– Вечно разбросает всё где попало. Ни проехать, ни пройти, чтоб не запнуться.
– Балалайкой своей по сторонам вертеть поменьше надо – и запинаться не будешь.
– Цу-цу, ну, умница какая! Я тебе чё, фокусник-покусник какой – через траву-то чтобы видеть. Ума палата полная… не эта, правда, на плечах-то что, а нижняя.
Аграфена молчит. Высунув и прикусив язык, она перетаскивает, уперев в живот, несколько листов шифера с погребка на прежнее место.
– Не рви! Пуп развяжется.
– Н-не б-бойсь.
– А мне-то.
Прокопий сидит удобно на мягкой траве в телеге и, раскуривая трубку, наблюдает за работающей женой, а заодно поглядывает и на горизонт. Горизонт мрачен. Багряное зарево вырывается из-за туч. Веет тёплый, порывистый ветерок, срывая с Прокопьевой трубки дым. В тайге темнеет. Прокопий, обмозговав все приметы, думает, что ночью польёт дождь, и дождь немелконький, похоже, а поэтому с отъездом следует поторопиться.
Так решив, он спрыгнул с телеги, выбил об чурку трубку, спрятал трубку в карман и направился к Аграфене, кряхтя поднимающей с ямки последние сосновые доски из последнего ряда.
– Не корячься.
– Поздно пожалел.
– Чё, пуп уж, чё ли, развязался?
– Когда стаскала всё, явился.
– А я же их сюда не приносил – так, баба, нет? Давай бери с той стороны вон.
Освободив погребок, они спустились в него и с великими мучениями, а Прокопий – тот и с матюками, вытащили наверх одну за другой две полные мёдом фляги.
– А эту сразу на телегу.
– Да дай, Господи, дух-то хошь перевести… ой… с ума сойти… ох, тошно мне.
– Заумирала, мать честная.
Передохнув, считая до трёх, с криком – оппа! – они поставили фляги на телегу. Прокопий замаскировал их травой, сверху накрыл ещё брезентом и ушёл за кобылой, привязанной у дымокура. Аграфена уложила на воз всё приготовленное. Стоит рядом и напряжённо о чём-то думает.
– Чё-то забыла? – произносит вслух. – Свербит вот на краю ума, а чё, никак не вспомню.
– Дома вспомнишь, – шутит Прокопий, заводя кобылу в оглобли.
– А-а.
– Чего «а-а»?
– Да ничего.
Ответила так Аграфена и пошла быстрым шагом в избушку. В избушке достала она из печурки спички, скрылась за шторой и, осветив, осмотрела замки и печати на флягах. Выйдя на крыльцо, обратилась к Прокопию:
– Слышишь!
– Ага, – отозвался тот. – Пока ещё что не оглох. Орать так будешь, дак оглохну.
– Я там тебе налила кастрюлю медовухи – на всякий случай. Под дровами. Коричневая, с зелёной крышкой. В следушшый раз с Витькой поедешь, да, смотри мне, не вздумай спаивать парнишку тут, ума-то хватит.
– Кастрюлю?!
– Кастрюлю.
– Да ты чё, баба?!
– Ачё?
– Ну ни хрена. Кого это! Кастрюля. Смеёшься, чё ли?
– Обойдёшься. Ты бы и озеро выпил. В ней ведь почти что два ведра. Да два и будет.
– Ага, маленьких. А еслив кто заедет, чё, канпотом потчевать прикажешь?
– Всем достанется – не до усёру-то… Можно и без выпивки хошь раз-то… посидеть, поговорить, а то бы всё шары и заливали, шары зальют – и свиньи свиньями…
– Да мы же не бабы! Чудная ты: поговорить!.. Дай от замочков твоих ключики.
– А сто рублей тебе не надо!
Прокопий не настаивает.
И вот лошадь запряжена, собаки, повизгивая и повиливая хвостами, прыгают перед ней. Прокопий уже сидит на мягком возу, готовый стегнуть лошадь, и только ждёт жену, заливающую в плите, что на летней кухне, огонь. Загасив тлеющие головни, Аграфена ставит пустое ведро на плиту, из которой клубится пар, и идёт к телеге.
– Как садишься, то и гляди, что оси лопнут.
– Ай, не болтай.
– Ну-у, пошла, милая!
Домой бежит кобыла весело. Полкан с важным видом проводника стрижёт траву впереди, прямо под раскачивающейся в такт ходу мордой лошади. Борьзя где-то отстал. Лес замер. Тишина разрушается лишь скрипом тележных колёс. Да изредка налетит едва ли не горячий ветер и, взъерошив вершины деревьев и пошелестев листвой, унесётся прочь.
Прокопий достал кисет, зарядил трубку и закурил. Вспомнил вдруг:
– Хо-хо-хо! В-вошь-твою-гренку… Ха-ха, – и ткнул локтём легонько в спину Аграфену. – Ну как, доски-то лёгкие… и шифер?
Аграфена молчит.
– Дура.
– Умный.
Сверкнула далёкая молния. И только через минуту-другую в тишину, словно клуб дыма в чистый воздух, ввалился глухой раскат грома, медленно прокатился по всему небосклону и постепенно растворился в напружиненном беззвучии.
– Воду Илья повёз куда-то на ночь глядя.
– Захватит?
– Захватит.
– Промочит.
– Не сахарные.
– А ничего, что фляги?
– Чего, фляги?
– Жалезо идь… Не примагнитит?
– Под брезентом не примагнитит.
– А-а, – успокоилась Аграфена, а после продолжительного молчания добавила: – Прокопий, а Быкова-то убило…
– Того у окна, а не на телеге. Ты знашь хошь одного мужика, которого бы на телеге…
– А почему в окне бьёт? Стекло?..
– А хрен бы знал, – честно признался Прокопий.
Несколько минут длится молчание, затем:
– Слышишь.
– Чего?
– Может… может, на фляги-то, мужик, ещё травы подбросить малость?
– Да сиди ты, придурошная, и не вошкайся!
Молнии уже одна за другой по всему юго-западу полосуют темноту, обрываясь за тёмным горизонтом, словно в Преисподней. Эхо замоталось, забегалось, разнося в тишине неумолкаемую громовую перекличку. Тайга гудит – куда там растревоженному улью.
– А зверю-то каково счас, а… А зверя бьёт?
Прокопий не отвечает. Прокопий вглядывается в тьму, раздвигаемую то и дело вспышками, пытаясь различить дорогу; не правит – лошадь идёт самостоятельно.
– Темь-то какая.
– А?.. Нет, зверя – того не бьёт. – Прокопий только что проснулся словно. – Зверя не бьёт. За что его? А вот болтливых баб – тех прямо по башке колотит… сразу насмерть.
Наступило зловещее затишье. Послышались чёткие, редкие удары по листве, по траве и по брезенту-крупных, похоже, капель. Продолжалось так какие-то секунды. Капли прекратились. Всё замерло – ждёт. И дождалось – навалился мощный шквал жаркого, будто из кузнечного горна вытолкнутого, воздуха, со свистом продирающегося сквозь деревья, словно цель его – сорвать с деревьев всю листву, а где возможно, и стволы переломать. Ну и действительно, лесина затрещала уже где-то, падая.
– Господи, Твоя воля, ох и бедишша-то какая!
Оглушительный треск вспорол, тряпицу словно, атмосферу – ворсистый шнур молнии ослепил едущих, вонзившись поблизости от них, возможно, в лиственницу. Мрак, как ряска на озерине от брошенного в неё камня, разбежался и тут же, всё покрыв, опять сомкнулся. Глаза ещё долго хранят образ исчезнувшей молнии. Со стороны путь пчеловодов напоминает серию поочерёдно показываемых контрастных снимков: лошадь с задранной мордой – скалит зубы; Полкан, поджав хвост, – прячется под телегу; Аграфена, зажмурившись, – обхватывает голову руками; Прокопий – тот то, как бурундук, застыв пеньком, сидит с зажатой в зубах трубкой, то, запрокинувшись, что-то с бутылкой вытворяет.
Светопреставление недолго длится. Молнии пишут по небу уже с другой стороны. Гром теперь уже не страшен, не пугает. Ещё некоторое время идёт сильный ливень, не оставляющий на путниках сухой нитки, но скоро и он, выдохшись, слабеет. На западе, на до прозрачности промытом небе, появляются июньские звёзды. Светает.
– Ой, ну спасибо, сохранил, Господи! Кажется, миновало.
– Миновало.
– Не будет вроде пока больше.
– Не каркай.
– Хошь каркай, хошь не каркай, а уж и хватило бы. Счас бы вот, еслив бы ночки-то парные, тепло-то еслив бы, – мечтательно вздохнула Аграфена, – глядишь, медок бы, может, был.
– Эй, типун бы на язык твой.
– Ну а чё? И гнуса будто не бывало. Прямо, дак чё там, красота. И вон кобыла отдохнёт хошь.
Небо очистилось полностью. Земля парит, как после сотворения. Копыта лошади чавкают по грязи.
– С дороги как ещё не сбились?
– Не ты в оглоблях, слава Богу.
– И уж не ты. Ты бы в потёмках, точно уж, привёз обратно к медовухе.
Скоро из-за поворота на фоне зари показались электрические лампочки.
– Приехали, – глядя на них, сказала Аграфена и отыскала глазами среди деревенских, вроде как сгорбившихся после грозы изб свою: не сгорела ли уж, Боже упаси?
– Мишка загулял, – вслух, с нескрываемой завистью в голосе подумал Прокопий про светильща, забывшего и станцию в загуле заглушить.
– Что без тебя-то, вот уж горе.
Лошадь вывезла своих пассажиров на тракт. В рассветном воздухе видно, как песок налипает на грязные колёса телеги, на дороге от которых остаются чёткие, узкие следы – две параллельные полосы. Утренний восток квадратиками отражают окна мокрых домов, а кругами и эллипсами – только что налитые, вспенившиеся у берегов лужи. Одумавшиеся после грозы собаки перелаиваются. С увлажнённых полян доносится мягкое позвякивание ботола. Кобыла, заслышав его, признав родные места и предчувствуя временную свободу, поприветствовала всех и всё долгим и надрывным ржанием, которое не успело эхом обежать ещё Ялань, как с лугов, укутанных туманом, ей ответили её друзья.
У ворот своего дома Аграфена соскочила с возу, одёрнула на себе скукоженную от дождя юбку и подошла к окну. Прильнув к нему лицом и прикрыв ладонью глаза от восхода, она попыталась всмотреться вовнутрь, но ничего не разглядев через запотевшее стекло, начала стучать.
– Нинка! Витька! Отворяйте! Эй, проснитесь!
В доме заскрипела кровать. Спустя некоторое время, звякая сдёргиваемыми крючьями, вышла из сенцев заспанная девочка и, отталкивая ногой стряхивающих с шерсти воду и ластящихся к ней собак, открыла ворота.
– Привет, соплюха, – сказал весёленький отец.
– Здрасте, – ответила девочка.
– Всё в порядке? – спросила у дочери Аграфена и подозрительно покосилась на мужа.
– Всё-ё-ёо, – ответила девочка.
– А я проверю, всё ли, нет ли. Витька дома?
– Нет. Он сёдня вас ещё не ждал.