Мальчики — страница 3 из 31

И мне показалось, что в какой-то момент он вперился очками именно в мое лицо и долго не сводил с меня этих круглых настырных очков…

— А теперь, — сказала Роза Михайловна, — все остальные помолчат, а Саша Тиунова споет одна… — И снова ударила по клавишам.

Вот летит и жужжит пчелка золотая…

Глаза представителя как-то сразу подобрели.

Потому что пела Саша Тиунова. Уж очень хорошо она поет.

Вообще она хорошая девочка, Тиунова Саша. Мы с ней давно дружили. Мы с ней подружились с тех пор, как на прогулках меня с ней поставили в пару: известно ведь, как нас водят — по двое, один другого держит за руку. Так вот я ее, Сашу, и держал за руку. А потом мы с нею еще больше подружились: всегда играли вместе, разговаривали. И тут нашлись среди нас такие, которые стали дразниться. И я одного такого как следует отдубасил. Мне, конечно, попало от воспитателей. И они на всякий случай разменяли нашу пару: Сашу Тиунову поставили с другим мальчиком, а меня с Зинкой Гвоздевой, ужасно сопливой девчонкой, у нее всегда насморк, она то и дело утирает нос ладошкой, а затем сует эту ладошку мне, чтобы я за нее держался.

Но мы с Тиуновой Сашей по-прежнему дружим.

Я люблю слушать, как она поет. У нас она поет лучше всех. Среди девочек, конечно. Потому что среди мальчиков лучше всех пою я. Хвастаюсь? А вот сейчас…

— А сейчас, — сказала Роза Михайловна, — мы споем песенку про веселых гусей. Запевает Женя Прохоров.

Я набрал ртом побольше воздуха и, дождавшись, когда Роза Михайловна врубится в клавиши, затянул:

Жили у бабуси

Два веселых гуся…

Тут вся остальная компания подхватила:

Один серый, другой белый,

Два веселых гуся…

Причем все куда-то страшно торопились, частили, тараторили. И Роза Михайловна очень быстро колотила по клавишам,

Не знаю, может быть, эту песню и следует петь так быстро. Но мне почему-то хочется петь ее медленно, вытягивая все эти трудные «и-и». Я даже нарочно переиначивал немного слова, чтобы почаще случалось высокое и звонкое «и-и»: "Жили у бабу-си-и-и два веселых гуси-и-и…"

А дело в том, что у меня очень высокий голос. Он даже выше, чем у Саши Тиуновой. Может быть, мальчишеский голос и не имеет права быть выше девчоночьего, но что поделаешь, если это так, если выше?

— А теперь, — сказала Роза Михайловна, — наши девочки станцуют «Молдавеняску»…

Однако представитель вдруг наклонился к сидящей рядом Вере Ивановне и что-то ей сказал на ухо. Она ответила, недовольно пошевелив бровями. А он ей опять что-то сказал. Вера Ивановна пожала плечами. Но потом встала и объявила сдержанно:

— Не нужно, Роза Михайловна… Дети, вы все можете идти гулять. А Женя Прохоров, ты останься.

Ребята с радостным визгом бросились к дверям.

В большой комнате остались только Вера Ивановна, Роза Михайловна, я и он — этот представитель, который что-то уж больно здесь распоряжался.

— Подойди, — сказал он мне.

Я подошел.

— Значит, тебя зовут Женя Прохоров?

— Да.

— А меня — Владимир Константинович, — представился он, И еще добавил: — Наместников.

Ну и что? Мало ли каких потешных фамилий не бывает на свете! Вот хотя бы в нашем детдоме есть один мальчик, у которого фамилия — Заваруха. Честное слово.

— Женя, — сказал представитель, — ты можешь еще мне спеть?

— Могу, — ответил я. — Я все песни знаю,

— Все?

— Все…

Я и вправду знал очень много песен, потому что в нашей спальне, как я уже говорил, было радио — висел репродуктор. Я всегда слушал, что передают из этой черной тарелки. И все песни, которые передавали, я быстро запоминал — и слова и музыку. Иногда с первого раза, иногда со второго, в крайнем случае с третьего, но запоминал крепко.

— Так что же ты споешь?

— Владимир Константинович, — сказала Роза Михайловна, покраснев, — но я не смогу аккомпанировать… у меня с собой нету нот.

— Пустяки, — ответил представитель. — Это не обязательно. Мы обойдемся без аккомпанемента. Итак?..

Я отступил на три шага, закинул голову.

Я спел ему свои любимые песни: "Лучше нету того цвету", "Ходит по полю девчонка", "Шаланды, полные кефали…".

И покуда я пел эти песни, Владимир Константинович то улыбался, то хмурился. Но больше улыбался. И слушал.

— А еще, — сказал я, помявшись, — можно я спою одну песню? Только…

— Разумеется, — кивнул представитель.

— Какую? — встревожилась Вера Ивановна.

— Только… эту песню по радио не дяденька поет, а тетенька… — Я смутился, сообщив об этом. Кроме того, я знал песню не до конца, а лишь самое начало. Но мне очень нравилась эта песня,

— Пожалуйста, — разрешил представитель.

Я отступил еще на два шага. Сглотнул комок в горле, потому что, едва я вспоминал эту песню, мне вдруг делалось грустно. Это была довольно грустная песня.

В ясный день желанный

Пройдет и наше горе.

Мы увидим в дали туманной

Дымок, вот там, на море…

Мне всегда, когда я слушал и пел эту песню, так ясно представлялось море, которого я никогда не видел, и этот дымок, этот корабль, которого я тоже нигде не видел, кроме как в кино, и еще мне представлялась какая-то очень красивая тетенька, которая стоит на берегу и ждет-дожидается, покуда появится корабль… И я догадывался, что ничего она не дождется.

Я уж говорил, что не знал до конца этой песни, я знал только начало. Но мне и не пришлось бы ее допеть.

Потому что, едва я пропел самое начало, этот представитель, Владимир Константинович, вдруг снял свои очки, вытащил из кармана платок и стал им утирать глаза: они у него покраснели, заслезились. Наверное, от этой песни ему стало так же грустно, как обычно делалось мне.

— Это "Чио-Чио-Сан", — сказала Роза Михайловна Вере Ивановне.

У Веры Ивановны глаза были спокойные. Она теперь успокоилась, Она, должно быть, вначале боялась, что я спою что-нибудь слышанное невзначай на улице.

Но тем дело не кончилось.

— Так! — весело сказал Владимир Константинович и снова водрузил на нос очки. — Так. А теперь, Женя, поди-ка сюда…

Он направился к пианино и сел на вертящуюся табуретку, которую поспешно уступила ему Роза Михайловна. Ишь ты, значит, этот представитель умел играть на пианино! Я еще никогда не видел представителей, которые умели бы играть на пианино.

— Женя, я сейчас сыграю мелодию. А потом ты прохлопай ее ладонями.

Он сыграл.

Я прохлопал.

Он еще сыграл, что-то другое. Я и другое прохлопал. Вот уж чепуха. Ничего нет легче. Ладушки-ладушки,

— Хорошо, — сказал Владимир Константинович. — Теперь я нажму клавишу, а ты пропой этот звук.

Он нажал. Я пропел. Тогда он нажал другую, повыше. Я заголосил выше. Он — еще выше. И я еще выше…

— Неверно! — вдруг закричал представитель и сверкнул очками: — Не так!

— Так, — ответил я ему.

— Нет!

— Да.

Не больно-то я испугался. На нас, детдомовских, вообще кричать не разрешается. За это и попасть может, будь ты хоть какой представитель,

— Хорошо, я сыграю еще раз, — сказал Владимир Константинович. Слушай внимательно…

Он нажал. И вдруг, склонясь, стал ожесточенно тыкать пальцем в эту черную клавишу. Кажется, он опять страшно рассердился. Но похоже, что теперь не на меня. Потому что, круто вертанувшись на табуретке, он воззрился уже на Розу Михайловну с Верой Ивановной:

— Скажите, пожалуйста, сколько лет назад вы приглашали настройщика?

— Видите ли, у нас по смете… — начала Вера Ивановна. Но, взглянув на меня, прервала свою мысль: — Мальчик может идти?

— Да, — ответил представитель.

— Иди, Женя, — сказала Вера Ивановна.

А я и так уже давно прислушивался к тому, как за окошком, во дворе, орут и визжат ребята. У них там, судя по всему, было весело. Не то что здесь.

— До свиданья, — сказал я представителю.

И побежал к своим.


Но поздно вечером, когда мы все ложились спать, и разделись уже, и залезли под одеяла, в комнату вбежала вдруг наша нянечка, няня Дуня, запыханная вся, раскрасневшаяся: она хоть и молодая была, няня Дуня, но довольно толстая.

— Прохоров Женя… Тебя Вера Ивановна зовет. Быстро, быстренько!

Пришлось мне снова одеваться.

Петька Заваруха, который надо мной спал, на втором этаже — у нас двухэтажные были кровати, — свесился оттуда, со второго этажа, спросил с любопытством:

— Зачем тебя, а? Ты чего натворил?

— Не знаю…

Я и впрямь не знал, зачем. Вроде бы я ничего такого не натворил. Может быть, за то, что я нынче невежливо спорил с этим представителем?

В коридоре было темно.

Но под дверью, что вела в кабинет заведующей, лежала полоска желтого света. И еще одна тоненькая полоска вырывалась из-за самой двери, которая была неплотно притворена.

И когда я подошел к этой двери и остановился в некоторой робости, я услышал голоса там, за дверью:

— … о человеческой судьбе. И я не вижу в том, что вы рассказали, никакой гарантии…

Это был голос Веры Ивановны.

— Стопроцентных гарантий вообще не бывает.

Это был голос представителя. Значит, он еще не уехал.

Я стоял под дверью. Я слушал, сильно робея и ничегошеньки не понимая. Я и слов-то таких не знал и не мог тогда знать: гарантия, проценты… А коли не знал, то как же мог их запомнить и пересказывать теперь весь этот непонятный для меня разговор? Может быть, я привираю, сочиняю? И уж не сочинил ли я тем же способом всю эту занятную историю? Может, я и про собаку сочинил? И про мою граммофонную пластинку? Мы ведь, детдомовские, горазды сочинять…

Нет. Не сочиняю. Не вру. Все это было на самом деле.

Однако в эти нынешние неполные семнадцать лет многое, конечно, уже позабылось, просто выскочило из головы: нельзя же помнить минута за минутой каждый свой прожитый час, каждое сказанное тобой и слышанное тобой слово ни в одну память такое не втиснется.