Я дал французам Кодекс, который сохранит свое значение дольше, нежели прочие памятники моего могущества [57].
Плохо, ежели молодые люди постигают военное искусство по книгам: это — верное средство воспитать плохих генералов.
Смелые, но неопытные солдаты — это наилучшая предпосылка для победы. Добавьте им по чарке водки пред тем, как отправить в бой, и вы можете быть уверены в успехе.
Люди делают хорошо лишь то, что делают сами; я наблюдал это не раз в последние годы своего царствования.
Итальянская армия была ни на что не годным сбродом, когда Директория назначила меня командующим: у армии не было ни хлеба, ни одежды; я показал ей миланские долины, приказал выступить в поход, и Италия была завоевана [58].
После побед в Италии я не мог вернуть Франции ее королевское величие, но принес ей блеск завоеваний и язык, которым говорят подлинные государи.
Пруссия могущественна лишь на географической карте, политически же и нравственно это самая слабая из четырех великих держав, кои диктуют ныне законы всей Европе.
Всякое значение Испания уже потеряла: у нее не осталось более ничего, кроме инквизиции, да прогнивших кораблей.
Иго англичан не по вкусу ни одной нации. Народы всегда страдают под властью этих англичан [59].
Приготавливаясь к экспедиции в Египет, я не собирался лишать престола великого султана. По пути туда я уничтожил дворянство Мальты, хотя до этого ему удавалось сопротивляться силам Оттоманской империи [60].
Я никогда не видел такого одушевления, какое обнаружил французский народ при моей высадке во Фрежюсе. Все говорили мне, что сама судьба привела меня во Францию, и в конце концов я сам тому поверил [61].
Если бы я хотел быть только вождем революции, то моя роль скоро оказалась бы сыгранной. Но благодаря шпаге я стал ее повелителем.
Я побился бы об заклад, что ни император России, ни император Австрии, ни король Пруссии не пожелали бы стать конституционными монархами, но они поощряют к тому мелких государей, ибо хотят, чтобы те оставались ни на что не годными. Цезарю легко удавалось покорить галлов только потому, что последние всегда были разобщены под властию представительного правления.
Самое важное в политике — следовать своей цели: средства ничего не значат.
Нидерланды — всего лишь российская колония, где действует британское исключительное право [62].
Политическая система Европы внушает жалость: чем больше ее изучаешь, тем более опасаешься гибельных последствий, к которым она приводит.
В Европе мое последнее отречение так никто и не понял, ибо действительные его причины оставались неизвестными [63].
У меня никогда не было сомнений в том, что Т[алейран] не поколебался бы приказать повесить Ф[уше]; но, кто знает, может быть, они пожелали бы идти на виселицу вместе. Епископ хитер как лиса, его же собрат — кровожаден как тигр [64].
Самоубийство — величайшее из преступлений. Какое мужество может иметь тот, кто трепещет перед превратностями фортуны? Истинный героизм состоит в том, чтобы быть выше злосчастий жизни [65].
В Рошфоре мне предлагали патриотическую Вандею: ведь в моем распоряжении были еще солдаты по ту сторону Луары; но я всегда питал отвращение к гражданской войне [66].
Если офицеру не подчиняются, то он не должен более командовать.
Мне кажется, способность мыслить есть принадлежность души: чем больше разум приобретает совершенства, тем более совершенна душа и тем более человек нравственно ответственен за свои деяния.
Государи заурядные никогда не могут безнаказанно ни править деспотически, ни пользоваться народным расположением.
Союзники ценят своего Макиавелли: они внимательнейшим образом и подолгу изучали его "Государя", но времена-то сейчас иные, не шестнадцатое столетие.
Есть акт насилия, который никогда не изгладить из памяти поколений, — это мое изгнание на остров Святой Елены.
Я никогда не обсуждал свой проект десанта в Англию: за неимением лучшего, как мне потом уже приписывали, я собрал на берегах Булони 200000 солдат и израсходовал восемьдесят миллионов, чтобы позабавить парижских бездельников; на самом же деле проект был делом серьезным, десант — возможным, но флот Вильнёва все расстроил. Кроме того, в это время английский кабинет поторопился раздуть пожар континентальной войны.
У французов чувство национальной чести всегда тлеет под пеплом. Достаточно лишь искры, чтобы разжечь его.
Из всех моих генералов Монтебелло оказал мне наибольшее содействие, и я ставил его выше всех [67].
Дезе обладал всеми качествами великого полководца: умирая, он связал свое имя с блестящей победой [68].
Самые беспримерные капитуляции в летописях войн — капитуляции при Маренго и Ульме [69].
Правительства, в которых высказываются противоположные мнения, годятся, пока царит мир.
Принципы Французской революции порождены третьим сословием Европы; речь идет лишь о том, чтобы уметь внести в оные должный порядок. У меня были на то и власть, и сила.
Ней был человеком храбрым. Его смерть столь же необыкновенна, как и его жизнь. Держу пари, что те, кто осудил его, не осмеливались смотреть ему в лицо [70].
Английский народ — народ купеческий, только и всего; но именно в торговле и состоит его могущество.
О смерти герцога Энгиенского и капитана Райта много понаписали гнусностей; смерть первого из них не была делом моих рук, ко второй же я совершенно непричастен, ибо не мог помешать англичанину в припадке сплина перерезать себе горло (Герцог Энгиенский писал к Наполеону, который был расположен отменить смертный приговор, но *** переслал ему письмо герцога лишь после исполнения приговора, такова доподлинная правда [71]).
Пятнадцать лет мой сон охраняла моя шпага.
Я укрепил самое устройство Империи. Чиновники неукоснительно исполняли законы. Я не терпел произвола, а посему машина работала исправно.
В делах финансовых наилучший способ добиться кредита — не пользоваться им: налоговая система укрепляет его, система же займов ведет к потерям.
Случай правит миром.
Во времена моего могущества я мог добиться выдачи мне принцев дома Бурбонов, ежели бы хотел того; но я уважал их несчастие.
Я приказал расстрелять 500 турок в Яффе: солдаты гарнизона убили моего парламентера, эти турки были моими пленниками еще при Эль-Арише и обещали более не сражаться против меня. Я был суров по праву войны, что было продиктовано тогдашним моим положением [72].
Полковник Вильсон, который много писал о моей Египетской кампании, уверяет, будто я приказал отравить раненых собственной моей армии. У генерала, отдавшего подобный приказ, — человека, лишившегося рассудка, — уже не осталось бы солдат, которые захотели бы сражаться. Вслед за господином Вильсоном эту нелепость повторяли по всей Европе. Но вот что произошло на самом, деле: у меня было сто человек, безнадежно больных чумой; ежели бы я их оставил, то их всех перерезали бы турки, и я спросил у врача Деженетта, нельзя ли дать им опиум для облегчения страданий; он возразил, что его долг только лечить, и раненые были оставлены. Как я и предполагал, через несколько часов все они были перерезаны [73].
Врачи нередко ошибаются: они делают порою слишком много, в других же случаях — далеко не все. Однажды Корвизар получил от меня в подарок шестьдесят тысяч франков: это способный человек и единственный непогрешимый врач, которого я знал [74].
При Ватерлоо в моих линейных войсках числилось 71000 человек; у союзников же таковых было около 100 000, но я едва не разбил их