на Лафайета, обласкали его, создали ему славу патриота, а он их предал, высмеял и выдал на поругание Неподкупному.

Было отчего прийти в ярость и уныние! Но самые горючие слезы жирондисты лили по случаю потери министерской власти; это было особенно досадно. Ассамблея выразила сожаление «министрам-патриотам», но что проку в сожалениях? Гораздо более заинтересовало жирондистов то, что отставка министров вызвала возбуждение в предместьях и некоторых секциях центра. Значит, народ их не совсем покинул! Значит, можно продолжить игру на демагогии и, распалив народ, нажать на короля, добиться возвращения министерских портфелей! Этот план, раз возникнув, не давал им покоя. Они решили организовать демонстрацию для устрашения двора, причем, временно забыв свои недавние атаки против Неподкупного, рассчитывали на его поддержку, как и на помощь других вождей демократии. Но Робеспьер не собирался таскать для них из огня каштаны. И что за дело было революционерам-демократам до жирондистских министров! Неподкупный и его соратники думали сейчас о другом. Они видели, что атмосфера накаляется, что возмущение растет, что близок час, когда можно будет поднять восстание против монархии! Поэтому незачем растрачивать энтузиазм народа на пустые демонстрации с игрушечными целями. Робеспьер был уверен, что подобная половинчатая мера не приведет к ощутимым результатам. «Частичные восстания только обессиливают народное дело», — заявил он в Якобинском клубе. Однако жирондисты думали о своем. И вот 19 июня мэр Петион устроил встречу с вожаками предместий. Манифестацию было решено провести на следующий день.

В ней приняло участие около двадцати пяти тысяч парижан. В колоннах, продефилировавших вдоль улицы Сент-Оноре, можно было видеть рабочих, вооруженных пиками, саблями, вилами, крючников и угольщиков, национальных гвардейцев, молодых девушек и матерей с оборванными детьми. Тут же были и музыканты, слышались напевы знаменитой песенки «Са ира» — «Все пойдет на лад».

Законодательное собрание было вынуждено впустить и выслушать депутацию. «Мы жалуемся, — заявил оратор депутации, — на бездействие наших армий. Мы требуем, чтобы была выяснена причина бездействия. Если она зависит от исполнительной власти, то пусть эта власть будет уничтожена! Кровь патриотов не должна проливаться для удовлетворения гордости и честолюбия дворца!.. Один человек не должен оказывать влияние на двадцать пять миллионов людей!..»

Затем толпа хлынула в Тюильрийский парк: Дворец охранялся национальной гвардией, но она не оказала сопротивления. Демонстрантам удалось проникнуть в королевское жилище. Придворные трепетали. Людовику XVI пришлось выйти к народу и около четырех часов подряд, обливаясь потом, с лицемерной улыбкой изображать удовольствие от лицезрения ненавистной «черни». Королю протянули красный колпак — он надел его; дали выпить вина из солдатской фляги — он выпил за здоровье парижан.

— Вы вероломны, — сказал монарху Лежандр. — Вы всегда нас обманывали, вы и теперь обманываете. Но берегитесь: чаша терпения переполнена, и народ устал видеть себя вашей игрушкой.

Король пробурчал в ответ, что ни в чем не нарушает конституцию.

Представление затягивалось, а результатов не было видно. Лидеры жирондистов, обеспокоенные, как бы народ не сделал худого королю, решили, что пора кончать. Во дворец срочно прибыли Инар и Верньо, следом за ними явился Петион. Все они стали уговаривать манифестантов оставить дворец и разойтись. Добиться этого было нетрудно, так как людям и без того надоело слоняться по анфиладам королевских покоев. К восьми часам вечера дворец опустел: демонстрация закончилась.

Как и ожидал Робеспьер, гора родила мышь. Чаяния жирондистов не сбылись; демонстрация не вернула к власти прогнанных министров. Напротив, она лишь разозлила двор. Король направил в Ассамблею резкий протест. Петион был уволен от должности мэра. Те, кто вызвал события 20 июня, на них же и обожглись. Но сама по себе народная демонстрация явилась знаменательным актом. Она показала мощь народа и его настроения; она явилась прологом к более серьезным делам. Робеспьер и другие вожди демократии воочию убедились, что народ воодушевлен и полон решимости; нужно было лишь направить его движение по верному руслу!

В одну из своих бессонных ночей королева развлекалась беседой с любимой камеристкой. Тюильрийский дворец был объят тишиной. Бледный свет луны пробивался сквозь полуспущенные жалюзи.

— Всего через месяц, — прошептала Мария Антуанетта, щурясь на голубоватый луч, — мы вместе с королем будем смотреть на эту луну, освобожденные от наших цепей…

Считали дни и придворные. Прикидывали, когда враг овладеет Лиллем, когда падет Верден. Предатели-генералы прилагали все усилия, чтобы оправдать надежды двора. Армия Люкнера без видимых причин оставляла город за городом, Лафайет покинул войска, чтобы поднять мятеж национальной гвардии столицы и вывезти королевскую семью. Первый из этих планов провалился — генерал слишком понадеялся на свою утраченную популярность, но второй не был осуществлен лишь по вине королевы: Мария Антуанетта, питавшая личную антипатию к бывшему маркизу, не пожелала получать освобождение из его рук, тем более что желанные интервенты были так близко.

Законодательное собрание, дряблое, нерешительное, чувствовало себя между молотом и наковальней: депутаты буржуазии не могли не видеть планов и козней двора, но, подобно своим предшественникам, членам Учредительного собрания, они безумно боялись народа и перед угрозой восстания готовы были идти на любой сговор с монархией. Лидеры жирондистов больше всего жаждали вновь утвердиться у власти. После неудачи 20 июня они не прекращали своей двойственной игры. Не имея возможности более защищать Лафайета, они оставили его, чем косвенно признали справедливость оклеветанного ими Робеспьера. Они продолжали осторожно грозить монарху. 3 июля их главный оратор Верньо произнес сильную речь, обличавшую вероломство Людовика XVI. Однако каких-либо радикальных выводов оратор не делал. Напротив, Бриссо и его друзья, трепетавшие перед грядущими событиями, были готовы все простить двору, согласись тот с ними считаться.

Но патриотическое движение вопреки всему и всем ширилось день ото дня. Не случайно жирондисты так легко вызвали июньскую демонстрацию: возмущенный народ не собирался уклоняться от борьбы. Правительство от него отрекалось, генералы ему изменяли; что ж, он был готов взять судьбу революции и страны в свои руки. И чем более измена и настроения в верхах становились очевидными, тем внимательнее массы прислушивались к разъяснениям Робеспьера и других идеологов-демократов, тем сильнее и могущественнее разливалась по Франции неудержимая волна гнева. Слова «революционер» и «патриот» сделались синонимами: любовь к родине, воля к победе над врагом отныне сливались воедино с представлениями о революции и республике. Теперь как нельзя более своевременным был лозунг, брошенный Неподкупным и услышанный массами: «В таких критических обстоятельствах обычных средств недостаточно. Французы, спасайте сами себя!»

Отечество в опасности! Этот клич, подобно вихрю, пронесся над встревоженной страной; он звучал и на равнинах Фландрии, и на полях Шампани, и на высотах Вогезов, и в цветущих долинах солнечного Прованса. Его услышали эльзасские горняки и лионские ткачи, моряки Нанта и Марселя, рабочие Лилля, Сент-Этьенна и Крезо.

Всеобщий патриотический подъем заставил колеблющееся Собрание принять 11 июля декрет о мобилизации. Еще раньше было решено собрать федератов в Париже ко дню 14 июля. Король не рискнул отвергнуть эти законопроекты, как и отказ Ассамблеи признать увольнение Петиона. Началась всеобщая мобилизация. Все мужчины, способные носить оружие, подлежали призыву. Новые формирования регулярной армии вместе с отрядами добровольцев-федератов двинулись к восточным границам. Внешний враг должен быть отброшен и будет отброшен! А внутренний?.. Как и предсказывал недавно Робеспьер, первого нельзя было отделять от второго, их связывали неразрывные узы.

Когда-то король рассчитывал, что война позволит ему опереться на армию для разгрома народа. Произошло обратное: армия слилась с народом для разгрома монархии. Долго сдерживаемое негодование теперь обрушивалось не только на интервентов, но и на тех, кто открывал им дорогу. Революционный инстинкт масс верно указывал им на Тюильрийский дворец. Неподкупный оказался прав: необходимо было прежде всего уничтожить «внутренний Кобленц», и раз не удалось сделать это до начала войны, нужно было торопиться теперь! Отечество в опасности! И эта опасность не исчезнет, пока не будет сломлен хребет монархии!


Глава 4На пути к республике

К середине июля складываются два очага будущего восстания. Первым из них стало собрание комиссаров столичных секций, вторым — Центральный комитет федератов.

Секции давно уже заявили о себе. С 23 июня их комиссары стали регулярно встречаться в ратуше, явочным порядком присвоив себе права нового революционного органа столицы. С начала июля требования секций приобретают все более решительный характер. В Ассамблею направляется поток петиций, призывающих не только к отставке предателей-генералов, но и к свержению короля, нарушившего конституцию и подло изменившего родине.

Одновременно в Париже образуется лагерь вооруженных федератов. К 11 июля их было зарегистрировано свыше тысячи шестисот человек, к 24 июля — уже около четырех тысяч. Согласно воле Собрания федераты должны были праздновать в Париже день взятия Бастилии, а затем их надлежало перевести в Суассон. Но вожди демократии настаивали на том, чтобы сохранить лагерь федератов в столице. 16 июля необходимость этого убедительно доказывает Робеспьер. На следующий день он пишет от имени федератов адрес Законодательному собранию. Он требует отстранения исполнительной власти, смещения военных и административных должностных лиц, обновления состава судов.

Цель поставлена. Остается ее достигнуть.

Жирондисты дрогнули, и тяжелые, томительные думы овладели ими. Опять не то, чего они желали, не то, к чему так упорно стремились! Они хотели лишь припугнуть монархию, чтобы Завладеть ею, а ее собираются уничтожать! Они призвали федератов в Париж, чтобы те защитили их от якобинцев, а федераты под руководством якобинцев готовятся брать приступом Тюильрийский дворец! Но если монархия будет низвергнута, кто же защитит буржуазию от народа? Где плотина, сдерживающая стихию потока? Где противовес, дающий возможность искусно лавировать? Нет, этого нельзя допустить! И жирондистские вожди в Ассамблее, в клубе, в печати начинают новую кампанию — кампанию за спасение королевской власти.

24 июня Верньо в ответ на призыв депутата крайней левой заняться вопросом о короле предлагает не поддаваться пустым страхам и бесцельным порывам.

День спустя Бриссо, который так недавно был одним из пионеров республиканского движения, призывает громы и молнии на «партию цареубийц, стремящуюся установить республику». «Если существуют люди, — кричит он, — желающие создать ныне республику на развалинах конституции, то их должен поразить меч правосудия точно так же, как и всех… кобленцких контрреволюционеров!» Яснее выразить свою мысль было невозможно: перед угрозой падения трона жирондисты заявляли, что слова «республиканец» и «контрреволюционер» синонимы! Это было плохо, но по крайней мере откровенно. Гораздо более мерзким было другое, о чем пока в деталях никто ничего не знал, что происходило в глубокой тайне.,

Заручившись содействием придворного живописца Бозе, ведущие лидеры жирондистов Верньо, Гюаде и Жансоне секретно передали королю письмо. Они извещали Людовика XVI о готовящемся восстании, в ходе которого он потеряет корону, а быть может, и жизнь. Единственный путь к спасению, утверждали новые советник» престола, дать отставку Лафайету, вернуть уволенных министров и согласиться на жирондистскую опеку. Так вчерашние революционеры становились на грязный путь антинародных заговоров, по которому шли до них конституционалисты и фельяны.

Двор гордо отверг их помощь, отверг, несмотря на повторное ее предложение. Король и его близкие все еще надеялись на интервентов; если они не захотели использовать услуг Лафайета, то еще менее приемлемым для них казался союз с жирондистами, которых они презирали и до переговоров с которыми не желали унизиться. Но, разумеется, сигнал был учтен. В то время как агенты Людовика XVI за рубежом торопили союзное командование, требуя издания угрожающего манифеста и одновременного наступления на всех фронтах, двор, извещенный жирондистами, принимал срочные меры. В Париж было вызвано до семи тысяч солдат привилегированных полков. В чердачном помещении Тюильрийского дворца размещали походные кровати, складывали оружие и мундиры. Отовсюду собирались дворяне, готовые сражаться и умереть за своего короля. Надеялись на некоторые батальоны национальной гвардии, создавали подразделения из авантюристов и провокаторов, которым предписывалось вносить смуту и раскол в ряды народной армии. Фельяны, со своей стороны, накапливали силы, чтобы в нужный момент оказать поддержку двору.

Атмосфера страшного напряжения установилась на. Парижем. Обе стороны готовились к решительному удару. Собрание, руководимое жирондистами, тщетно пытавшееся стать между борющимися сторонами, покатилось вправо и в своем падении опустилось до роли охвостья обреченной монархии. Чего же ждали? Каждая из сторон — своего. Монархия ожидала добрых для себя известий с фронтов и поощрительных сигналов от руководства интервентов, силы революции не хотели выступать, пока не соберутся в полном составе батальоны федератов; еще не прибыли добровольцы из Бреста, еще не было долгожданных марсельцев. Но всем было ясно: час скоро пробьет.

Это было ясно и Неподкупному, ясно до предела, до боли. Да, боль наполняет его душу в двадцатых числах июля. Он по-прежнему в авангарде движения, хотя никто его не видит в эти дни на улице; он не участвует в подготовке народных отрядов, не агитирует, подобно Дантону, в секциях. Большую часть времени, свободного от заседаний в клубе, он проводит сейчас в своей каморке, за письменным столом; он думает, взвешивает, пишет… Вот и сегодня, едва лишь закончились прения, Максимилиан спешит покинуть библиотеку Якобинского монастыря. Лицо его сосредоточенно. Он идет быстрым шагом.

Улица Сент-Оноре. Церковь Успения. Напротив — ворота. На растрескавшейся дощечке старательно выведен № 366. Это дом честного якобинца, почитателя и друга Максимилиана, столяра Мориса Дюпле. Пройден двор, скрипят ступени, ведущие на второй этаж. Вот он, скромный приют добродетели, обитель борца за народные права! Это комната Неподкупного, настоящая конура, с голыми стенами, единственным украшением которым служат сосновые полки с разбросанными на них книгами, газетами, рукописями. Простая кровать, покрытая грубым одеялом, кресло, набитое соломой, проглядывающей сквозь вытертую обивку, два цветочных горшка на окне.

Вот стол, за которым он думает и пишет в течение долгих вечеров и бессонных ночей. Здесь, за этим столом, родятся речи, которые потрясут Францию и Европу, и единственными свидетелями их рождения будут старая свинцовая чернильница и лампа, бросающая тусклый свет. Под полом каморки — сарай, в котором спят работники, окно выходит во двор, где сушится белье, визжат пилы и стучат топоры. Таково жилище Неподкупного вместе со всем, что его окружает. Простота, скромность, бедность, достоинство — принципы, которые он проповедует в своем учении, которые сопутствуют всей его жизни, — здесь налицо.

Но это не просто рабочий кабинет, не просто угол для спанья. Это кусок жизни в доме, который является его домом, в семье, которая является его семьей. Здесь все его глубоко уважают и горячо любят; нигде больше он не нашел бы таких условий для работы, создаваемых заботливыми руками.

Госпожа Дюпле, дама передовых взглядов, радушная, гостеприимная, по четвергам собирала в своем маленьком «салоне» кружок людей, близких по взглядам к Робеспьеру, его друзей и соратников. Здесь можно было встретить Камилла Демулена с его молодой супругой; Паниса, исполнявшего роль доверенного лица при Неподкупном; Антуана, худощавого холодного человека, бывшего члена Учредительного собрания, которому Дюпле также давал приют. Сюда захаживал Дантон, здесь были завсегдатаями Сантерр и Лежандр. В непринужденной беседе обсуждались проблемы, волновавшие страну. Душой кружка был, разумеется, Максимилиан.

Но в эти дни он мало с кем делился своими впечатлениями и взглядами. Он выглядел мрачным, задумчивым, стремился к уединению. Всем было ясно, что его настойчиво преследуют какие-то невеселые мысли.

Так в действительности и было. Сидя за своим столом, Робеспьер напряженно думал, и чем больше он думал, тем страшнее ему становилось. Вновь ожили сомнения, подобные тем, которые тревожили его в дни после бойни на Марсовом поле.

Все ли подготовлено для победы?.. Справится ли народ с внутренней реакцией и внешним врагом одновременно? Хватит ли сил?.. А если нет?..

Лишь с двумя людьми он хочет поделиться своими сомнениями. Один из них — Жорж Кутон, депутат, его друг и соратник. Этот человек правильно поймет Неподкупного: он умен и проницателен, у него зоркий взгляд. Второй — старый аррасский корреспондент Максимилиана Бюиссар. Но Кутон болен. И Неподкупный пишет ему письмо, датированное 20 июля. Это письмо показывает всю глубину душевного смятения его автора.

«…Мы подошли к развязке конституционной драмы. Революция пойдет более быстрым темпом, если не свалится в бездну военного и диктаторского деспотизма.

В том положении, в котором мы находимся, друзья свободы не могут ни предвидеть событий, ни управлять ими. Судьба Франции, кажется, покидает ее на волю интриг и случайностей. Утешением для нас может служить сила общественного духа в Париже и во многих департаментах и справедливость нашего дела…»

Письмо Бюиссару отослано позднее. Оно не датировано, очень кратко, написано прерывистым почерком. В нем есть мысли, перекликающиеся с письмом к Кутону.

«…Пусть нам всем придется погибнуть в столице, но прежде мы испытаем самые отчаянные средства. Подготовляются события, характер которых трудно предвидеть.

До свидания, быть может, прощайте».

В этих скупых словах поразительное внутреннее противоречие.

С одной стороны, Робеспьер видит убежденность народа столицы и провинций, справедливость затеянного дела, верит в энергию и мудрость секций, говорит о крайних средствах, к которым демократы готовы прибегнуть, то есть как будто не сомневается в успехе.

С другой стороны, он заявляет, что характер грядущих событий трудно предвидеть, что вожди демократии не в силах руководить этими событиями, что нет гарантий от интриг и случайностей, что революция может свалиться «в бездну военного и диктаторского деспотизма».

Эти противоречия вполне объяснимы. Нельзя забывать, что Робеспьер исходил из невозможности одновременного ведения внутренней и внешней войны. В свое время он звал народ к разгрому внутреннего врага, с тем чтобы после победы над ним заняться внешним. Так не получилось. Война началась. Теперь, по мысли Неподкупного, надо было отдать все для скорейшего ее завершения, с тем чтобы потом, высвободив массы, нанести удар внутренней контрреволюции. По ходу действий следует убрать враждебный генералитет, укрепить армию, обезвредить исполнительную власть; все это в совокупности подготовит падение монархии и обеспечит решительную победу.

Но события развивались слишком быстро, опережая планы Робеспьера. Народ видел, что без свержения монархии он не добьется перелома на фронтах. Монархия, со своей стороны, торопясь с осуществлением своих планов, не собиралась ждать, пока закончится война, И вот стороны стремились начать кровавую борьбу в то время, когда интервенты наступали, когда мятежники-генералы предавали родину, когда власть находилась в руках реакционных министров, а Ассамблея была под пятою двора. Все это и вызывало тяжкие сомнения Неподкупного. Он верил в народ, но плохо знал его. Он видел силы врага и не был до конца уверен в силах революции. Далекое он видел лучше, чем близкое, и, когда нужно было принимать немедленно решение, он не раз в смущении останавливался, В этом была его слабость. Именно эту слабость имел в виду Марат, когда писал о результате одной из бесед с Робеспьером:

«…Эта встреча утвердила меня во мнении, что с просвещенным умом мудрого законодателя в нем сочетались цельность и неподкупность истинного патриота, но что ему одинаково недоставало ни широты взглядов, ни отваги, необходимых для государственного деятеля».

Определение резкое, не вполне справедливое, но разве нет в нем доли истины? Не видел ли Друг народа чуть-чуть больше и глубже, чем остальные соратники Неподкупного?..

Робеспьер не участвовал в практической подготовке восстания. Этим занялись другие люди. Якобинцы берегли своего вождя для будущего и не хотели втягивать его в опасное, кровавое дело.

Но все же в этот период он сделал много. Смотря вперед, он думал о том, как надо поступить после победы. Этой проблеме была посвящена его речь в Якобинском клубе 29 июля.

Робеспьер указывал, что для завершения революции недостаточно свергнуть короля. Он обращал взоры своих слушателей на Законодательное собрание. Что это такое, как не политический атавизм? Оно избрано по цензовой системе активными гражданами при устранении основной массы народа. И вот результат: постоянные виляния, колебания, а в конечном итоге — полная измена народному делу. Ассамблея должна издавать законы, полезные для народа, в действительности же она занимается лавированием и демагогией. Выход один. После победы следует созвать народ, на этот раз весь народ, без деления на «активных» и «пассивных» граждан. Народ должен сам решить свою судьбу, избрав Национальный Конвент, который займется выработкой новой конституции, ибо старая, составленная в период господства фельянов, показала свою полную непригодность.

Такова была программа, намеченная вождем якобинцев. Она отличалась глубокой продуманностью; ее вызвали к жизни события всех предшествующих этапов революции.

3 августа был оглашен манифест командующего армией интервентов герцога Брауншвейгского. Манифест открывал истинные цели иностранного вторжения. От имени австрийского императора и прусского короля заявлялось, что соединенные армии намерены положить конец анархии во Франции, восстановить «законную власть» и расправиться с «бунтовщиками». Если королю и его семье будет причинено малейшее оскорбление, то Париж будет разгромлен и полностью разрушен… Именно подобного манифеста и ждал Людовик XVI. Двор торжествовал: теперь напуганный народ дрогнет и подчинится! Теперь парижане не посмеют противиться воле своего короля! Эти надежды были напрасными. Манифест вызвал взрыв народного гнева и лишь ускорил развязку.

В тот же день в зал Ассамблеи вошел Петион в сопровождении делегатов от Парижской коммуны. Мэр был смущен. В качестве должностного лица он был вынужден прочитать заявление сорока семи секций.

— «Глава исполнительной власти есть первое звено контрреволюционной цепи, — читал Петион. — Он участвует в заговорах, которые орудуют в Пильнице и о которых он так поздно довел до нашего сведения. Его имя служит яблоком раздора между народом и властями, между солдатами и генералами. Он отделяет свои интересы от интересов народа. До тех пор пока у нас будет подобный король, свобода не может быть упрочена, а мы хотим быть свободными… Людовик XVI всегда ссылается на конституцию; мы также сошлемся на нее; мы требуем его низложения».

Ассамблея постановила передать эту петицию в один из своих комитетов, то есть положить ее под сукно. Успокоенный мэр со вздохом решил, что как-нибудь обойдется. Но народ уже давно не возлагал надежд на законодателей; петиция была лишь демонстративным актом. Секции открыто готовились к восстанию.

А вечером и ночью того же 3 августа природа будто захотела исполнить прелюдию к делам, совершенным людьми несколько дней спустя.

Над Парижем неожиданно стали собираться медно-красные тучи. Духота была нестерпимой, небо выглядело столь зловеще; что обыватели спешили закрыть окна домов и лавок. Около полуночи вдруг поднялся ужасающий вихрь. Он сносил трубы, кровли, заборы. Молния разрывала небо, гром грохотал, подобно канонаде. Улицы мгновенно наполнились ревущими потоками, смывавшими запоздалых пешеходов. До двух десятков людей погибло в эту страшную ночь.

И вот в то время как небо смешалось с землей, а вода и огонь в диком единоборстве оспаривали друг у друга свои жертвы, послышался отдаленный звук пения. Он шел от Пале-Рояля. Постепенно он становился все громче. Свист ветра не в силах был заглушить мотива песни, грохот бури не мог перекричать нескольких десятков молодых голосов.

«Вперед, сыны отчизны милой! День вашей славы настает…»

Группа людей, взявшихся за руки и вооруженных морскими фонарями, шла наперерез потокам. Их отвага, казалось, бросала вызов ярости стихии. И парижане, забыв про бурю, слушали необычных певцов.

То был один из отрядов марсельских федератов, прибывших в Париж, и пел он «Марсельезу», сделавшуюся гимном революции.


Глава 5Тираны мира, трепещите!

4 августа в доме Дюпле весь день было тревожно. Приходили и уходили какие-то люди, Панис то и дело поднимался к Неподкупному. Когда Максимилиан вышел к обеду, госпожа Дюпле своим опытным взглядом сразу обнаружила, что не все благополучно. Ее постоялец был необычно взволнован и отвечал на вопросы невпопад. После обеда на несколько часов все как будто утихло. А затем поднялся невообразимый шум. Хлопали двери, десятки ног стучали по коридору, несколько голосов говорили одновременно. Госпожа Дюпле, выбежав из своей комнаты, прислушалась. Да, это у ее второго жильца, бывшего депутата Учредительного собрания мсье Антуана. Госпожа Дюпле знала гораздо больше, нежели все они полагали. Ей было хорошо известно, что мсье Антуан играет важную роль среди организаторов готовящегося восстания. Неужели у него сегодня собирается весь повстанческий комитет? Это было бы ужасно. Ведь они могут скомпрометировать Неподкупного!

Женщина слушает. Дверь хлопнула последний раз. Но шум не стихает. Они кричат, стучат кулаками по столу. Уже не ломают ли они мебель? Боже мой, что будет!.. Какое страшное время! Уже несколько дней совершенно лет покоя. Сколько гаму приносит только один этот Демулен! Вот и сейчас она отчетливо слышит его голос.

Госпожа Дюпле поворачивает голову в противоположную сторону. А у того, другого, все тихи. Изредка слышен легкий скрип. Она знает: это Неподкупный прохаживается из угла в угол своей комнатушки. Но он не выходит. И не выйдет. И правильно сделает.

Страшный крик прерывает размышления почтенной дамы. Они совсем лишились рассудка! Они орут, как крючники в порту! Разве нельзя вести себя потише?

Хозяйка подбегает к двери мсье Антуана и стучит. Мгновенно все стихает, и сам Антуан приоткрывает дверь.

— Сумасшедшие! — шипит госпожа Дюпле. — Вы что, хотите совсем погубить Робеспьера?

Антуан смотрит отсутствующим взглядом. Затем понимает. Лицо его становится жестким.

— Робеспьер? Кто ему угрожает? Не волнуйтесь. Уж если и будет убит кто-либо, то во всяком случае не он!..

Дверь резко захлопывается перед носом заботливой охранительницы Неподкупного.

В этот вечер в доме № 366 по улице Сент-Оноре было вынесено важное решение. После горячих споров окончательно утвердили общий план действий. Восстание было назначено на 10 августа 1792 года.

Столица энергично готовилась к штурму вековых твердынь.

Собрания секций одно за другим заявляли, что не признают более Людовика XVI. 5 августа это решение было принято двумя третями секций. Все демократические клубы и организации Парижа открыто призывали к восстанию.

Готовились и федераты. Марсельцы чистили ружья и запасались порохом. Казармы превращались в крепости.

Тщетно метались жирондисты. Напрасно Собрание пыталось удержать могучий порыв. Впустую вопил Бриссо, требовавший привлечь к ответственности Антуана и Робеспьера.

Конец монархии приближался.

Жером Петион, мэр Парижа, переживал мучительные часы. Ведь, кажется, еще совсем недавно все было так хорошо! Он переселился в роскошный особняк и стал жить, как порядочный человек, не отказывая себе ни в чем. У него была любящая жена, он имел прекрасных друзей. Народ его боготворил, а партия, с которой он связал свою судьбу, преуспевала. Все его считали прекраснейшим и порядочнейшим человеком.

И вдруг — конец всему…

Сегодня уже не радуют Петиона ни теплая ванна, ни лепные украшения на потолке гостиной, ни ласки жены. Ничто его больше не радует. Он видит перед собой зияющую пропасть.

Чего он только не делал, как не бился эти последние дни! Он ездил по секционным собраниям и доказывал неразумность спешки. Он разъяснял, уговаривал, заклинал, наконец, угрожал.

Бестолковый народ не желал его слушать. Его, которого так недавно осыпали цветами, которого носили на руках! Что это? Всеобщее бешенство? Или ослепление? Или агитация зловредных лиц?..

Агитация?.. И Петион внезапно вспоминает о своем старом соратнике, Максимилиане Робеспьере. Вот о ком он забыл, вот к кому надо идти! Робеспьер теперь прозван Неподкупным, и народ слушает каждое его слово.

Робеспьер человек осторожный, разумный. Он может многое исправить. Он может спасти будущее Петиона, и его репутацию, и его состояние. Последнее время, правда, они несколько охладели друг к другу, но это ничего не значит. Робеспьер не может его не понять. Он, как здравый человек, разделит его взгляды. И он, конечно, приостановит этот проклятый бунт.

7 августа у Неподкупного было очень много работы. Он заканчивал большую статью для «Защитника конституции» и продумывал детали речи, которую собирался произнести у якобинцев. Глубоко погруженный в свои мысли, перебирал он стопу исписанной бумаги, когда ему сообщили, что пришел Петион. Робеспьер был рад старому другу. Он быстро вскочил из-за стола и порывисто обнял вошедшего.

Как давно они не виделись! А ведь было время, когда они казались неразлучными.

После первых приветствий мэр перешел к цели визита. Он пространно изложил свою точку зрения. Да, он действительно зачитывал в Собрании адрес сорока семи секций, хотя нельзя сказать, чтобы этот адрес ему особенно нравился. Однако теперь как будто не собираются ждать результатов. Это по меньшей мере неосторожно. Его друг Робеспьер всегда был на страже законности. Он, конечно, согласится с тем, как опасно и несвоевременно вооруженное восстание. Он поможет добиться, чтобы восстание было отложено до тех пор, пока Ассамблея обсудит вопрос о короле.

Максимилиан внимательно слушал длинную тираду гостя. Он ни разу не перебил его. Он долго молчал после того, как Петион кончил. Наконец, подняв усталый взгляд на мэра, он тихо сказал:

— Друг мой, я не могу с вами согласиться. Народ мудр, добр и справедлив. Народ страдал очень долго. Народ принял решение. Неужели вы, старый республиканец, когда-то так умело разбивавший мои монархические иллюзии, неужели вы, ликовавший в дни бегства короля, теперь хотели бы остановить революцию?..

Петион покраснел и передернул бровью.

— Вы меня не поняли. Я хочу остановить не революцию, но бессмысленный и опасный бунт.

— Бунт?.. Бессмысленный и опасный? И это говорите вы, мой Петион, вы, столько лет боровшийся за права народа? Разве вы не видите, что теперь нет иного выхода? Разве вам не ясно, что Ассамблея, на которую вы возлагаете такие надежды, сгнила до основания и превратилась в придаток двора?

Петион терял терпение. Не для того пришел он в эту убогую квартиренку, не для того лез на темные антресоли, чтобы слушать всю эту белиберду о народе. Все это он и сам мог бы прекрасно изрекать на каком-нибудь собрании. Неужели Робеспьер настолько глуп, что не понимает главного? Или он притворяется?..

— Милый мой, — обратился он к Робеспьеру, едва сдерживая себя, — я не буду спорить с вами. Все это верно, все это хорошо: народ, права, справедливость и так далее и тому подобное… Но поймите вы, поймите непреложную истину: если не остановить это безумие немедленно, оно зальет все, ниспровергнет все… Начнется с низложения короля, а кончится уничтожением собственности… Подумайте, на что мы с вами будем нужны этой разнузданной черни, которая помышляет только о грабежах и пожарах! Подумайте вы, человек трезвый и здравый!

Робеспьер стоит, скрестив руки на груди, и внимательно смотрит на расходившегося Петиона. Так вот оно что! Неужели же это правда? Неужели все честные и порядочные люди теряют честность и порядочность, как только их охватывает боязнь за свой кошелек и свое положение? Где, где он слышал те же самые слова, которые сейчас произнес Петион?..

Вспомнил! С трибуны Учредительного собрания! Год назад почти то же говорил Барнав, против которого тогда сражались они с Петионом!..

Стоит ли продолжать разговор? Ведь это борьба с ветряными мельницами! И, смотря в упор в глаза Петиону, Робеспьер медленно и отчетливо произносит:

— По-видимому, мы с вами придерживаемая сегодня разных точек зрения, мой друг, и едва ли возможно их примирить. Но хочу вам сказать лишь одно. Если бы я даже стремился помочь вам, я был бы бессилен…

Робеспьер подходит к окну.

— Взгляните на эту толпу. Каждый из них в отдельности — это клерк, поденщик, мастеровой, лавочник. Но все вместе они составляют державный народ. И это не пустые слова. Это разрушенная Бастилия, поникший деспотизм, это мы с вами и тысячи других, созданных революцией. И имейте в виду: тот, кто идет одной дорогой с народом и помогает ему, тот, кому народ верит и кого он делегирует, тот может быть депутатом Ассамблеи, парижским мэром, генералом или министром. Тот же, кто потеряет доверие народа, — лицо Неподкупного вдруг становится жестким, а в голосе его появляются стальные нотки, — тот будет смят и уничтожен, как бы его ни звали: Людовик, Робеспьер или Петион…

Изумленный Петион во все глаза смотрит на человека, который всегда казался ему таким понятным и которого он, как видно, никогда не понимал. Ему становится страшно. После непродолжительной паузы он вынимает часы.

…Старые соратники прощаются со всеми видимыми признаками дружелюбия, но, едва расставшись, погружаются каждый в свои мысли.

Наступило 9 августа. Мэр Парижа видел, что он не в силах что-либо предпринять. Все делалось помимо него и вопреки ему. Сегодня вечером истекал срок ультиматума секций. Как поступить? Может, попробовать нажать на клубы?.. Он вызвал нескольких вожаков, чтобы сделать им внушение. Когда пришли Шабо, Мерлен из Тионвиля и Базир, он встал, принял важный вид и строго официальным тоном спросил:

— Так что же? Вы все-таки намерены действовать безрассудно? Одумайтесь! Жирондисты через Бриссо обещали мне, что король будет низложен. Я не допущу бунта. Надо ждать, что скажет Собрание.

— Вас обманывают, — ответил Шабо. — Собрание не может спасти народ, да ваши друзья-жирондисты и не помышляют об этом. Сегодня вечером предместья ударят в набат.

— В таком случае я вас арестую, — сухо сказал Петион.

Присутствующие весело переглянулись.

— Вы сами будете арестованы, — ответил Шабо и, насмешливо поклонившись мэру, вместе со своими спутниками вышел из комнаты,

Что было делать? Плакать от бессильной злости? Ехать в Собрание? Или во дворец?.. Куда ни поезжай, везде он теперь будет выступать лишь в роли зрителя, он, парижский мэр, еще несколько дней назад считавший себя наделенным такой властью…

Камилл Демулен пригласил на обед нескольких марсельцев. Было очень весело. Всего месяц назад Камилл стал счастливым отцом. Он назвал сына Горацием и отказался его крестить. Сегодня он желал обедать обязательно в обществе своего сына. Люсиль держала малютку на коленях, а Камилл, прежде чем отпить глоток вина, каждый раз, несмотря на возмущение молодой матери, подносил бокал к маленьким розовым губкам. Кончилось тем, что младенец громко заревел и его пришлось отнести в люльку.

После того как распили несколько бутылок, стало еще веселее, Камилл пытался что-то декламировать. Гости шумели. Люсиль хохотала как сумасшедшая и никак не могла остановиться. Когда немного отрезвели, решили всем скопом идти к Дантону.

Дантон становился новым кумиром Демулена. Это был человек с внешностью циклопа. Могучий, как дуб, страшный, как исчадие ада, он казался попеременно то грозным, то добродушным. Многие считали его пьяницей, забулдыгой, пропащим человеком. В действительности Дантон обладал недюжинным умом и тонким политическим чутьем. Он мало писал, но был непревзойденным оратором. После Мирабо Демулен не встречал такого оригинала. Мог ли он не влюбиться в него до потери сознания?..

Дантон встретил незваных гостей приветливо. Он казался исполненным решимости. Говорили о ночи и будущем дне. Скоро должен был загудеть набат.

Вечером пошли погулять. Встревоженная Люсиль во все глаза смотрела на кавалеристов, на простолюдинов, кричавших «Да здравствует народ!», на все увеличивавшуюся толпу. Ей стало страшно. Она вспомнила свой дневной смех и еще более испугалась: ведь говорят, что после слишком сильного смеха обязательно бывают слезы! И, прижимаясь к своему Камиллу, она действительно чуть не плакала.

Между 8 и 9 часами вечера начали собираться секции. Заседания были необычными. Впервые повсюду наряду с активными присутствовали и пассивные граждане. Огласили письмо Петиона, в котором мэр призывал к сохранению порядка. Письмо не имело успеха.

В 11 часов секция Кенз-Вен постановила начать восстание для «защиты общего дела». Секцию поддержало Сент-Антуанское предместье. Постепенно стали присоединяться и другие районы. Для руководства восстанием было решено выделить по три комиссара от каждой секции. В числе избранных оказались Билло-Варен, Эбер, Россиньоль и ряд других видных патриотов. Комиссары должны были собраться в здании ратуши.

Не дожидаясь приказа от комиссаров, граждане секции Французского театра около 12 часов ударили в набат. Тотчас же набат зазвучал по всему Сент-Антуанскому предместью.

В полночь на Гревской площади появились представители двадцати восьми секций. Пройдя между рядами национальных гвардейцев, они поднялись по ступеням ратуши. Старый муниципалитет оказался вынужденным уступить им место. Некоторые члены прежней Коммуны, в том числе Дантон, присоединились к вновь избранным. Так возникла революционная Парижская коммуна 10 августа.

В тот самый час, когда секция Кенз-Вен обратилась с призывом к народу, мэр Петион принял, наконец, решение. Он поедет во дворец и разнюхает, каковы настроения «в верхах», а там будет видно.

Подъезжая к Карусельной площади, мэр обратил внимание на огромное количество войск, расположившихся у моста и вдоль стен Тюильри. Здесь были национальные гвардейцы, пешие и конные жандармы, отборные швейцарские части. Везли одиннадцать орудий. Около ворот дворца толпились «бывшие»; атласные камзолы, белые шелковые чулки, трости непривычно мелькали там и тут, напоминая об ушедших временах.

Когда мэр проходил сквозь толпу офицеров и придворных, он почувствовал трепет. Его проводили свирепыми взглядами. Король встретил его сурово.

— Говорят, в городе большое волнение?

Подошел Манда — главнокомандующий национальной гвардии, конституционалист и приверженец двора.

— Ничего! У меня приняты все меры. Бунтовщиков ждет плачевная участь.

Сославшись на жару, Петион откланялся и спустился в парк. Лицо мэра действительно было покрыто потом, но это был холодный пот… Теперь он ясно почувствовал, что сидит между двумя стульями.

Было половина пятого утра. Революционная Коммуна не теряла времени. Она подвергла Петиона домашнему аресту и назначила Сантерра командующим повстанческой армией. С Нового моста быстро убирали орудия, поставленные там по приказанию двора. Затем был вызван для объяснений Манда. Вызов пришлось повторить дважды, но в конце концов, не имея возможности уклониться, главнокомандующий прибыл в ратушу. Он был поражен, увидя новые лица. И тотчас понял, что погиб. Его допросили. «Почему во дворце удвоена стража? Почему приказали выставить орудия? Что собирается предпринимать двор?» Он кое-как пытался оправдаться и сваливал всю вину на Петиона. Дантон потребовал смерти для изменника. В то время как Манда, сопровождаемый конвоем, спускался с крыльца ратуши, Россиньоль выстрелом в упор размозжил ему голову.

Во дворце никто не спал. Только его величество, сильно утомившись за день, прилег было на диван во всем своем облачении и в парике, чтобы часочек вздремнуть. Долго проспать ему не удалось. В половине шестого по настоянию королевы его разбудили. Король должен лично осмотреть караулы, уверяли придворные. Такой смотр подбодрит войска. Делать нечего, пришлось вставать. Костюм монарха помялся, ордена съехали на сторону, парик сбился комом, и пудра с одного боку совсем осыпалась. Кряхтя, он спустился во двор. Забили барабаны, и раздались крики: «Да здравствует король!»

Людовик пробормотал несколько бессвязных фраз.

— Говорят, они идут сюда… Я не знаю, чего они хотят… Мое дело — дело моих добрых граждан… Мы встретим их твердо, не правда ли?

По мере того как он проходил вдоль рядов, приветствия становились все более вялыми и под конец совсем смолкли. И вот вдруг раздались громкие крики: «Да здравствует народ!» Это кричали артиллеристы и батальон Красного Креста. Людовик остановился как вкопанный и часто заморгал глазами. Затем, почувствовав страх, он быстро пошел назад. В спину ему неслись громкие восклицания: «Долой вето! Долой изменника!»

Когда бледный, упавший духом король вернулся во дворец, королева, все видевшая из окна, пылая негодованием, обратилась к придворным:

— Все пропало, господа. Король не выказал ни малейшей энергии. Это жалкое подобие смотра принесло нам скорее вред, чем пользу.

Мария Антуанетта не ошиблась. Вскоре целые части национальной гвардии стали покидать свои места. Придворные, стараясь поправить дело, только содействовали расколу. Своей наглостью и раззолоченными костюмами благородные вызывали ненависть и злобу простых гвардейцев.

К одному из батальонов подошел раздушенный франт в атласном жилете и белых чулках.

— Ну-с, господа национальные гвардейцы, пришло время показать вашу доблесть!

— За этим дело не станет, — ответил взбешенный командир батальона, — но мы ее покажем, сражаясь не рядом с вами. — И, круто повернувшись, офицер повел своих солдат на Карусельную площадь.

В это время несколько членов муниципалитета уговаривали артиллеристов быть мужественными и стойко выполнять свой долг. Канониры отошли в сторону и стали смотреть на небо, делая вид, что ничего не слышат. Один из них громко вздохнул, подошел к орудию, вынул запал, вытряхнул из него порох и затоптал фитиль.

Только наемные швейцарские войска стояли нерушимой стеной, готовясь умереть за чуждое им дело.

Звуки «Марсельезы» плыли над площадью. Предшествуемые федератами, появились первые отряды народных бойцов. Они были плохо вооружены, но полны мужества. Их приветствовали национальные гвардейцы и канониры, покинувшие Тюильри. Подошли к воротам. Под ударами пик и прикладов ворота затрещали. Стражники вступили в переговоры с народом.

В это время представитель департаментской власти, бывший член Учредительного собрания Редерер уговаривал короля покинуть дворец и удалиться под защиту Законодательного собрания.

— Но я не вижу, — возражал король, — чтобы бунтовщиков было особенно много.

— Ваше величество, там выставлено двенадцать орудий, а из предместий движутся целые армии!

Король повернулся к Марии Антуанетте. Лицо ее было иссиня-бледным, а под глазами темнели круги. Она отрицательно покачала головой.

— Но, ваше величество, — настаивал Редерер, — имейте в виду: весь Париж вскоре придет сюда!

Людовик вдруг поднял голову, пристально посмотрел на Редерера и сказал, обращаясь к королеве:

— Идем!

В Тюильрийском парке было прохладно, но уже чувствовалось приближение душного летнего дня. Было 7 часов. Небольшая группа двигалась по аллее, от дворца к манежу. Впереди шел Людовик, покинувший своих верных дворян и швейцарцев. Королеву вел под руку один из министров. Маленький наследник престола, обрадовавшись, что вырвался на волю, собирал охапки листьев и кидал их всем под ноги. Король наблюдал за этой забавой.

— Как много листьев! — сказал он вдруг. — Как рано они начали падать в этом году!

Придя в манеж, королевская семья и министры заняли места рядом с председательским креслом. Король обратился к депутатам:

— Я пришел сюда, чтобы предотвратить ужасное преступление. Я полагаю, что могу быть в безопасности только среди вас, господа.

Ответил Верньо, председательствовавший в то утро:

— Вы можете положиться, ваше величество, на твердость Национального собрания; его члены поклялись умереть, защищая права народа и конституционные власти.

После ухода короля во дворце царила подавленность. Ушло еще несколько батальонов национальной гвардии. Дворяне плакали от бессильной злобы. Швейцарцы колебались. Кого было защищать, если монарх покинул дворец? Но их командиры горели желанием покончить с «грязной сволочью».

Теперь отряды повстанцев занимали всю площадь. Прибывали новые подкрепления. Национальные гвардейцы шагали рядом с людьми, вооруженными палками. Мещане и рабочие, федераты из Марселя и Бреста, бедняки из пригородов и предместий — все были воодушевлены едиными помыслами. Это была непобедимая армия.

Но народ казался настроенным дружелюбно и, по-видимому, не хотел пролития крови. Когда привратник открыл ворота, осаждающие, высоко подняв свои пики и ружья, приветствовали швейцарцев, приглашая, чтобы те присоединились к ним. Несколько солдат ответили на приветствия и стали выбрасывать патроны. Четверо покинули свои ряды и решительно направились к повстанцам. Грянуло «ура». Но тут из верхних покоев, где засели дворяне, раздались выстрелы, и два швейцарца, перешедшие на сторону народа, упали мертвыми. Произошло секундное смятение. А затем по команде офицеров шеренга швейцарцев, стоявшая на крыльце, дала залп.

Мостовая покрылась трупами: Залпы следовали один за другим. Вскоре и двор и площадь опустели; только груды тел пестрели там и тут…

Защитники дворца торжествовали легкую победу. Но раздавленным оказался лишь авангард доверчивого народа. Основные силы предместий готовились к решительному штурму.

В манеже прислушивались к выстрелам… Всех тревожила одна и та же мысль: чем кончится?.. Какова будет судьба монархии? Только один человек оставался совершенно бесстрастным и равнодушным. Это был сам монарх. В разгар битвы, стоившей ему короны и жизни, он почувствовал голод и потребовал, чтобы ему принесли фруктов. Он выбрал спелый персик. И вот, несмотря на удивленные взоры, он спокойно ел этот персик, ел с видимым удовольствием и аппетитом.

А кровь лилась и лилась…

К Людовику стали обращаться с настойчивыми просьбами прекратить напрасную бойню. Приходили сообщения, из которых становилось ясно, что победы швейцарцам не одержать; их уже выбивали из дворца. Но они сопротивлялись, удваивая ярость осаждавших. Нужно было, чтобы король письменно приказал защитникам Тюильри сложить оружие. Король доел персик и подписал приказ. Но придворный, который должен был его передать, предупредил, что выполнит свою миссию, «…когда сочтет это наиболее удобным».

Надежда на победу еще не была полностью утрачена, и, пока она сохранялась, ни король, ни его окружение не беспокоились об излишнем пролитии крови.

Люди бежали, призывая к отмщению.

— Нас предали! Нас осыпали градом пуль в то время, когда мы говорили с ними дружески, когда мы считали их своими братьями!

На улицах, на набережных, на бульварах создавались новые отряды.

— Горе иноземцам, пришедшим убивать французов, чтобы защитить опустелый дворец!

Конные жандармы, стоявшие на дворе Лувра, спешно оставили свои посты и перешли на сторону народа. Прикатили пушку и жерло ее направили на дворец.

Атака возобновилась. Она была жестокой и кровавой, но закончилась полной победой повстанцев. Лишь немногим защитникам Тюильри удалось спасти свою жизнь.

Последняя твердыня монархии, Тюильрийский дворец, был во власти народа. Какой-то человек, растерзанный и окровавленный, выйдя из покоев короля, погрозил кулаком в направлении манежа и сказал громким голосом:

— Будь проклят деспотизм, унесший столько пота и крови тружеников! Тиран пал! Пусть же трепещут все тираны, видя свою судьбу!

Грохот орудий полностью смолк в 11 часов утра.

Вожаки Жиронды, сменявшие друг друга на ораторской трибуне, чувствовали себя не очень-то хорошо. Они ждали до последнего момента. Когда народ взял Тюильри, они поняли, что старая песня окончена.

— Увы, ваше величество, мы ничего больше не можем сделать для вас!

Не глядя на короля, они провели декрет о его временном низложении. Затем королевскую семью вывели из зала. Ну что ж! Старого не воротишь! Нужно приспосабливаться к создавшемуся положению и выжать из него все, что можно.

И жирондисты занялись серьезными делами.

А следующей ночью Камилл Демулен и Фабр д’Эглантин, один из его новых приятелей, дружно тузили спящего Дантона.

— Несчастный! Ты проспишь все на свете, включая и свой министерский портфель!

Дантон мигом проснулся и сел на кровати.

— Ты должен назначить меня секретарем министерства, — заявил Фабр.

— А меня одним из твоих личных секретарей, — присовокупил Демулен.

— Да подождите ради бога, праздные болтуны! Уверены ли вы, что я избран министром?

— Это так же неоспоримо, как дважды два — четыре!

Дантон проснулся окончательно и, улыбаясь, поглаживал свой массивный подбородок. Да, черт возьми! Жизнь хороша! Милостью пушек он стал министром!

Это была правда.

В тот же день Робеспьер был избран членом революционной Коммуны.

Всем казалось, что после дурного кошмара начинается новая жизнь.


Глава 6«Робеспьериада»

Отгрохали ружейные залпы, умолкли пушки. Победа над деспотизмом стоила трудящимся большой крови. Но кровь народа пролилась недаром. Монархия рухнула. Напуганная Ассамблея на первых порах была вынуждена не только отрешить короля от власти, но и провести ряд реформ, отвечавших насущным требованиям масс. Были отменены некоторые феодальные повинности; была утверждена программа, выдвинутая Робеспьером накануне восстания, провозглашен созыв Национального Конвента: прекращалось изжившее себя деление граждан на активных и пассивных.

На гребне событий оказалась революционная Коммуна. Образованная из стойких демократов-якобинцев, Коммуна руководила восстанием. И после победы, опираясь на секции, она продолжала оставаться главным очагом, народовластия. Действия Коммуны были многообразны. Она закрывала роялистские газеты, арестовывала контрреволюционеров, производила обыски у подозрительных лиц. Она добилась создания Чрезвычайного трибунала для борьбы с врагами народа. Ей принадлежала заслуга организации первых успехов в боях против интервентов.

Когда 19 августа прусско-австрийская армия под командованием герцога Брауншвейгского вторглась на территорию Франции, а затем овладела важными крепостями Лонгви и Верденом, Коммуна приняла на себя руководство национальной обороной. И в то время как струсившие «законодатели» упаковывали чемоданы, собираясь покинуть Париж и перенести свои заседания в глубь страны, Коммуна, бросив лозунг: «К оружию! Враг у ворот!», объявила поголовную мобилизацию, провела набор шестидесяти тысяч бойцов, двинула новую армию навстречу интервентам, и вот победа при Вальми 20 сентября остановила врага, передала инициативу в руки французов и вновь спасла родину и революцию.

В организации всех этих смелых актов Максимилиан Робеспьер принимал самое активное и непосредственное участие.

Наряду с Маратом, который также вошел в новый состав Коммуны, Робеспьер стал одним из наиболее влиятельных ее руководителей. Повседневно общаясь с рядовыми санкюлотами, усваивая их плебейские методы борьбы, Неподкупный отходил от своих прежних абстракций, лучше понимал живую действительность, становился подлинным революционером-практиком. Он много содействовал росту влияния и авторитета Коммуны.

Но, обладая авторитетом, Коммуна не располагала полнотой власти. Обстоятельства сложились так, что основная власть сосредоточилась в руках жирондистов.

Восстание 10 августа раздавило фельянов. Их вожди — Лафайет, Дюпор и другие бежали из Франции, чтобы пополнить ряды контрреволюционных эмигрантов. Однако место фельянов тотчас же заняли Бриссо и его друзья — все эти «государственные люди», как не без иронии окрестил их Марат.

В то время когда народ сражался на улицах и брал штурмом Тюильри, жирондисты, бывшие противниками переворота 10 августа, сумели его использовать, захватив министерские портфели и добившись своего преобладания сначала в Законодательном собрании, а затем и в Конвенте.

В результате в Париже установились две власти: буржуазные слои, представленные жирондистами, окопались в Ассамблее и действовали непосредственно через Исполнительный совет (совет министров); народные массы, сохранявшие в руках оружие, взятое 10 августа, группировались вокруг Якобинского клуба и революционной Коммуны.

Правительство жирондистов боялось и ненавидело Коммуну. Оно использовало каждый повод для того, чтобы подорвать ее авторитет. Всего через две недели после восстания Ассамблея поставила вопрос о роспуске Коммуны; был подготовлен соответствующий декрет, но утвердить его и привести в действие не рискнули. Опасаясь вооруженного народа, правительство не чувствовало также единства в собственной среде. Хотя министерство было в руках «государственных людей», самым влиятельным в нем оказался министр юстиции Жорж Дантон, полностью поддерживавший Коммуну и сыгравший одну из ведущих ролей в деле национальной обороны.

Борьба между Собранием и Коммуной отражала дальнейшее развитие противоречий, которые вполне обнаружились в предшествующий период и достигли предела в Конвенте. Это была борьба Горы и Жиронды.

Выборы в Национальный Конвент проходили в сложной обстановке. Париж, кровью своих сыновей завоевавший республику, отдавал голоса демократам-якобинцам. Первым депутатом столицы прошел Максимилиан Робеспьер. Вслед за ним наибольшим количеством голосов был избран Дантон. Париж избрал также Марата, Демулена, Лежандра, Билло-Варена, Колло д’Эрбуа, Огюстена Робеспьера, художника Давида. В числе имен видных якобинцев, избранных провинциальными департаментами, значились имена Кутона и Сен-Жюста. Однако провинция в отличие от столицы все еще находилась под влиянием демагогии жирондистов.

В особенности позиции жирондистов были сильны в западных, юго-западных и некоторых южных департаментах. Торговая и промышленная буржуазия юга и юго-запада возлагала все свои упования на «государственных людей». Вследствие этого в Конвент прошли не только все прежние жирондистские лидеры, но и ряд новых, в том числе соратник Робеспьера по Учредительному собранию Бюзо и марселец Барбару.

Якобинцы-демократы на первых же заседаниях Конвента заняли верхние скамьи амфитеатра. Вследствие этого их стали называть партией Горы (монтаньярами). Эта партия состояла из старых закаленных членов Общества друзей конституции и тех, кто по пути борьбы шел под их знаменем. С социальной точки зрения якобинский блок Конвента был довольно пестрым. В состав монтаньяров входили представители средней и мелкой буржуазии, крестьянства, малоимущего люда города и деревни. Все эти разнородные слои не получили еще полного удовлетворения своих требований в ходе революции и поэтому стремились не только закрепить ее успехи, но и развивать ее дальше, вширь и вглубь.

Жиронда была значительно более однородной. Представляя крупнособственнические слои, жирондисты боялись возрастающего влияния демократов и больше всего желали, как некогда конституционалисты и фельяны, преградить путь дальнейшему развитию революции. Численно они преобладали над монтаньярами, располагая ста шестьюдесятью пятью депутатскими мандатами против неполных ста, имевшихся в распоряжении их противников. Поначалу жирондисты увлекли за собой и ту аморфную, но многочисленную группу (их было около пятисот человек), которая получила характерное прозвище «болота» или «брюха».

Среди депутатов «болота» попадались незаурядные люди, вроде аббата Сиейса, проявившего себя в годы Учредительного собрания. Но подавляющее число «болотных жаб» были просто дельцами, ловкачами, стремившимися использовать самоотверженную борьбу народа в личных целях. Политические обыватели, больше всего дрожавшие за свою шкуру, «жабы», каждый раз пристраивались к наиболее сильной партии и ждали своего часа.

Конвент открыл заседания 21 сентября 1792 года. День этот был объявлен первой датой новой эры — эры республики.

Учитывая сложность внутреннего и внешнего положения страны, вожди монтаньяров не хотели сразу же возобновлять борьбу. Напротив, жирондисты, исходя из преимуществ своего формального большинства и зная, что за ними пойдет послушное «болото», первыми ринулись в атаку. Еще 15 сентября одна из жирондистских газет назвала якобинцев «остервенелой шайкой, которая не блещет ни талантами, ни заслугами, но, одинаково ловко владея и кинжалом мести и стилетом клеветы, хочет добиться господства путем террора». Вождям монтаньяров было брошено в лицо обвинение в том, что они якобы спровоцировали «сентябрьские убийства»[32], хотя ранее сами жирондисты одобряли этот акт народного правосудия. Робеспьера, Дантона и Марата называли дезорганизаторами, приписывая им стремление учредить триумвират, диктующий свою волю Конвенту и стране.

Вместе с тем, боясь и ненавидя основной оплот монтаньяров — трудящееся население Парижа, вожаки Жиронды продолжали подкапываться под Коммуну. Вопя о тирании Коммуны, они потребовали для себя «департаментской стражи» — специальных вооруженных сил из провинции, которые они хотели противопоставить революционному Парижу. И вот по улицам столицы уже расхаживают жирные молодчики, оглашая воздух криками: «На гильотину Марата, Дантона и Робеспьера! Да здравствует Ролан!»

Монтаньяры вынуждены были ответить. Не располагая большинством в Конвенте, но уверенно опираясь на Коммуну, первый бой они дали в стенах Якобинского клуба. 10 октября после бурных дебатов из клуба был исключен Бриссо. Затем клуб покинули и другие жирондисты.

— Они достойные люди и порядочные республиканцы, — иронически провожал Неподкупный своих врагов. — Мы же санкюлоты и сволочь!..

Уход жирондистов содействовал превращению клуба в боевую политическую организацию революционной демократии.

Чувствуя руку Робеспьера и зная его популярность, вожди жирондистов решили сосредоточить огонь на нем. Стали вспоминать все старые наветы, собирать воедино всю прежнюю грязь, которую щедро расточали против Неподкупного в мае — июне. В салоне мадам Ролан, прежней поклонницы Максимилиана, которая еще так недавно предсказывала ему блистательный взлет на пути революции, из всего этого состряпали «Робеспьериаду» — л живейший клубок обвинений. Ее решено было бросить прямо с трибуны Конвента. Орудием избрали автора любовной истории кавалера Фоблаза романиста Луве.

29 октября на трибуну поднялся маленький тщедушный блондин с плешивой головой. Речь свою он начал так:

— Над городом Парижем долго тяготел крупный заговор; был момент, когда он едва не охватил всю Францию…

Конвент слушал. Наконец оратор дошел до знаменательных слов:

— Робеспьер, я обвиняю тебя! — И дальше каждый период своей длинной речи он вновь начинал этими же словами.

В чем жирондисты обвиняли Неподкупного?

В том, что он был самым популярным оратором Якобинского клуба; в том, что якобинцы боготворили его, объявляя единственным во Франции добродетельным человеком; в том, что он согласился войти в состав руководства Коммуны, в том, что он угрожал Законодательному собранию и отдельным его членам; в том, наконец, что он был в числе «провокаторов», призывавших Францию к «сентябрьским убийствам».

Речь Луве, слабая по существу, была произнесена в очень повышенном тоне, с яростью и запальчивостью. Она была благосклонно принята значительной частью Конвента.

Робеспьер мог бы тут же без большого труда опровергнуть своего обвинителя. Верный обычной осмотрительности, он поступил иначе. Он попросил недельной отсрочки для ответа. Враги торжествовали, считая, что их жертва растерянна и уничтожена. В действительности Неподкупный прекрасно знал, что делает. Он сразу разглядел слабое место противника. Речь, построенная на внешних эффектах, могла произвести минутное впечатление. Надо было дать время, чтобы это впечатление рассеялось. Пусть выскажется общество, выступят якобинцы, определят свои взгляды секции. Все это само по себе решит исход дела. А он пока спокойно подготовится к тщательному расследованию всех аргументов и тезисов своих противников. Жирондисты пытались донять его клеветой и раньше; тогда он, поглощенный другим, предоставил свою защиту друзьям и единомышленникам; клеветники оскандалились и временно отстали. Но это не сделало их благоразумными. Ну что ж, он ответит им сам. Он постарается дать такую отповедь, чтобы больше к этой теме не приходилось возвращаться.

С утра 5 ноября здание Конвента было оцеплено патрулями. Манеж окружала несметная толпа. И друзья и враги нетерпеливо ожидали.

Робеспьер явился лишь к полудню. Все его движения были подчеркнуто спокойны. С галерей раздались крики:

— Неподкупный, на трибуну!

Неподкупный не спешил. Он ждал, пока напряжение достигнет предела. Наконец по знаку председателя он поднялся и медленно, с нахмуренным челом направился к трибуне. С самого начала своей речи он взял тот же размеренно-спокойный тон.

С легкостью показав лживость всех обвинений, направленных лично против него, оратор взял под защиту революционную Коммуну и патриотическую деятельность народа. При этом свою собственную роль он охарактеризовал с большой скромностью,

— Я горжусь тем, что мне приходится защищать здесь дело Коммуны и свое собственное, — сказал он. — Нет, я должен только радоваться тому, что многие граждане послужили общественному делу лучше меня. Я отнюдь не претендую на славу, не принадлежащую мне. Я был избран только десятого числа; те же, кто был избран раньше, собрались в ратуше в ту грозную ночь — они-то и есть настоящие герои, боровшиеся за свободу…

Я видел здесь граждан, которые в напыщенных словах изобличали поведение совета Парижской коммуны. Незаконные аресты? Да разве возможно оценивать со сводом законов в руках те благодетельные меры, к которым приходится прибегать ради общественного спасения в критические моменты, вызванные бессилием самого закона?.. Все это было так же незаконно, как революция, как ниспровержение трона, как разрушение Бастилии, как незаконна сама свобода…

Граждане, неужели вы желали революцию без революции?..

Объясняя и оправдывая народное правосудие в дни 2–5 сентября, оратор напомнил, что тогда сам жирондистский министр Ролан одобрял действия народа, называя их предусмотрительными и справедливыми.

И тут Робеспьер, обращая взор прямо на своих врагов, бросает им предостережение, всей значимости которого они пока что не хотели да и не могли понять:

— Но подумайте о самих себе; взгляните, как вы запутываетесь в своих собственных сетях. Вы уже давно стараетесь вырвать у Собрания закон против подстрекателей к убийству — пусть он будет издан. Кто же окажется первой его жертвой? Не вы ли, так смешно клеветавшие на меня, будто я стремлюсь к тирании? Не вы ли, клявшиеся Брутом, что умертвите тиранов? Итак, ваше собственное признание изобличает вас в том, что вы призываете всех граждан убить меня. Разве я не слышал с этой самой трибуны криков ярости в ответ на ваши поучения? А эти прогулки вооруженных людей, которые свидетельствуют о неуважении к закону и авторитету властей? А эти крики, требующие голов некоторых народных представителей, в которых к проклятиям по моему адресу присоединяются похвалы вам и апология Людовику XVI? Кем они вызваны? Кто вводит народ в заблуждение? Кто возбуждает его? И вы еще говорите о законах, о добродетели, об агитаторах!..

Однако, сделав этот намек на будущее, оратор подчеркивает, что сам он далек от низменного чувства мести. Нет, он не собирается отвечать преследователям их презренным оружием. Он хочет лишь мира и свободы и во имя этих принципов готов пожертвовать не только своей репутацией, но и жизнью.

Речь Робеспьера была выслушана при всеобщем внимании. Ни один противник не рискнул прервать его. Вот сидят они — Верньо, Бриссо, Жансоне, хмурые, задумчивые, с опущенными головами. Их тактика опять потерпела поражение. Неподкупный опять победил их, и не только победил: он их унизил, не прибегая к ругани, и устрашил, не прибегая к угрозам.

Клеветник Луве — недавний триумфатор, к которому Робеспьер отнесся с полнейшим презрением, — пытался взять слово, но сделать этого ему не удалось. Тогда вскочил горячий Барбару, ярый ненавистник Максимилиана. Он требует, он вопит, стремясь перекричать аплодисменты галерей, он задыхается от злобы. Но его не хотят слушать. Взбешенный марселец сбегает вниз к решетке Конвента. Слушайте!

Он собирается сделать новые разоблачения! Он готов подписать свои слова, он готов высечь их на мраморе! Но его все же не слушают: одни делают жесты удивления, другие возмущаются, третьи смеются… Какой позор! Барбару, иссушенный порывом, сникший, возвращается на место. Победа полная! Большинство собрания — пускай ненадолго — на стороне Неподкупного!

Подлинный триумф, однако, ждал Робеспьера вне стен Конвента. У входа его ожидала толпа. Тысячи простых людей с пением «Марсельезы» и «Карманьолы» провожали его до дверей Якобинского клуба. Таков был ответ «санкюлотов и сволочи» «порядочным республиканцам» и «достойным людям» Жиронды.

Капля горечи отравляет радость победы. Старый друг Робеспьера, его соратник в течение почти трех лет, бывший мэр Парижа Жером Петион подготовил речь к заседанию 5 ноября. Он не смог ее произнести из-за возбужденного состояния Конвента. Он ее напечатал.

До этого Петион, давно уже склонявшийся к жирондистам, крепился; в бурные дни мая — июня он старался примирить Бриссо и Робеспьера. Теперь, наконец, его прорвало. В своей речи он прежде всего стремился снять с себя всякую ответственность за 20 июня, 10 августа, 2–5 сентября. Он восхвалял Бриссо и оплевывал Марата. Что же касается Неподкупного, то бывший друг не поскупился на черные краски, давая ему характеристику. Он изобразил Робеспьера подозрительным и вместе с тем не прощающим ни малейшего подозрения, слишком склонным превозносить свои заслуги, не терпящим противоречия, жаждущим аплодисментов и гоняющимся за преклонением народа. Отсюда мысль о диктатуре вне зависимости от того, желал или не желал таковую сам Максимилиан.

«… Как непостоянны дела человеческие, дорогой Петион, — отвечал Неподкупный своему прежнему единомышленнику, — коль скоро вы, недавно мой собрат по оружию и самый мирный человек, являетесь неожиданно самым ярым из моих обвинителей?..

…Своим новым друзьям, жирондистам, вы пожертвовали своей славою; дай бог, чтобы вы сохранили по крайней мере добродетель!..»

Но добродетель в подобных условиях сохранить трудно.

И Максимилиан с удивительной тонкостью намечает разницу в главном, отделяющем его, тоже осторожного и осмотрительного, от его бывшего соратника, которого народ когда-то называл «неподкупным законодателем».

«…Случается, что человек, казавшийся республиканцем в то время, когда не было республики, перестает быть им, когда республика существует. Он готов был принизить то, что стояло выше его, но сам не хочет спуститься с той высоты, на которую он вознесен. Он любит лишь те революции, в которых является героем, и не видит ничего, кроме анархии и беспорядка там, где он сам не управляет. Народ считается им бунтовщиком, если народ победил без него…»

«…Избавимся, дорогой Петион, от этих позорных слабостей…»

Да, печально разочаровываться в близком человеке, еще печальнее, когда покидает старый друг. Сколько еще раз придется пережить Максимилиану боль разрыва с теми, кто казался ему самым близким, самым дорогим, связанным с ним самыми неразрывными узами!..

В эти дни, когда разрываются прежние связи, он все более и более привязывается к своей новой семье, к своему новому дому. Правда, и здесь не обходится без конфликтов, подчас неприятных и тягостных. Он живет в семье Мориса Дюпле вместе со своим младшим братом, тоже членом Конвента. Сюда еще раньше, покинув родной Аррас, приезжает их сестра Шарлотта. Она видит, какой любовью окружен ее великий брат. Она наблюдает, с какой заботой опекает его домовитая мадам Дюпле, с каким вниманием прислушиваются к каждому его слову дочери столяра. А старшая, Элеонора, не питает ли она к Максимилиану чувств более нежных и глубоких, чем остальные? Трибун, погруженный в свои дела и думы, быть может, и не замечает этого. Но ревнивый глаз Шарлотты улавливает каждую мелочь. Ах, вот оно что! Ее дорогого брата, который теперь стал одним из самых знаменитых людей в стране, они, эти глупые Дюпле, хотят прибрать к рукам! Они держат его нахлебником и готовят приманку в лице своей старшей дочери! Пропусти момент — и все! Ловушку захлопнут! Но нет. Она-то видит и понимает достаточно хорошо, она не допустит подобного конфуза.

Начинается домашняя женская война, объектом которой становится человек, сотрясающий троны и партии. Как известно, от великого до смешного один шаг. Непреклонный и непоколебимый в большой политике, в семье, среди женщин Максимилиан хуже малого ребенка. Он робок и покорен, он не хочет обидеть никого из тех, кто его любит. Шарлотта с жаром доказывает, что Максимилиану при его положении просто неприлично находиться в роли приживальщика. Занимаемый им высокий пост обязывает его иметь собственную квартиру, и найдет ли он себе лучшую домоправительницу, чем она, его любящая Шарлотта, которая ради него готова отказаться от личной жизни и всю себя посвятить заботам о его очаге!

Максимилиан признавал справедливость подобных доводов, но поддавался им нехотя. Однако его настойчивая сестрица действовала с таким жаром и упорством, что в конце концов добилась своего. Была снята квартира на улице Сен-Флорантен, и Робеспьеры не замедлили в ней водвориться. Шарлотта приложила все старания, чтобы обеспечить Максимилиану надлежащий уход. Тщетно! Трибун скучал и тосковал о том, что было им так неблагодарно оставлено. В конце концов он даже прихворнул.

Когда мадам Дюпле узнала об этом, она, подобно разъяренной фурии, натянула на улицу Сен-Флорантен. Вот как! Здесь много говорят, а охранить покой и здоровье великого человека не могут! Разгневанная дама пускает множество злобно отточенных стрел в сердце своей соперницы. Новая ожесточенная борьба — и виновник ее вновь оказывается в своей каморке на улице Сент-Оноре. Надо ли говорить, что теперь его окружили еще большими заботами и любовью, чем прежде? Надо ли говорить, что теперь он отсюда никогда и никуда уже больше не уедет? Да, в горькие дни и часы, когда его обливает грязью Луве, когда предает Петион, когда звено за звеном разматывается ржавая цепь «Робеспьериады», здесь, в этой дружной семье, среди преданных сердец он найдет забвение и покой, столь необходимые для напряженной работы.

Но ничто не проходит бесследно. Вода, падающая по капле, долбит камень. Судорожная злоба и клевета в течение трех лет, впивавшиеся в мозг и сердце, незримо делали свое дело, а последние кампании подвели роковой итог. К концу этого столь богатого событиями 1792 года Максимилиан Робеспьер был уже не тем, каким видели его современники в начале революции. Внутренне в отношении своих принципов и идеалов он оставался, правда, по-прежнему Неподкупным, Непреклонным, Непоколебимым — здесь ничто не могло его изменить. Но взгляните на его внешность, попробуйте присмотреться повнимательнее к его характеру.

Вот он идет между рядами депутатских мест, пробираясь к трибуне. Он бледен до синевы, его светлые глаза полузакрыты, лицо нервно подергивается. На лбу — две пары очков: зрение непоправимо ослаблено. Его улыбка, если она изредка появляется, кажется принужденной, мягкое от природы выражение лица испорчено налетом озлобленности.

Когда-то он был добродушен, доверчив, общителен. А как заразительно он смеялся! Теперь никто не слышал его смеха. Враги корили его подозрительностью. Да, он стал подозрительным до болезненности, но кто же был тому виной?

Он не строил иллюзий относительно своей судьбы. Он знал, что погибнет смертью мученика, и, казалось, жаждал этой смерти. Подобная мысль, во всяком случае, проскальзывает в некоторых его письмах и речах. Но о чем он не помышлял никогда — это об отступлении. Биться до конца, если нужно для дела, погибнуть, но добиваться осуществления своих идеалов. Жить свободным или умереть! Этот девиз революции был и его девизом.

И вот теперь, измученный, но не отступивший, только что одержав победу, он готовился к новой, еще более трудной и жестокой борьбе.


Глава 7Людовик должен умереть

Болезнь Робеспьера, в ходе которой соперничество женщин, его опекавших, достигло апогея, была продолжительной. Свалившись сразу после заседания 5 ноября, он пролежал до конца месяца. Но недуг не ослабил зоркости и энергии народного трибуна. С пристальным вниманием следил он за тем, что происходило в Конвенте, в Париже, в стране. И готовил слово, чтобы произнести его в нужный момент.

Момент приближался. На очереди был процесс короля.

Восстание, решившее судьбу монархии, не решило судьбы монарха. По требованию народа Людовик XVI был низложен и вместе с семейством заключен в Тампльскую башню. А дальше?.. Жирондисты, находившиеся у власти, хотели уйти от этого вопроса. Боясь как огня дальнейшего развития революции, не веря в прочность и длительность существования республики, соратники Бриссо и Ролана старались оттянуть решение участи Людовика и в конечном итоге спасти его. Законодательный комитет, которому было поручено изучить и подготовить дело, тратил время на обсуждение тонкостей судебной процедуры и выслушивание бесконечно длинных докладов. Жирондисты надеялись упрятать короля за конституцию 1791 года, доказывая, что он неприкосновенен, а следовательно, не может быть и судим.

В дни, когда Робеспьер все еще был прикован к постели, на планы «государственных людей» один за другим обрушились два удара.

Первым из них оказалась речь депутата-монтаньяра Сен-Жюста. 14 ноября этот строгий, холодный юноша доказал беспочвенность юридических потуг жирондистов. Короля, утверждал Сен-Жюст, следует судить вовсе не с точки зрения норм обычного права. В данном случае дело идет не о судебном решении, а о политическом акте: Людовик — враг целой нации, и к нему применим только один закон — закон военного времени.

Конвент дрогнул.

Лидеры Жиронды пытались увернуться. Они выдвинули тезис о том, что для деспота низложение страшнее смерти. Оставить тирана в живых, вырвав у него когти, не худшая ли это из кар? Унижение и позор бывшего короля, обреченного влачить жалкое существование среди свободного народа, — не живой ли это урок народам и правителям?

Но шесть дней спустя после речи Сен-Жюста защитников монарха постигло новое бедствие. В Тюильрийском дворце был обнаружен вделанный в стену железный шкаф. В нем оказалась тайная переписка Людовика XVI и ряд других секретных документов. Эти документы удостоверили измену Мирабо и Лафайета, открыли сношения короля с его братьями-эмигрантами, выявили многочисленные подкупы и тайную организацию бегства в Варенн. Беда жирондистов усугублялась и тем, что в народе жила уверенность, будто министр внутренних дел Ролан утаил часть найденных документов.

Стремясь выиграть время, а также направить гнев и ярость парижских санкюлотов в другую сторону, мужи Жиронды сделали отчаянный ход. Они постарались приковать внимание законодателей к продовольственному вопросу. В плане помощи голодающему народу? Отнюдь нет. В плане усиления репрессий против недовольных.

Давно уже в адресах, которыми провинция забрасывала Конвент, наряду с требованиями суда над королем слышались жалобы на нужду, на дороговизну, на отсутствие продуктов. В ряде департаментов начинались волнения. И вот теперь, отвлекая общественность от особы короля, бриссотинцы начали вновь вопить о «мятежниках», «дезорганизаторах», «смутьянах», требуя суровых ответных мер.

Робеспьер понял ход и поспешил его разоблачить.

30 ноября он впервые после болезни появился на трибуне Конвента. В своей короткой речи с обычной прозорливостью и логикой он вернул внимание депутатов к главной политической проблеме.

Репрессии против голодающих? Меры пресечения? Существуют более общие меры, несравненно более действенные и спасительные для отечества. Ибо козни и смуты идут от приспешников тирана, а тиран все еще не осужден!

Последние слова оратора звучали как внушение:

— Пока Конвент будет откладывать этот процесс, до тех пор он будет поддерживать заговоры и питать надежды роялистов. Вы перейдете к вопросу о съестных припасах лишь по завершении дела короля.

Проблема была поставлена. Могли ли жирондисты от нее отмахнуться? Неподкупный не дал им этого сделать. Через два дня он выступил с новой речью. Использовав и развив главную мысль Сен-Жюста, Робеспьер дал глубокий и всесторонний анализ разбираемого вопроса. Эта бесстрастная по форме, спокойно произнесенная речь должна была зазвучать для планов Жиронды звоном погребального колокола.

— Собрание незаметно уклонилось от существа вопроса. Здесь незачем возбуждать процесс. Людовик не обвиняемый, вы не судьи, вы государственные деятели, представители нации, и не можете быть ничем иным. Вам предстоит не произнести приговор «за» или «против» известной личности, а принять меру общественного спасения, сыграть роль защитников нации.

Пресловутый вопрос, занимающий вас, решается в нескольких словах. Людовик лишен престола за свои преступления; он объявил мятежным французский народ и в наказание призвал против него своих собратьев-тиранов. Победа и народ решили, что мятежником был он. Следовательно, Людовик не может быть судим: он уже осужден или республика не оправдана. Привлекать к суду Людовика XVI в какой бы то ни было форме — это значит возвращаться вспять к монархическому и конституционному деспотизму; эта идея контрреволюционная, ибо она ставит под сомнение самое революцию.

Оратор указывает, что даже вне зависимости от того, будет Людовик оправдан или осужден, само воскрешение короля, уничтоженного народом, сама организация процесса — это новый предлог для смут и мятежей; процесс дает оружие в руки поборников Людовика XVI, разрешает хулить республику и народ, ибо право защищать деспота есть право пропагандировать роялистские взгляды. Длительный процесс, таким образом, не может привести ни к чему иному, кроме как к оживлению реакции, к возвращению надежд на восстановление монархии, к ажиотажу всех темных, контрреволюционных сил.

Людовика хотят упрятать за конституцию 1791 года, прикрывая его пресловутой неприкосновенностью.

Но как можно ссылаться на конституцию, желая защищать короля, если король сам эту конституцию уничтожил?

Взор оратора останавливается на жирондистских лидерах. В голосе его появляется злая ирония.

— Но конституция запрещала вам все, что вы сделали с ним! Если он мог быть наказан только низложением, то вы не имели права принимать эту меру без суда; вы не имели никакого права держать его в тюрьме; мало того, он имеет полное право требовать от вас своего освобождения и вознаграждения за потери. Конституция вас осуждает. Бросайтесь же к ногам Людовика, чтобы вымолить его прощение!..

В зале слышатся смех и аплодисменты. Он добился эффекта, на который рассчитывал. Его мысль предельно ясна. Что можно ей противопоставить?..

Остается вопрос о мере наказания.

Оратор напоминает, как некогда, еще в первой Ассамблее, он сам требовал отмены и запрещения смертной казни. Но данный случай — случай особого рода. Даже если бы смертная казнь была отменена для всех, ее пришлось бы сохранить для тирана.

— Когда речь идет о короле, сброшенном с трона ураганом революции, которая далеко еще не упрочена справедливыми законами, о короле, одно имя которого навлекает бич войны на восставшую нацию, тогда ни тюрьма, ни изгнание не могут обезвредить его. И это жестокое исключение из обычных законов, которое допускается справедливостью, обусловливается самой природой его преступлений. С прискорбием высказываю роковую истину: пусть лучше погибнет Людовик, чем сто тысяч добродетельных граждан. Людовик должен умереть, если родина хочет жить!..

…Оратор кончил. Он спокойно собирает листы речи, не спеша складывает их в папку, спускается с трибуны. Зал молчит.

И вдруг раздается гром рукоплесканий. Аплодируют все — и друзья и враги, аплодируют вожди жирондистов и «болотные жабы». Почему они с таким энтузиазмом бьют в ладоши? Неужели порыв так велик, что захватил и их вопреки тому, что именно они должны были почувствовать всю силу удара? Или, понимая, что их карта бита, они стремятся спасти себя лицемерием?.. Во всяком случае, депутаты «брюха» теперь поостерегутся бездумно следовать за жирондистами.

В этот день жирондисты снова потеряли большинство в Конвенте.

Робеспьер знал, что делает: требуя казни, он добился суда. Под непосредственным впечатлением от его речи немедленно принимается декрет: «Национальный Конвент будет судить Людовика XVI».

Его бывшее величество, теперь называемый просто Людовиком Капетом, жил со своей семьей в унылой Тампльской башне. Узники Тампля находились под строгим надзором Коммуны. Впрочем, им не чинили никаких утеснений. К услугам Людовика была обширная библиотека. В то время как люди, совершившие революцию, питались отрубями, к столу низложенного короля подавали белый хлеб особой выпечки, вина нескольких сортов, фрукты, пирожные и печенья. Одежда и пропитание королевской семьи обходились Коммуне до двадцати тысяч ливров в месяц.

11 декабря однообразие жизни Тампля было нарушено. С утра забили тревогу, и кавалерийский отряд, предшествуемый несколькими орудиями, вступил во двор башни. В этот день Людовика должны были отвезти в Конвент для допроса.

И вот он стоит перед решеткой Конвента. Ничто не выдает в нем бывшего короля: нет ни орденов, ни золотого шитья, щеки обросли волосами, взгляд тускл и апатичен.

Собрание молчит. Депутаты смотрят на человека, перед которым они еще так недавно снимали шляпы, которому многие из них восторженно рукоплескали как своему повелителю. Уж не чувство ли жалости к поверженному прокрадывается в их души?..

Но едва он заговорил, и всякое подобие жалости должно было безвозвратно рассеяться.

Из всех способов защиты Людовик выбрал самый неудачный. Он стал на путь огульного отрицания, на путь прямой, неприкрытой лжи.

Все его ответы носили одну и ту же форму: «Это было до принятия конституции»; «Я имел в то время на это право»; «Это касается министров»; «Я не помню»; «Я не имею об этом ни малейшего понятия».

Когда ему предъявили компрометирующие документы, Людовик отверг их подлинность. Когда его спросили о железном сейфе, он ответил, что ничего о нем не знал.

Ложь была очевидна. Это должно было ожесточить депутатов, враждебно относившихся к королю, и увеличить затруднения тех, кто хотел его спасти.

При выходе из Конвента Людовик увидел прокурора Коммуны, который ел черный хлеб. Король, как обычно чувствовавший голод, попросил кусочек.

— Пожалуйста, — ответил Шомет, — отломите, это спартанский завтрак…

Когда король сел в карету мэра, чтобы отправиться в Тампль, он все еще держал в руках кусок народного хлеба. Несмотря на желание поесть, этот темный мякиш, напоминавший замазку, не лез ему в горло!.. Заместитель мэра, видя, что хлеб стесняет бывшего монарха, взял его из рук Людовика и выбросил на улицу.

Уверенность жирондистов была сильно поколеблена. Но они не хотели признать себя побежденными. Время между 10 и 26 декабря, пока составляли и зачитывали длинный обвинительный акт, допрашивали Людовика и выслушивали речь адвоката, они использовали для того, чтобы собраться с силами и выработать новый план действий. Не имея больше возможности настаивать на неприкосновенности короля и на отказе от суда, лидеры жирондистов выдвинули тезис об апелляции к народу. Члены Конвента — утверждали они — не могут быть одновременно и обвинителями и судьями; для окончательного решения судьбы короля нужна более высокая инстанция. Такой инстанцией может быть только сам народ. Предлагая Конвенту высказаться лишь по вопросу о виновности Людовика, жирондист Салль указывал, что этому органу одинаково опасно и приговорить короля к казни и оставить его в живых: в первом случае народы окружат Людовика ореолом мученика, а монархи Европы используют казнь как предлог для новой войны с Францией; во втором — останутся безнаказанными чудовищные преступления. Поэтому, заключал Салль, Конвенту остается только признать себя некомпетентным в вынесении приговора и обратиться к народу. Народ должен высказаться по секциям и департаментам на первичных собраниях, а результаты голосования будут подсчитаны в Конвенте.

Салля горячо поддержал Бюзо.

Это предложение представляло весьма остроумный трюк, предпринятый с целью — буквально в последний момент — сорвать вынесение приговора, который был уже у всех на устах.

На этот раз Неподкупный гневен. Теперь он не только объясняет, теперь он обвиняет, причем обвиняет прямо в упор. Но вся сила гнева оратора обнаруживается не сразу, она нарастает по мере того, как раскрывается перед слушателями пункт за пунктом существо нового плана жирондистов.

Робеспьер начинает свою речь с удивления, что вопрос, ясный сам по себе, обсужденный со всех точек зрения, вдруг вызвал новые споры.

Суд окончен. Обвиняемый сам признал, что все формальности выполнены, что ему нечего больше сказать. Ряд депутатов пожелал отсрочки, дабы иметь возможность свободно обменяться мнениями, и эта отсрочка была дана.

Казалось бы, все. Но нет, именно теперь вносится предложение, которое грозит продолжить процесс до бесконечности, а республику привести к гибели.

Судьба короля согласно новому проекту должна обсуждаться в сорока четырех тысячах первичных собраний. Каждое из них станет ареной ожесточенной борьбы. Туда неминуемо проникнут фельяны, которые напрягут все силы, чтобы разжалобить в пользу тирана наивных простаков. Истинные же представители народа на эти собрания не попадут. Захочет ли земледелец покинуть свое поле, решится ли ремесленник бросить свою работу, дающую ему хлеб насущный, чтобы углубиться в дебри уголовного кодекса и изыскивать род наказания для Людовика Капета? Очевидно, нет. А если так, то слабость этих собраний послужит лишь для консолидации всех роялистских сил. Апелляция к народу превратится в апелляцию против народа, ко всем врагам народа.

Напряженное внимание в зале усиливается. Оратор еще только анализирует, холодный и сдержанный, он еще только взвешивает свои положения, но уже чувствуется, как с каждой новой фразой приближается гроза. Вот он, наконец, формулирует и бросает страшное обвинение, от которого не уйти тем, против кого оно направлено.

— Таков ужасающий план, который дерзко предлагают нам — будем называть вещи их именами — глубочайшее лицемерие и наглейшее мошенничество, прикрываясь флагом ненавистного им народного самодержавия!

И эту безрассудную меру вам предлагают во имя общественного спокойствия, ее прикрывают желанием избежать гражданской войны!

Оратор преображается. Теперь это уже не холодный исследователь истины, это пламенный обличитель.

— Не очевидно ли, в самом деле, что здесь ведется процесс не столько против Людовика XVI, сколько против самых горячих защитников свободы? Разве здесь восстают против тирании Людовика? Вовсе нет! Здесь возмущаются тиранией маленькой кучки угнетенных патриотов. Разве здесь страшатся заговоров аристократии? Ничуть! Нас пугают диктатурой каких-то представителей народа, которые будто бы хотят узурпировать его власть. Здесь хотят сохранить тирана, чтобы выставить его против обезоруженных патриотов. Предатели! В их распоряжении вся военная сила, вся государственная казна — и они обвиняют нас в деспотизме! В республике нет ни одной деревушки, где они не закидали бы нас грязью; они растрачивают общественное достояние на свои пасквили; они осмеливаются изменять общественному доверию, нарушая тайну корреспонденции, чтобы перехватывать депеши патриотов и заглушать крик истины, и они же кричат о клевете! Они отнимают у нас даже право голоса и нас же клеймят именем тиранов! Они видят бунт в скорбных порывах патриотизма, оскорбленного неслыханной изменой, они оглашают это святилище воплями ярости и мести!..

Но вот Неподкупный вновь спокоен. Он подводит итоги. Он констатирует. И эта холодная констатация для многих сидящих здесь страшнее самых пламенных призывов.

— Да, это несомненно: авторы проекта хотят унизить Конвент, а может быть, и уничтожить его, пользуясь этим бесконечным процессом. И не в тех людях гнездится измена, которые стойко защищают принципы свободы, не в народе, который пожертвовал для нее всем, не в Национальном Конвенте, который стремится к добру и истине, и даже не в тех личностях, которые являются лишь игрушками злополучной интриги и слепым орудием чужих страстей: она гнездится в дюжине-другой плутов, которые держат в своих руках все нити заговора. Храня молчание, когда обсуждаются важнейшие вопросы дня, они втихомолку возбуждают смуты, раздирающие нас теперь, и готовят бедствия, ожидающие нас в будущем…

Оратор заканчивает призывом к бдительности и повторяет требование о смертном приговоре Людовику.

После этой речи нет такого единодушия в аплодисментах, как прошлый раз. Часть депутатов точно окостенела. Страх сковал члены, немота парализовала языки. «Государственные люди» раздавлены. Их истинные планы разоблачены. Напрасно думали они, что можно спрятаться за апелляцию к народу, за самое слово «народ». Неподкупный, не оставивший камня на камне в фундаменте их постройки, убедительно доказал, насколько они враждебны народу. И самое страшное было в том, что оратор якобинцев говорил не от себя, не от своей партии, а от лица того народа, именем которого жирондисты пытались так неудачно спекулировать и которого, по существу, они боялись больше всего на свете. И поэтому не только речь их поражает. Их окончательно добивает то, свидетелями чего они становятся в ближайшие дни после заседания 28 декабря.

Народ услышал Робеспьера. Его речь была напечатана на общественный счет, по подписке, распространенной среди парижан. Она нашла отклик даже в департаментах, где жирондисты еще сохраняли свои позиции. Из разных концов страны вновь стали приходить петиции с требованием смертного приговора Людовику XVI. Наконец 30 декабря Конвенту пришлось стать свидетелем внушительного и печального зрелища. Явилась делегация от восемнадцати парижских секций. В ее рядах находились ветераны революции, получившие увечья 10 августа, вдовы и сироты граждан, павших в этот день. После короткого гневного слова их оратора посланцы секций прошли через зал, обойдя его по кругу. Страшная это была картина! Женщины, поднимающие к депутатам своих осиротевших малюток, юноши на костылях, безногие обрубки на тележках… Некоторых совершенно искалеченных людей проносили на носилках, других, потерявших зрение, вели поводыри…

Депутаты на нижних скамьях старались не смотреть на проходивших, не встречаться глазами с отыскивающими их пламенными взглядами.

Теперь уже ничто не могло спасти позиции жирондистов. Тщетно было красноречие Верньо, речь которого, запоздало выдвинутая в качестве тяжелой артиллерии, поглотила все заседание 31 декабря, тщетны были строго продуманное выступление Бриссо и полная ядовитой клеветы короткая, но злобная речь Жансоне. Красноречие не могло изменить хода событий.

Опасаясь возрастающего народного гнева, жирондисты после этих последних взлетов смолкли и сникли: кампания была проиграна. Боясь обвинений в роялизме, которые действительно раздавались тут и там, «государственные люди» должны были пожертвовать Людовиком в интересах самосохранения.

16 января началось поименное голосование приговора. Оно продолжалось тридцать шесть часов подряд.

Как и можно было предвидеть, трепещущие жирондисты предали короля, за жизнь которого перед этим так отчаянно боролись: большинство их не рискнуло выступить против казни. Людовик был осужден на смерть большинством в 387 голосов при 721 голосовавшем депутате.

Робеспьеру было суждено сорвать и последнюю слабую попытку группы двадцати шести жирондистов во главе с Бриссо добиться оттяжки если не приговора — приговор был уже вынесен, — то хотя бы самой казни.

Два дня подряд, на заседаниях 18 и 19 января, Бриссо, Бюзо, Кондорсе, сменяя друг друга на трибуне, с жаром доказывали, что приговор не следует приводить в исполнение тотчас же. Поспешность исполнения приговора, уверяли они, вооружит против Франции всю Европу и навлечет на головы французов неслыханные бедствия; она восстановит не только королей, но и нации, которые припишут ее жажде мести и давлению кучки интриганов; для внутреннего спокойствия страны также было бы лучше отложить казнь до принятия новой конституции.

В своем коротком выступлении Робеспьер с обычной логикой показал слабость всех этих аргументов. Приговор выносится для того, чтобы быть исполненным. Действительно, стоило ли так горячо дебатировать, так спешить с судом, наконец, стоило ли в течение двух последних месяцев заниматься исключительно делом короля для того, чтобы, вынеся, наконец, приговор, спрятать его под сукно? Откладыванием казни нельзя улучшить ни внутреннее, ни внешнее положение страны. Напротив, это будет вселять преступные и гибельные надежды и будить чувство малодушной жалости, что может привести к волнениям, не ослабляя ненависти и злобы внешних врагов. Тираны примут этот факт как проявление трусости и лишь еще более укрепятся в своей надежде поработить французский народ.

Большинство депутатов отклонило предложение группы Бриссо.

Утром 21 января Морис Дюпле наглухо запер ворота своего дома и закрыл ставнями окна, выходившие на улицу.

— Зачем вы делаете это? — спросила его Элеонора.

— Ваш отец поступил правильно, — ответил вместо столяра Робеспьер, — здесь вскоре произойдет кое-что, чего вам не следует видеть.

Действительно, около десяти часов утра обитатели дома № 366 услышали стук колес и топот лошадей: это бывший король проезжал по улице Сент-Оноре, совершая свой последний путь из Тампля на эшафот.

В 10 часов 20 минут палач показал народу отрубленную голову под единодушный крик: «Да здравствует республика! Да здравствует нация!»

Так закончился этот процесс между целой нацией и одним человеком, как назвал его защитник Людовика XVI, или, точнее, процесс между двумя главными партиями на решающем этапе революции.

Благодаря упорству и твердости Максимилиана Робеспьера монтаньяры приблизились еще на шаг к победе, жирондисты — к падению.


Глава 8Падение Жиронды

Неподкупный действовал с редкой методичностью. Сначала он только оборонялся. 5 ноября он предупредил. 3 декабря — объяснил ситуацию, 28-го — нанес решающий удар. Планомерно наступая на врага, он при поддержке Марата, Сен-Жюста и других демократов сжимал кольцо осады. Но затем ярость его атак временно ослабела. Конец зимы и начало весны 1793 года обозначили интервал в наступательном марше Горы против Жиронды. Причиной тому была активизация «бешеных».

«Бешеными» жирондисты окрестили группу народных агитаторов, представлявших самое левое крыло в лагере демократов. Главное место среди них занимал Жак Ру. Священник, некогда проповедовавший на юге Франции, Жак Ру был хорошо знаком с беспросветной нуждой городской и сельской бедноты. Став видным членом Клуба кордельеров, он близко сошелся с Маратом и одно время укрывал его даже на своей квартире. Секция Гравилье выдвинула Ру в члены Генерального совета Коммуны. «Красный священник» беспощадно обличал экономическую политику жирондистов. «Нет большего преступления, — говорил он, — чем наживаться за счет народных бедствий и производить ростовщические сделки, вызывая слезы и разорение народа. Нация, сбросившая с себя иго тирана, должна обрушиться на жестокие происки аристократии богатства».

Ру не был одинок. Рядом с ним выступали Жан Варле, Теофиль Леклер, актриса Клэр Лакомб. «Бешеные» требовали смертной казни для спекулянтов, строгих законов в отношении хлебной торговли, установления максимума (предельных твердых цен) на продукты и предметы первой необходимости. Не ставя вопроса об уничтожении частной собственности, «бешеные» вместе с тем гораздо последовательнее всех других демократических группировок боролись за социальное равенство. Агитация «бешеных» зимой — весной 1793 года отвечала борьбе и чаяниям широких народных масс, в первую очередь беднейших слоев населения Парижа. Требование максимума стало главным лозунгом санкюлотов столицы.

Все это осложнило борьбу, кипевшую в Конвенте. Поскольку Ру и его товарищи своими призывами били прямо по жирондистам, мысль о союзе монтаньяров с «бешеными», казалось бы, напрашивалась сама собой. Но к этой мысли лидеры монтаньяров пришли не сразу. Правда, они не разделяли жирондистской теории невмешательства государства в экономические отношения. В равной мере они не поддерживали и социальных мероприятий жирондистов. Еще в декабре 1792 года Сен-Жюст обрушивался на правительственные махинации с необеспеченными выпусками бумажных денег. Тогда же Робеспьер в сильной речи осудил теоретические построения «государственных людей». Критикуя экономический либерализм жирондистов, Неподкупный утверждал, что защитники ничем не ограниченной свободы торговли доводят страну до голода. «Необходимая для человека пища, — указывал Робеспьер, — так же священна, как и его жизнь. Все нужное для сохранения этой последней составляет достояние всего общества; только излишек является частной собственностью, только его можно отдавать коммерсантам. Всякая спекуляция, производимая в ущерб жизни себе подобных, есть не торговля, а раз-бой. Никто не имеет права собирать у себя груды хлеба, когда рядом люди умирают с голоду. Первое из прав есть право на существование, первый закон общежития есть обеспечение за всеми членами общества средств существования». Однако выводы, делаемые вождем якобинцев, были слабее, чем можно было бы ожидать, исходя из его речи. Робеспьер требовал, чтобы Конвент произвел учет имеющихся налицо запасов зерна, позаботился об обеспечении им рынков и определил строгие наказания за спекуляцию; до идеи установления твердых цен Неподкупный не доходил. Ученик Руссо, он опасался, что пропаганда «бешеных» может нанести непоправимый удар принципу частной собственности, которую он считал одной из основ общества. Требования социального равенства наводили Максимилиана на мысль о ненавистном ему «аграрном законе» — полном переделе земли, который, на его взгляд, находился в вопиющем противоречии с принципами законности и естественного права. Под влиянием всех этих соображений Робеспьер не только осудил Жака Ру и его соратников, но в феврале — марте умерил остроту своих выступлений против жирондистов. Позиции Неподкупного разделяли другие демократы-якобинцы. Марат сожалел, что на дверях разгромленных парижских лавок не повесили для примера нескольких скупщиков, однако он также не принимал в полной мере требований «бешеных». Что же касается Дантона, то он теперь был не прочь пойти даже на примирение «с государственными людьми», и не его вина была в том, что это примирение не удалось.

Жирондисты старались использовать передышку. Словно забыв недавние удары, они наглели ото дня на день. Особенно ободрило их то, что якобинцы не поддержали попытку народного восстания, предпринятую 9— 10 марта, под руководством «бешеных».

Однако вскоре все изменилось. В том же марте внезапно произошли непредвиденные события, которые заставили монтаньяров переосмыслить свою стратегию и тактику. Этими событиями были восстание в Вандее и измена Дюмурье.

Вандея и соседние с ней области представляли экономически отсталые провинции страны. Патриархальное крестьянство, основное их население, было связано крепкими узами со своими помещиками. Почти изолированные от идей революции, слабо проникавших в эти окраинные районы, завидовавшие быстро богатевшей буржуазии и подстрекаемые кулацкой прослойкой, забитые крестьяне Вандеи оказались весьма восприимчивыми к контрреволюционной пропаганде дворянства и духовенства. Орудовавших здесь роялистов-эмигрантов щедро субсидировала Англия. В первые же дни мятежа повстанцы захватили Нант и устроили резню, в которой погибло более пятисот сторонников революции. Вскоре восстание перекинулось в Нормандию и Бретань.

С Дюмурье дело обстояло и того хуже. Этот кумир жирондистов давно уже вел двойную игру. Не выполнив приказа Конвента о занятии Голландии, бывший военный министр бездействовал всю зиму, дав возможность австрийцам реорганизовать и усилить свою армию. Затем он вступил в тайные переговоры с врагом, а в Париж отправил наглое письмо, в котором называл Конвент «сборищем дураков» и требовал уничтожения Якобинского клуба. Авантюрист мечтал о военной диктатуре. Но он просчитался, переоценив свое влияние на солдат. Пойдя по стопам Лафайета, он вынужден был разделить и его судьбу. Когда измена стала явной, армия покинула Дюмурье, и в конце марта он с небольшой группой приближенных бежал к австрийцам. Французам пришлось оставить Бельгию. Войска интервентов вновь оказались у порога республики.

И вандейский мятеж и в особенности измена Дюмурье сильно дискредитировали жирондистов.

Господа эти не предприняли каких-либо действенных шагов, чтобы подавить мятеж в зародышевой стадии. Напротив, ему дали окрепнуть и переброситься в соседние районы. В этом не было ничего удивительного: многие из «государственных людей» втайне сочувствовали контрреволюционному восстанию. В равной мере не могла смутить жирондистов измена Дюмурье, отнюдь не являвшаяся случайным делом: она символизировала настроения крупной буржуазии, окончательно отошедшей от революции и стремившейся объединиться с роялистами. Да, теперь лидеры Жиронды видели единственное спасение для себя и тех слоев, которые они представляли, в поражении республики. Это было очевидно. И очевидность этого проявилась в первую очередь в стремительном росте влияния «бешеных». Отныне их поддерживали не только плебейские массы, но и значительная часть мелкой буржуазии. Отныне их социальная и политическая программа стала казаться единственно пригодной для спасения независимости и завоеваний революции.

Левые якобинцы во главе с Шометом уже давно находили точки соприкосновения с Жаком Ру. Теперь, в начале апреля, Коммуна решительно поддержала требование максимума и тем самым подала руку «бешеным».

Очнулся и Дантон. Как бы стыдясь за свою недавнюю слабость, он начал действовать с порывистой горячностью, тем более что лидеры жирондистов, сваливая с больной головы на здоровую, пытались обвинить его в предательских махинациях с Дюмурье, Выступая в Конвенте 1 апреля, он потребовал, чтобы монтаньяры отказались от каких-либо соглашений с «государственными людьми». Он был одним из инициаторов восстановления Чрезвычайного трибунала для борьбы с контрреволюцией, переименованного вскоре в Революционный трибунал. Наконец, Дантон сделался самым влиятельным членом образованного 6 апреля Комитета общественного спасения — нового органа, получившего весьма широкие полномочия, вплоть до права контроля над Исполнительным советом.

Очередь была за Неподкупным.

Неподкупный, казалось, выжидал. Он молча наблюдал за всем происходившим. После выступления Дантона он еще помедлил два дня. Затем 3 апреля поднялся на трибуну с видом мрачной решимости.

— Пора кончать комедию! Необходимо, чтобы Конвент принял революционные меры — свобода под угрозой!..

Оратор разнес жирондистский Комитет обороны, назвав его советом Дюмурье. Он набросился на сообщников мятежного генерала и потребовал возбуждения дела против Бриссо.

Это была прелюдия. Полный текст обвинительного акта — подлинного обвинительного акта, который составлялся в течение многих дней и ночей, — «государственные люди» получили 10 апреля.

Свою длинную речь Робеспьер начал словами:

— Сильная партия ведет вместе с европейскими тиранами заговор с целью дать нам короля и аристократическую конституцию.

И далее оратор показал всю деятельность этой «сильной партии» от первых шагов Законодательного собрания до измены Дюмурье. Он вспомнил им все: и пресмыкательство перед троном в охоте за министерскими портфелями, и многократную травлю патриотов, и покровительство реакционным генералам, и недостойную игру во время суда над королем, и старинную дружбу с нынешними мятежниками. Он не забыл ни одного факта, не упустил ни одной важной подробности. Добрых два часа подряд терпели пытку лидеры Жиронды. Монтаньяры с нетерпением ожидали резолютивной части.

Вывод как будто напрашивался сам собой: он должен совпасть с тем, чего требуют «бешеные». Но Максимилиан не делает окончательного вывода, он лишь намекает на него.

Потребовав наказания всех сообщников Дюмурье, оратор вдруг останавливается. Его взор становится насмешливым. С ироническим вниманием осматривает он из-под очков депутатов, притихших на нижних скамьях.

— Смею ли я назвать таких заслуженных патриотов, как господа Верньо, Гюаде и другие?.. Я убежден в бесплодности моих усилий во всем, касающемся этих «славных» членов. Я полагаюсь на мудрость Конвента…

Конечно, о «мудрости Конвента» в эти дни можно было говорить лишь в ироническом смысле. При робком, нерешительном молчании «болота» Жиронда и Гора с остервенением набрасывались друг на друга.

— Мы умрем, но не одни! — кричат несколько голосов. — За нашу смерть отомстят наши дети!

— Вы злодеи! — отвечает им Дантон голосом, напоминающим рычанье льва.

— Диктатура будет твоим последним преступлением! — бросает Дантону жирондист Бирото. — Я умру республиканцем, а ты умрешь тираном!

Вот зловеще бормочет что-то Гюаде. Он сравнивает общественное мнение с кваканьем жаб.

— Молчи, поганая птица, — не выдерживает Марат.

На обвинения Робеспьера пытается ответить Верньо.

Но чем? Старыми, избитыми, давно изжившими себя и разоблаченными клеветническими выпадами.

Луве, Гюаде, Лекуантр и другие орут, стараясь перекричать друг друга. В воздух поднимаются кулаки. Жирондист Дюперре выхватывает шпагу. Петион, сам респектабельный Петион, всегда спокойный и старающийся всех примирить, доходит чуть ли не до белой горячки. «Парень был в течение часа с четвертью в конвульсиях, — пишет, вспоминая об этом, Марат. — Подхожу к нему, а у него глаза блуждают, лицо мертвенно-бледно, у рта пена…»

Да, не «мудрость Конвента», а сила и мужество народа должны были решить исторический спор, вот уже больше года раздиравший страну. «Бешеные» были правы. Робеспьер, взирая со своего места на хаос, царивший в зале заседаний, не мог этого не понимать. И тем не менее он считал, что нужно подождать еще немного. Еще не обсуждались проекты новой конституции. Пусть жирондисты представят и защитят свой проект! Пусть народ увидит, что борьба, кипящая в Конвенте, — это не только борьба страстей, но и борьба идей!..

Всю силу ответного удара жирондисты решили сосредоточить на Марате. Друга народа особенно ненавидели «государственные люди», которых он безжалостно обличал и выставлял на позор. Он был самым яростным из триумвиров, его больше других боялось покорное «болото». На нем сейчас и следует отыграться! Дантон хотел примирения — его можно оставить в резерве. Свалить Робеспьера — дело безнадежное, практика прошлого тому порукой; сейчас, сразу после обвинительного акта, об этом нечего и думать. Другое дело — Марат! С ним, казалось, расправиться тем легче, что ни Дантон, ни Робеспьер не испытывали к нему личных симпатий. Как всегда, жирондисты не учли лишь того, кто был главной силой: простого народа, трудящихся столицы.

Удар был нанесен 12 апреля. В этот день Гюаде прочитал тенденциозно подобранные выдержки из письма Якобинского клуба в провинцию, подписанного Маратом. Письмо призывало к удалению жирондистов из Конвента. Оратор цитировал фразу, в которой Конвент назывался местопребыванием… «продавшейся английскому двору интриги».

Несмотря на то, что Друг народа спокойно оправдался от всех обвинений, несмотря на то, что на следующий день его горячо защищали другие монтаньяры, заявляя, что все они готовы подписаться под пресловутым письмом, большинство Конвента послушно проштамповало декрет об аресте и предании суду ненавистного им глашатая правды.

Суд над Маратом, состоявшийся 24 апреля, стал его апофеозом. Революционный трибунал оправдал Друга народа. Народ, занявший все подступы к зданию суда, подхватил на руки своего защитника, украсил его лавровым венком и осыпал цветами. Во главе стотысячной толпы, выражавшей свои чувства криками «Да здравствуют республика, свобода, Марат!», Друг народа был внесен в Конвент, где в это время шло обсуждение проекта конституции. Среди жирондистов началась паника. Многие из них поспешили оставить зал заседаний. Торжествующий Марат занял свое место. Он заявил, что по-прежнему со всей энергией, на какую только способен, будет защищать права народа. Так и это «мероприятие» жирондистов решительным образом обернулось против них. «В этот день, — говорил позднее Марат, — я набросил им веревку на шею…»

Действительно, в ответ на угрозы своему любимцу тридцать пять секций потребовали очищения Конвента от руководителей жирондистской партии.

24 апреля в Конвенте начались прения о конституции, прения, которых так нетерпеливо ожидал Робеспьер. Во время обсуждения проекта конституции он рассчитывал с предельной ясностью показать всему народу истинную природу политических и социальных идей жирондистов. Вместе с тем именно теперь с такой же ясностью он должен открыть свое кредо, свои взгляды на собственность и право. Когда-то он развивал эти темы с трибуны Учредительного собрания, но в то время еще не все было ясно, и как тогда было трудно говорить ему, безвестному новичку, над которым смеялись и которого не хотели слушать! Теперь он все додумал до конца. Теперь его кредо будет также символом веры всей его партии, а его партия, опирающаяся на поддержку народа, ныне является той силой, которой суждено завоевать арену истории.

Отправным пунктом выступления Робеспьера была Декларация прав, написанная им и обсужденная в Якобинском клубе за два дня до начала прений в Конвенте. Прежде всего он поспешил успокоить всех тех, кто боялся «аграрного закона» и посягательств на собственность со стороны якобинцев.

— Грязные души, уважающие только золото! Я отнюдь не хочу касаться ваших сокровищ, как бы ни был нечист их источник… Что касается меня, то для личного счастья я считаю равенство имуществ еще менее необходимым, чем для общественного благосостояния. Гораздо важнее заставить уважать бедность, чем уничтожить богатство…

Однако после этого «успокоительного» введения Неподкупный сосредоточивает весь огонь своей речи на Декларации прав жирондистов, составленной Кондорсе. Главным объектом внимания оратора становится формулировка понятия собственности. И здесь он высказывает взгляды, обнаруживающие всю глубину расхождений между Горой и Жирондой в плане социальных и экономических идей.

Жирондистский проект заявлял, что право собственности заключается в праве каждого гражданина располагать без ограничений своим имуществом, капиталом, доходом, производством.

Робеспьер показывает, что термин «собственность» есть понятие условное, что каждый социальный слой вкладывает в него свой смысл. Принять формулировку жирондистов — значит дать неограниченный простор обогащению немногих в ущерб основной массе граждан, ибо жирондистский проект не ставит никаких границ собственности, ибо в этом проекте интересы всего общества приносятся в жертву отдельным его членам. Формулировка жирондистов фактически гарантирует и собственность работорговцев, и собственность феодала, и даже собственность наследственного монарха!..

— Ваша декларация, — указывает Робеспьер, — по-видимому, написана не для всех людей, а только для богачей, скупщиков, тиранов и спекулянтов…

Что же противопоставляет Неподкупный декларации жирондистов? Если они на первое место ставят право собственности, то он основными правами человека считает право на существование и свободу. Говоря же о собственности, он обусловливает ее определенными границами, за которые она выходить не может.

— …Право собственности есть право каждого гражданина пользоваться и распоряжаться той частью имущества, которая гарантируется ему законом.

Право собственности, как и все другие права, ограничено необходимостью уважать права других людей.

Оно не может наносить ущерб ни безопасности, ни свободе, ни существованию, ни собственности наших ближних.

Всякая собственность и сделка, нарушающие этот принцип, являются безнравственными и беззаконными…

Эта формулировка Робеспьера давала, по существу, конституционное обоснование для преследования скупщиков и ажиотеров — всех тех, чьи сделки и махинации нарушали основной, установленный им принцип.

Что еще можно к этому прибавить? Декларация Робеспьера провозглашала право на труд и на средства к существованию для тех, кто не мог найти работы, необходимость обложения прогрессивным налогом зажиточных граждан, содействие прогрессу разума и общедоступному образованию, верховный суверенитет народа и право любого гражданина на занятие любой государственной должности, гласность всех мероприятий правительства и должностных лиц.

Заключительные положения декларации подчеркивали солидарность всех народов в борьбе за свое лучшее будущее.

Декларация Робеспьера, как и вся речь от 24 апреля, говорила сама за себя. Все демократы приняли новую декларацию с воодушевлением, а Франсуа Бабеф, будущий организатор «Заговора равных», рассматривал ее как свой идейный манифест. Народу ясно показали, кто его друзья и кто враги. Неподкупный и его соратники стремились возможно более полно обеспечить демократические завоевания народных масс.

Борьба вокруг жирондистского и якобинского проектов конституции ускорила формирование единого фронта всех демократических сил против жирондистов.

Столько поражений за такой короткий срок привели их в состояние страшной ярости. «Государственные люди» схватились за оружие.

18 мая по инициативе двуличного Барера они создали Комиссию двенадцати. Комиссия начала терроризировать Конвент, пугая его несуществующими заговорами и наводняя доносами. 23 мая под предлогом раскрытия большого заговора она предложила Конвенту принять чрезвычайные меры и усилить охрану, порученную буржуазным секциям. В тот же день ею были арестованы «бешеный» Варле и член Коммуны, заместитель Шомета журналист Эбер. Арест Эбера заставил насторожиться Коммуну и революционные секции: после случая с Маратом неприкосновенность народных представителей нарушалась уже второй раз! Кроме того, арест журналиста, которому вменяли в вину его статью, являлся прямым покушением на свободу печати.

25 мая депутация Коммуны потребовала немедленного освобождения Эбера.

Председатель Конвента Инар, один из наиболее горячих и злобных лидеров жирондистской партии, ответил отказом. Голосом, дрожавшим от сдержанной ярости, он провозгласил:

— Слушайте истину, которую я скажу вам. Франция избрала нашим местопребыванием Париж… Если бы на нас попытались покуситься, то заявляю вам именем всей Франции, что Париж был бы…уничтожен!

На мгновение Конвент оцепенел. Потом с верхних скамей раздались гневные крики протеста. Марат воскликнул:

— Председатель! Оставьте ваше место! Вы позорите Собрание!

Но Инар мрачно продолжал при бешеных рукоплесканиях жирондистов:

— Скоро пришлось бы искать на берегах Сены то место, где стоял Париж…

В это же время в Якобинском клубе было оглашено письмо Верньо, в котором говорилось: «Мужи департамента Жиронды! Будьте наготове: если меня к тому вынудят, я призову с трибуны, чтобы вы шли защищать нас и отомстить за свободу истреблением тиранов. Нельзя терять ни минуты».

Итак, жирондисты откровенно развязывали гражданскую войну. По их сигналу в Париж летели многочисленные адреса из Марселя, Версаля, Авиньона, Нанта, Бордо, адреса, угрожавшие монтаньярам и парижскому плебсу; их комиссары в Вандее не столько боролись с мятежом, сколько ему потворствовали; их друзья в Лионе, Тулоне и других городах юга готовились кровью патриотов залить ненавистную им революцию! А в Париже их агенты формировали отряды из населения буржуазных секций, чтобы окружить Конвент лесом штыков!

Все это привело к тому, к чему и должно было привести. Поднялся народ. Простые люди Парижа не желали оставаться зрителями борьбы, готовившей им новые цепи. Державный сюзерен, разрубивший гордиев узел 14 июля и 10 августа, снова поднимался во весь свой богатырский рост и брал инициативу в свои руки.

Первым очагом восстания стал епископский дворец, в котором собирались «бешеные». Большинство секций прислало во дворец своих уполномоченных. После бурного совещания было решено прибегнуть к «чрезвычайным мерам». Слова «восстание» старались избегать, но всем было понятно, о чем идет речь.

Был сформирован новый организационный центр — Революционный комитет. Комитет поспешил наладить связь с Парижской коммуной. Начались переговоры об установлении единства действий.

Такие вожаки Коммуны, как Шомет, были настроены очень решительно. Однако, соглашаясь с «бешеными», что жирондисты стали опасны для революции, Коммуна так же, как и Якобинский клуб, вначале сомневалась в целесообразности немедленного применения «чрезвычайных мер». Демократы-якобинцы не хотели нарушить неприкосновенность депутатов, полагая, что путем мобилизации революционных сил и морального давления можно мирным путем лишить жирондистов руководящей роли в Конвенте. Одним из вдохновителей этого плана был Робеспьер.

Неподкупный оставался верен себе. Он, которому давно уже стало ясно, что жирондистские лидеры должны быть устранены, он, столько раз их изобличавший, а в апреле поставивший на них крест своим обвинительным актом и разгромом их идейной программы, он все еще продолжал сомневаться и в своих выступлениях 8 и 12 мая в Якобинском клубе предостерегал народ от решительного шага.

Не любивший без нужды выходить за рамки закона, Максимилиан всегда считал восстание самым крайним средством, к которому нужно прибегать, когда все другие возможности полностью исчерпаны. Исчерпаны ли они сейчас? В этом он не был уверен. Податливость Конвента, согласившегося утвердить вопреки жирондистам единый для всей Франции максимум твердых цен на зерно, а также принудительный заем у богачей, казалось, намекали на возможность освободиться от «государственных людей» легальным путем. К тому же, по мнению Робеспьера, восстание следовало начинать лишь тогда, когда можно было с наибольшим вероятием рассчитывать на успех. В свое время он протестовал против демонстрации 20 июня, считая, что накануне восстания, низвергнувшего монархию, не следует даром растрачивать народные силы. Точно так же и теперь он не хотел половинчатых выступлений, способных остановиться на полдороге. А до тех пор пока жирондисты ориентировались на серьезную поддержку со стороны части парижан, не говоря уже о провинциалах, до тех пор, пока ненависть к ним не дошла до предела, можно было опасаться именно незавершенности восстания. Свергнуть партию, прочно утвердившуюся у власти и опирающуюся на изрядные силы парижской и провинциальной буржуазии, а также на значительную часть обманутого народа в департаментах, было не таким уж простым и легким делом. Быть может, это окажется не менее трудным, чем свергнуть монархию! И Максимилиан, колебавшийся накануне 10 августа, естественно, колебался и теперь.

Однако в последние дни мая этим сомнениям приходил конец. Вождь якобинцев видел, как зрело народное возмущение, увеличиваясь буквально с каждым часом. Вместе с тем поведение лидеров Жиронды и в особенности их демарш в Конвенте 25 мая делали легальные методы борьбы совершенно невозможными. «Государственные люди» рвались в бой, закусив удила.

Довольно! Хватит сомнений и колебаний, решительный час близок. Жирондисты хотят войны не на живот, а на смерть; что ж, пусть получают ее! Он долго ждал. Он сделает сейчас все для того, чтобы ускорить развязку.

26 мая, выступая в Якобинском клубе, Робеспьер призывает народ к восстанию. Все законы нарушены, деспотизм дошел до предела, и нет уже ни грана добросовестности или стыда. Лучше умереть с республиканцами, чем праздновать победу со злодеями! Пусть Коммуна, если не хочет нарушить свой долг, соединится с народом! Когда становится очевидным, что отечеству угрожает величайшая опасность, народные представители должны либо погибнуть за свободу, либо добиться ее торжества!.. Этими же настроениями проникнута и речь Неподкупного от 29 мая.

Взгляды Робеспьера вполне совпадали с практической деятельностью Коммуны и Якобинского клуба. К концу мая все организационные центры объединились. Восстание готовилось почти открыто. Как и перед 10 августа, народ вооружался. Кипучую деятельность развивал Марат.

Комиссия двенадцати ничем не могла помешать назревавшим событиям.

31 мая в 6 часов утра с Собора Парижской богоматери раздались первые звуки набата. Революционный комитет по согласованию с Коммуной назначил начальником национальной гвардии левого якобинца Анрио, быстро организовавшего патриотов столицы. Конвент был окружен.

Депутации повстанцев, сменявшие одна другую в зале заседаний, требовали ареста жирондистских лидеров, обуздания контрреволюционеров в южных департаментах, понижения цен на хлеб. Барер внес от имени Комитета общественного спасения иезуитский проект, имевший целью обезглавить восстание. Он предложил ликвидировать Комиссию двенадцати и предоставить национальную гвардию в распоряжение Конвента. Упразднением Комиссии двенадцати, которая и так уже фактически пала, Барер рассчитывал предотвратить арест главарей Жиронды; требуя передачи вооруженных сил столицы в руки Конвента, он рассчитывал обессилить повстанцев и сделать хозяином положения большинство Конвента, то есть «болото» и тех самых жирондистов, против которых было поднято восстание. Этот план тотчас же разгадал Неподкупный и в своем коротком выступлении раскрыл его Конвенту.

В тоске застыли жирондисты на своих скамьях. Они молча слушают и ждут. Верньо, который незадолго перед этим тщетно пытался увлечь Собрание, следит воспаленным взглядом за оратором. Когда Неподкупный доходит до последних слов, Верньо не выдерживает.

— Делайте же ваш вывод! — раздраженно кричит он.

— Да, я сделаю сейчас свой вывод, — спокойно отвечает Робеспьер, — и он будет направлен против вас! Мой вывод — это обвинительный декрет против всех сообщников Дюмурье и против всех тех, кто только что был здесь изобличен.

Стараниями Барера и других соглашателей в день 31 мая восстание было остановлено на полпути. Конвент отказался выполнить требование народа и Робеспьера: распустив Комиссию двенадцати, он сохранил жирондистских депутатов в своем составе.

Монтаньяры прекрасно понимали, что останавливаться на достигнутом невозможно.

— Сделана только половина дела, — говорил в клубе Билло-Варен. — Не надо давать народу успокоиться.

Но народ и не собирался успокаиваться. Повстанцы не сложили оружия. Храбрый Анрио держал свои войска наготове. Сохраняя строгую дисциплину и порядок, продолжая свой ежедневный труд, рабочие предместий были готовы по первому сигналу возобновить борьбу.

1 июня Революционный комитет выпустил прокламацию, в которой призвал граждан Парижа к бдительности. Марат произнес в Коммуне зажигательную речь, после которой среди восторженных рукоплесканий поднялся на башню ратуши и ударил в набат. Во всех секциях дали сигнал к сбору.

Набат не переставал гудеть. С раннего утра 2 июня национальная гвардия снова окружила Конвент. Сто шестьдесят три орудия были наведены на манеж, стотысячная народная армия заняла все прилегающие улицы и переулки. Что ж, если граждане депутаты не в силах сами вынести нужное решение, народ готов оказать им помощь.

В этот день Робеспьер в Конвенте не выступал. И однако все закончилось исполнением требования, выдвинутого им на заседании 31 мая. По предложению Кутона Конвент декретировал арест двадцати девяти депутатов-жирондистов, в том числе Верньо, Бриссо, Гюаде, Петиона, Инара, Жансоне, Бюзо, Луве, Ланжюне и Барбару.

Это был конец Жиронды.

Это была прелюдия апофеоза Горы и ее вождя — Максимилиана Робеспьера.

Часть III