— Это тебе за вареньице. А аспида своего я сама накажу.
Васька сжался и ответил, что он тут ни при чем: ему давали, он и брал. Тетя Фрося обняла сына, потрепала его по лохмам и сказала, что в такой шевелюре скоро всякое может завестись, а мама моя заметила, что лишний раз постричь ребенка не так уж трудно.
— Да стричь его не успеваешь! — рассердилась Фрося. — Обрастает мигом, аспид!
Васька только хмыкнул.
В конце пути я все чаще думал о папе. Как он там один? Голодный небось. И что делает?
О том, что он делал, папа рассказал уже позже. Его команде был дан секретный приказ: если немцы прорвутся, завод взорвать и уходить в партизаны, в леса, где в тайных местах было оружие, провизия, взрывчатка. Папа в кабинете главного инженера устроил свой штаб. Его верными помощниками были проверенные литейщики, среди них Васькин и Юлин отцы, Степан и Захар. Охраняли все цеха, но главным объектом была электростанция.
Мой мирный тихий папа повесил на стене автомат и карту, на которой флажками отмечал передвижение немецких и советских войск. На другой стене крупно написал мелом номер нашего эшелона и каждый день спрашивал о его судьбе, крутя ручку полевого телефона. С замиранием сердца ждал ответа, вздыхал с облегчением, когда всегдашний суховатый голос кратко сообщал: эшелон номер такой-то проследовал пункт такой-то. Все нормально. Но однажды тот же голос сначала папу испугал: уж больно отчаянно человек кричал:
— Слушай, друг! Немцев от Москвы гонят! Гонят сволочей! Бегут они, бегут! А поезд твой миновал опасную зону, он уже за Муромом. Поздравляю!
Папа рассказывал, как трубка выпала из его ослабевших пальцев, как он потом созвал своих парней, сообщил им радостную и долгожданную весть. Васькин отец принес спирт, который берегли для дезинфекции инструмента и будущих перевязок, все выпили за победу и за скорое возвращение семей домой. Но я уже говорил, что это возвращение затянулось…
Мы всё тряслись на своих нарах, часто останавливаясь, пропуская воинские эшелоны с танками, пушками, теплушками, санитарные поезда с красными крестами на вагонах. На каком-то разъезде, где наш состав стоял несколько суток, мы увидели в вагоне напротив бледные, худые, глазастые детские лица. Пошли разузнать, кто такие и откуда. Женщина в белом халате ответила из двери непонятно: это ленинградские блокадники. И тут же замахала руками на подоспевших с хлебом местных бабушек:
— Нельзя, нельзя им сразу много хлеба — помрут!
Тронулся поезд с детишками, а мы с Васькой долго глядели друг на друга: разве можно помереть от хлеба? Это же ХЛЕБ! Потом уж узнали всё про блокаду, и блокадный хлеб, и про смерть от лишнего куска…
Кончились леса, пошла заснеженная степь. Нас одолели вши, и на какой-то станции неровным строем, почесываясь, мы зашагали в санпропускник. Одежонку нашу пропарили, самих отвели в баню, дали мыло и частые гребешки, вагон протравили чем-то вонючим — заходить в него можно было не сразу.
Стали мы чистенькими, но все равно чесались. У многих детей начался жар, заболело горло. Утром в вагон забрался нерусский узкоглазый доктор, послушал нас, попросил рот открыть и определил болезнь: корь, нужна госпитализация. Мамы подняли бунт: одних детей не оставим, кладите вместе с ними и нас! Доктор свои глазки пощурил, хотя щуриться уже некуда было, вздохнул и сказал:
— Сейчас будет транспорт. Из Кустаная.
И куда это нас занесло? — подумал я, ведь и города такого не слыхал раньше. А еще подумал, что многого чего я пока не слышал и не видел. Но это не страшно. Жизнь-то только начинается.
Наш поезд поехал дальше, а мы, заболевшие, вместе с мамами сидели в каком-то теплом домике с печкой и ждали, когда же подъедут машины из Кустаная, лучше бы, конечно, легковые. Светило низкое солнце, хорошо было видно, как на дороге вдруг завихрился снег и появились какие-то тени. Постепенно тени превратились в верблюдов, а меж горбов люди сидели. Верблюды шли медленно, остановились под нашими окнами и сразу инеем покрылись. А люди зашли к нам греться.
— Разве тут Африка? — оторопело пробормотал Васька. — И как же мы на них, горбатых, заберемся?
— Это не ваш транспорт, — сказал доктор. — Ваш вон бежит.
Мы с Васькой снова в окно поглядели. По степи мчались низкорослые лошадки, впряженные в сани. Возницы в каких-то диковинных шапках и полушубках лихо осадили лошадок у самого крыльца. Ресницы и у людей, и животных были заиндевелые.
— И какой тут больной есть? — весело спросил с порога узкоглазый широколицый возница. — Давай садись, что ли.
Нас усадили в сани, на сено, укутали пахучими шубами, возницы — а были это на самом деле щуплые мальчишки — что-то крикнули по-своему, и лошадки побежали, помахивая хвостами и взметывая копытами снег.
Кто лежал в больнице, тот скажет: невеселое это дело. А вы после вонючего тряпья на нарах лежали в теплой палате, на чистых простынях, вымытые и остриженные? Вы ели, а не жадно заглатывали, манную кашку с желтым пятном растаявшего сливочного масла? Вам, сопливым, говорили доктора и сестрички «вы»? А лечились ли вы красноватым порошком стрептоцида? А были ли рядом с вами любимые мамы? А смотрела ли на вас тревожно и ласково красивая Эмма, которая, как маленькая, тоже заболела детской болезнью? Нет? Тогда вам не понять, что такое счастье. А если еще вдобавок вы выздоравливаете, то это счастье вдвойне. Мы вместе слушали по радио последние известия, вместе горячо обсуждали их. Потом остриженный наголо и совсем неузнаваемый ушастый Васька просил меня «почитать чего-нибудь веселое из Маршака». И мама, и Юля с Валерой, и Эмма с тетей Гриппой, и Фрося в чистом халате тоже ко мне подсаживались. Почитать? Да пожалуйста! Хоть Маршак и в багаже уехал, но память-то мне на что? Вспоминаю первое, что приходит на ум:
Апрель, апрель! Звенит капель,
Ручьи бегут в Фонтанку.
Как пестрый кубарь, карусель
Вертится под шарманку.
Потом объясняю Ваське про шарманку. Про речку Фонтанку рассказывает мама: она была в Ленинграде, еще в том, довоенном. А теперь там блокада, голод, смерть.
Я расспрашиваю узкоглазых сестричек про тутошнюю жизнь, они смеются: жизнь как жизнь, сам увидишь. А война? Они вздыхают: война — плохо, брат на войне, отец на войне. Скорей бы все кончилось. Но ой как нескоро все кончилось.
Нас выписали, пожелали больше никогда не болеть и на таких же лошадках отвезли в далекий поселок Тогузак Кустанайского зерносовхоза.
Хорошо запомнился двухэтажный длинный дом, коридор, двери по обеим сторонам. На одной двери висит замок. Какой-то начальник, наверное комендант, отдает маме ключ:
— Заходите. Замок не запирается. Ваша комната. Тут с вами, правда, еще одна жиличка будет. Роза звать. Тихая такая. Если что надо — скажете. Ну, устраивайтесь.
Мама сняла замок. Мы вошли в маленькую холодную комнату с одним окошком. Сразу увидели наши вещи: корзинку, но без замка, чемодан и узел с надписью «Анна Леонова». В углу — кирпичная печка, ящик, наверное с углем, крышкой закрытый. Рукомойник на стене, под ним — ведро. На шнуре лампочка без абажура. Три голые железные кровати стоят у стенки, одна на другой, четвертая — за какой-то тряпочкой вместо ширмы. Эта прикрыта солдатским одеялом и сверху маленькая подушечка с цветочками. Из мебели две табуретки и длинный-длинный стол.
— Только покойников на него класть, — сказала мама. — И вещи все растащили…
В дверь тихонько постучали, и я почему-то испугался: за дорогу отвык, видно, от стуков. Мама открыла, и в комнату вошел Боря Шкарбан. Без прищурочки своей обычной, сероглазый, причесанный.
— Добрый день! С приездом! Вещи ваши все целы, только ребята кагор выпили, просят извинения. Сейчас расскажу, как тут и что, где хлеб покупать, где картошку и крупу дают, куда ходить менять. — Увидев удивленно поднятую мамину бровь, пояснил поспешно: — Ну там, масло, яйца, сахар, мясо, другое что, чего в магазине нет, это все нужно выменивать у местных. На тряпки всякие, на вещи. — Боря вытянул из-за спины котелок, открыл крышку, запахло вареной картошкой. — Ну, устраивайтесь, если что надо — мы тут через дверь обитаем.
Да, печку растапливайте кизяком — он в ящике. Спички на подоконнике.
И испарился, даже спасибо не успели ему сказать.
Мы с мамой заглянули в ящик — поглядеть на кизяк, на кирпичики из навоза и соломы. Однако горели они хорошо и не очень пахли. Позже от того же Бори я узнал, что из кизяка, добавляя глину, казахи строят небольшие дома и сараи. В комнате стало теплей, окна запотели. Мы поели картошки, и я попросился погулять — отвык от улицы-то. Мама махнула рукой, понуро сидя за «покойницким» столом.
Спустился я на первый этак, вышел на занесенный снегом двор. Вернее, это был и не двор даже, а заснеженное неласковое пространство, ни людей, ни собак. Напротив нашего дома стоял точь-в-точь такой же, только обнесенный колючей проволокой. Перед домом — тем, что за проволокой, — лениво похаживал немолодой часовой в белом полушубке с винтовкой на плече. Он посмотрел на меня, а я — на него. Часовой поманил меня рукой, и я подошел. Он снял рукавицу, полез в карман полушубка, вытащил и дал мне кусок сероватого сахара с крошками махорки. Мама не велела брать у чужих, у незнакомых… А где они, знакомые, с сахаром в карманах!
— Спасибо вам.
Мы шагали рядом, только по разную сторону колючки. Он спросил:
— Видать, недавно прибыли?
— Только что с поезда.
— Ты, парень, особо не шути, — серьезно предупредил он меня и зашагал дальше, неторопливо похрустывая снегом. На том и расстались.
Я вернулся домой — нет, не домой, дом остался в другой, мирной жизни! — я вернулся в комнату с длинным столом и непривычными запахами. Здесь уже было много народу: тетя Гриппа с ребятами, Эмма, Фрося с Васькой, Тетя Валя с Борей. Тетя Валя сидела — не могла долго стоять на опухших ногах. Другие женщины убирались, мыли полы, накрывали стол простыней вместо скатерти. Боря командовал и указывал, а заодно вываливал на нас все зд