[38].
Понаписано более чем достаточно; я хотел бы поменьше книг и побольше здравого смысла.
Надобно, чтобы государь и его первый министр были честолюбивы. Кое-кто говорит, что в том нет необходимости, и судят при этом как лиса, у которой отрезали хвост [39].
При высадке в Египте меня удивило, что от былого величия у египтян я нашел только пирамиды и печи для приготовления жареных цыплят.
Льстецам нет числа, но средь них мало тех, кто кто умел бы хвалить достойно и прилично.
Наступит день, и история скажет, чем была Франция, когда я взошел на престол, и чем стала она, когда я предписал законы Европе.
Всякая сделка с преступником пятнает преступлением трон.
Меня всегда удивляло, когда мне приписывали убийство Пишегрю: он ничем не выделялся среди других заговорщиков. У меня был суд, чтобы его осудить, и солдаты, чтобы его расстрелять. Никогда в своей жизни я ничего не делал по пустякам [40].
Падение предрассудков обнаружило пред всеми источник власти, — короли не могут более не прилагать усилий, дабы выглядеть способными править.
Учреждая Почетный Легион, я объединил единым интересом все сословия нации. Установление сие, наделенное жизненной силой, надолго переживет мою систему [41].
В управлении не должно быть полуответственности: она с неизбежностию ведет к утайке растрат и неисполнению законов.
Французы любят величие во всем, в том числе и во внешнем облике.
Первое преимущество, которое я извлек из Континентальной блокады, заключалось в том, что она помогла отличить друзей от врагов [42].
Участь Нея и Мюрата [43] меня не удивила. Они умерли геройски, как и жили. Такие люди не нуждаются в надгробных речах.
Я дал новый импульс духу предприимчивости, чтобы оживить французскую промышленность. За десять лет она пережила удивительный подъем. Франция пришла в упадок, когда вновь вернулась к прежнему плану колонизации и к практике займов [44].
Я совершил ошибку, вступив в Испанию, поелику не был осведомлен о духе нации. Меня призвали гранды, но чернь отвергла. Страна сия оказалась недостойной государя из моей династии.
В тот день, когда лишенные тронов монархи вновь возвращались в свои дворцы, благоразумие было оставлено ими за порогом.
После изобретения книгопечатания все только и делают, что призывают на царство Просвещение, но царствуют, однако ж, для того, чтобы надеть на него узду.
Если бы атеисты революции не вознамерились решительно все поставить под сомнение, их утопия была бы не такой уж плохой.
Девятнадцать из двадцати тех, кто управляет, не верят в мораль, но они заинтересованы в том, чтобы люди поверили, что они пользуются своей властью не во зло, — вот что делает из них порядочных людей.
Нивозские заговорщики в отличие от врагов Филиппа отнюдь не писали на своих стрелах: "Я мечу в левый глаз царя Македонского" [45].
Добившись роспуска старой армии, коалиция одержала большую победу. Ей нечего бояться новичков: ведь те еще ничем себя не проявили.
Когда я отказался подписать мир в Шатильоне, союзники увидели в том лишь мою неосторожность и использовали благоприятный момент, чтобы противопоставить мне Бурбонов. Я же не захотел быть обязанным за трон милости, исходившей из-за границы. Таким образом, слава моя осталась незапятнанной [46].
Вместо того чтобы отречься в Фонтенбло, я мог сражаться: армия оставалась мне верна, но я не захотел проливать кровь французов из своих личных интересов [47].
Перед высадкой в Каннах ни заговора, ни плана не существовало. Я покинул место ссылки, прочитав парижские газеты. Предприятие сие, которое по прошествии времени кому-то покажется безрассудным, на деле было лишь следствием твердого расчета. Мои ворчуны не были добродетельны, но в них бились неустрашимые сердца [48].
Европе брошен вызов: если второстепенные и третьестепенные государства не найдут покровительства у держав господствующих, они погибнут.
Говорят, что великий критик Фьеве [49] щадит меня меньше, нежели известный натурфилософ (недавно умерший Делиль де Саль — прим. изд.). Чем больше он будет поносить мой деспотизм, тем более французы будут почитать меня. Он был посредственнейший из ста двадцати префектов моей Империи. Мне не известна его "Административная переписка".
Умозаключения теологические стоят куда больше, нежели умозаключения философские.
Я люблю Ривароля больше за его эпиграммы [50], нежели за ум.
Мораль есть искусство гадательное, как наука о цветах. Но именно она является выражением высшего разума.
Можно извращать и величайшие произведения, придавая им оттенок смешного. Если бы "Энеиду" поручили перевести Скаррону, то получился бы шутовской Вергилий [51].
При ближайшем рассмотрении признанная всеми политическая свобода оказывается выдумкой правителей, предназначенной того ради, чтобы усыпить бдительность управляемых.
Для того чтобы народ обрел истинную свободу, надобно, чтобы управляемые были мудрецами, а управляющие — богами.
Сенат, который я назвал охранительным, подписал свое отречение от власти вместе со мной [52].
Я свел все военное искусство к стратегическим маневрам, что дало мне преимущество перед моими противниками. Кончилось все тем, что они стали перенимать мою методу. Все в конце концов изнашивается.
В литературе ничего нового уже сказать нельзя; но в геометрии, физике, астрономии еще есть широкое поле для деятельности.
Потрескавшаяся со всех сторон общественная система в ближайшем будущем угрожает падением.
Победа всегда достойна похвалы, независимо от того, что ведет к ней — удача или талант военачальника.
Моя система образования была общей для всех французов: ведь не законы созданы для людей; но люди — для законов.
Меня сравнивали со многими знаменитыми людьми, древними и новыми, но дело в том, что я не похожу ни на одного из них.
Я никогда не слышал музыки, которая доставляла бы мне столько удовольствия, как татарский марш Мегюля [53].
Мой план десанта в Англию был серьезным предприятием. Только континентальные дела помешали моей попытке осуществить его.
Говорят, будто мое падение обеспечило спокойствие Европы; но при этом забывают, что именно мне она обязана своим покоем. Я направил корабль революции к его конечной цели. Нынешние же правители пускаются в плавание без компаса.
Английское министерство покрыло себя позором, завладев мною. Я был крайне удивлен, прочитав в газетах, что стал пленником. На самом же деле я добровольно ступил на борт "Беллерофонта" [54].
Когда я писал принцу-регенту, прося его о гостеприимстве, он упустил прекрасный случай снискать себе доброе имя.
Все в этой жизни есть предмет расчета: нужно держаться середины между добром и злом.
Легче создавать законы, чем следовать им.
В единстве интересов заключена законная сила правительства: невозможно противиться им и не наносить при этом себе же гибельный вред.
Союзники доказали, что не я был им нужен, но мои трофеи и слава Франции; вот почему они наложили на нее контрибуцию в семьсот миллионов.
Конгресс — это выдумка, используемая дипломатами в своих целях [55]. Это перо Макиавелли в соединении с саблею Магомета.
Меня огорчает слава М[оро] [56], который нашел смерть в рядах неприятеля. Если бы он умер за родину, я завидовал бы такой судьбе. Мне ставили в вину его изгнание; так или иначе — ведь нас же было двое, тогда как нужен был только один.