птичьего щебетания. Беспомощный созерцатель, трус, способный лишь крошить чужие судьбы. Пусть лучше Елизаров его ненавидит, с этим можно жить.
В распахнутых дверях появилась тень, застонал, заходил ходуном дом, и Саша почти сошел с ума от нарастающего напряжения, когда внутрь, пригнувшись у низкого дверного косяка, шагнул Василько. Бегающий взгляд, растерянная улыбка, подрагивающие пальцы, мнущие край длинной светло-зеленой майки.
– Бабушка жаба, ну добро тебе, не стращай, уходят незваные гости, в ножки кланяются и уже идут-идут. – Неожиданно ловко он перехватил мерзкое существо в прыжке. Такое же нескладное, неказистое и жалкое, как он сам. Тонкие руки прижали замершую жабу к выступающим из-под затертой ткани ребрам, Василько провел пальцем по ее бородавчатой голове, наблюдая, как та дергает третьим веком, негодующе раздуваясь. – Тоскуешь по хозяйке, тоскуешь. Не шали, бабушка жаба, не пугай их. Идут они, уже идут, а ты ныне вольная…
– Но-о-женьки…
Отпрянув с их пути, парень с радостной улыбкой качнул головой в сторону дверей, и Саша был ему благодарен, рывком направляясь к порогу.
– Спасибо, Василек, приходи к нам в гости, чаем напоим, я шоколада привез.
Он был прекрасным парнем. Странным, не по возрасту наивным, говорящим то, что ветром несет в рыжую голову. Когда прошлым летом Василько появился на пороге, убеждая Сашу, что с Катей все хорошо и она проживает свою лучшую жизнь, Бестужев смеялся. Давился безумным хохотом до тошноты, до спазмов пустого желудка, не способного из себя ничего вывернуть. Тогда он забыл про сон и еду. Василько бродил по деревне нечасто, но каждую их встречу всегда пытался утешить. Иногда смысл его слов доходил гораздо позже, но они всегда метко били в цель. Странный душевнобольной мальчик в своих выражениях был меток и прав. Будто кто-то или что-то позволяло ему заглядывать за грань Яви, указывать путь заблудшим.
На крыльце Сашу отпустило. Воздух с шумным хрипом ворвался в легкие, ослепило яркое утреннее солнце, сбил остатки испуга мягкий ветерок. Здесь, вне ведьминого дома, камень, давящий на грудь, стал немного полегче.
Елизаров рванул колеса коляски и едва не свалился со ступеней.
– Трус, ты ничем не лучше Одоевского. – Голос дрожал от обиды и злобы, горели ненавистью синие глаза. Тяжелый кулак парня метко двинул под дых, заставляя хрипло выдохнуть, сгибаясь. Внутри Бестужева неожиданно стало пусто.
– Согласен.
Просто и четко, пока разъяренный друг с отвращением отмахивался от его слов ладонью и пытался спуститься сам. Колесо кресла соскочило с невысокой узкой ступени, и он едва не опрокинулся вниз с порога, Саша вовремя потянул его на себя. Затрещала дорванная майка, заалели безобразными широкими пятнами уши и шея Елизарова. Он не обернулся, не отреагировал, не проклял и не поблагодарил, когда Саша спустил кресло вниз, вздрагивая от девичьего голоса, раздающегося из-за угла дома.
– Вам нечего здесь делать, убирайтесь.
Она была юна, казалась младше их. Из-за недовольно суженных зеленых глаз создавалось впечатление, что им, таким серьезным и пристальным, не место на по-детски пухлом и круглом лице. Усеянная крупными веснушками кожа, блеклые медовые ресницы и длинные, распущенные рыжие волосы. Пухлый рот и щеки, курносый нос, сглаженные линии скул и подбородка – незнакомка казалась сотканной из солнечного света, эфемерной, незапятнанной. Низенькая, тонкокостная и хрупкая. Такими рисуют наивных девочек с огромными бантами на хвостиках, готовых протянуть руку каждому нуждающемуся. Таких девочек в конце сказки едят страшные серые волки.
Но бесы, таящиеся в глазах девчонки, жадно щерились. Она могла сожрать сама.
Слава вызывающе осклабился и обидно захохотал, откидываясь на спинку кресла. Пальцы нервно сжали подлокотники, побелели костяшки.
– И кто это такой серьезный пришел нам указывать? Иначе что, мелочь?
Уголки пухлых губ начали медленно приподниматься в многообещающей улыбке, обнажились белоснежные зубы с асимметрично-неровными выступающими клычками. Уже тогда Бестужеву показалось, что девчонка не так проста и наивна, она сумеет потягаться с нежитью, притаившейся вокруг деревни.
– Иначе здесь вы и умрете. У тебя, безногий, вообще ни единого шанса.
Елизаров хищно подался вперед, ноздри затрепетали, в глазах – бушующее, жрущее все вокруг пламя. Вмешался Саша, ненавязчиво шагнул вперед, перетягивая внимание на себя.
– Мы здесь никому не помешаем, Чернавы давно нет.
– Когда я сказала «здесь», я имела в виду Козьи Кочи. Здесь не рады чужакам, вы умеете только разрушать и уничтожать. – Ее взгляд метнулся за их спины и неуловимо изменился, появилась щемящая душу нежность, суженные глаза распахнулись. – Василек, пошли домой. Мама пирог испекла. Не волнуйся, ребята больше в дом не войдут, они не причинят вреда.
Сзади послышался быстрый топот, высокий юноша настиг незнакомку в несколько широких шагов, а она, улыбнувшись, пошла по узкой тропинке, нервно проводя по длинным спутанным волосам тонкими, покрытыми веснушками пальцами.
– Не ищи госпожу, Вячеславушка, не славь, не моли. Ноги сами ходят, топ-топ, опомниться не успеешь, а ножки уже бегут, вперед несут. Не клади голову на плаху, не гневи богов здешних, топай себе по дорожке, топай потиху… А ты, Саша, берегись, Наденька ждет, Наденька жадная, голодная, ищет, к земле припадает и нюхает… – Неуклюже сгорбившись, Василько неловко кивнул своим словам и похлопал Славика по коленке, прежде чем пуститься наутек, догоняя уходящую девушку. – Агидель, стой, обожди, мамин пирог ждет!
– На вид конь, а сам ребенок. Умей ножки Вячеславушки топ-топ, хрена с два меня бы здесь видели. – Гнев Елизарова схлынул так же быстро, как обуял. Глядя уходящей паре вслед, он устало растер лицо, с сокрушенным вздохом спрятал его в ладонях. – Пошли, Бестужев. Похоже, менять что-то хочу один я, тебе, пуская слюни на чужую невесту, живется неплохо. Может, и хорошо, если тебя Наденька сожрет, еще быть бы ей живой, чтоб такая радость исполнилась.
Почти не задело. Укусить больнее, чем грызли его собственные бесы, не сможет уже никто. Бросив последний взгляд на рассыпанные у дровянки поленья, Саша сдержанно кивнул, пошел следом за бодро работающим руками Славой.
– Ничего бы мы там не нашли. Только одежда, сырость, зло и кости, Елизаров. Если она и вела дневники, то в доме их уже нет.
У дома старосты они оказались быстро. Каждый стремился отделаться от мрачных мыслей – толстая жаба, раздувающая бока, беззубый широкий рот с толстым кулем языка. И страх, заставляющий сердце щемиться в ребра.
То, что у Беляса что-то переменилось, было видно издалека. Так же флегматично паслись на лугу за домом коровы, так же развевались простыни на длинных, натянутых между шестами веревках. Только таз одиноко валялся рядом. У скамейки лежали пустая бутылка из-под самогона и смятая, пожелтевшая от времени газета с пятнами и огрызками недоеденных огурцов. Огородик, поражавший раньше буйством зелени, задорными кустиками петрушки и бодро торчащими перьями лука, зарос сорняками, пожелтели широкие листья кабачков, укоризненно стояли на тонких ножках кочаны капусты, изъеденные гусеницами.
Дверь в избу была распахнута настежь, на их крики не откликалась ни Маруся, ни ее муж. Нерешительно потоптавшись за забором, Саша открыл калитку и вошел во двор, пропуская за собой Елизарова.
– Посиди здесь, я проверю дом.
В глазах Славы вспыхнул живой огонь возмущения, но он сдержанно кивнул. Что толку спорить, если Бестужев просто не захочет поднимать коляску по крутым ступеням? Если в избе никого нет, то эти хлопоты того не стоят.
Громко зевнув, из будки выскочил все тот же мелкий пес. Отъевшийся, отгоревавший пропажу своей хозяйки, он прижился здесь. Размахивая куцым обрубком хвоста и повизгивая от радости, он припустил к непрошеным гостям, пачкая ноги Славы пыльными лапами. Елизарову было все равно на грязь, наклоняясь, он потрепал псину за ухом, с коротким смешком поднял на руки, где она мигом подставила лысое пузо под уверенно почесывающие пальцы. Видно, изголодалась по вниманию и человеческой ласке.
– Иди, Бестужев, я себе компанию нашел. Более храбрую и благодарную.
Заслуженно. Саша флегматично опустил углы губ, кривясь в откровенной досаде. Передернул плечами, будто это могло сбросить с них тревогу за обитателей дома. В конце концов, скотина пасется за двором, в миске у собаки киснет недоеденная гречневая каша – не могли они исчезнуть. Должно быть, старость взяла свое, и их разморило сном после работы.
Льняная тряпка на пороге затерлась до дыр, покрылась толстым слоем потрескавшейся грязи. Нахмурившись, Саша перешагнул ее и вошел в дом.
Пыльные окна в разводах, нестираные занавески и куча золы у печи. За столом сидел дед, утыкаясь лицом в ладони, раскачивался, бормотал что-то горько, обиженно. Так причитает маленький ребенок, в игрушке которого выскакивает пружина. Весь мир рушится, а он ничего с этим не может поделать.
– Беляс, что случилось? – Подойдя ближе, Бестужев тронул старика за плечо, и тот поднял лицо.
Это был не тот богатырь, который встречал ребят по весне два года назад. И не тот неунывающий старик, растирающий натруженную спину прошлым летом. На Сашу уставились пустые, выцветшие и поблекшие глаза с красными, воспаленными от напряжения и бессонных ночей веками. Худощавый, теперь он был по-настоящему хрупким и дряблым, не было крепких жил, широких уверенных рук. Пальцы мелко дрожали, когда он пристроил ладони на столе. Поправил пустую кружку, смахнул хлебные крошки. Будто пытался себя чем-то занять, куда-то деть.
– Неугомонного опять лихо принесло, вот же ж беда… – Блеклая улыбка растянула потрескавшиеся губы, дед тяжело поднялся. – Обокрали меня, Саша, обокрали.
– Украли что-то ценное? – Взгляд парня бегло прошелся по избе, быть может, разруха – дело рук грабителя, а старик так сильно проникся пропажей?
– Самое что ни на есть – мое сердце. Украла костлявая мою Марусеньку, пятый месяц, как часть души своей похоронил. – В уголках усталых глаз блеснули слезы, Беляс суетливо стер их дрожащей рукой, растер красные веки.