Мальчишка в сбитом самолете — страница 8 из 52

ешние новости. Пока мы тащились в теплушке через всю страну, здесь, в степи, давно уже разгрузились первые эшелоны и первые рабочие уже начали трудиться чуть ли под открытым небом. Делали они огнеметы для танков. Боря показал пустые огнеметные гильзы и даже настоящий порох, похожий на желтоватые макаронины.

— Это что еще за игрушки! — рассердилась Фрося. — Убрать немедленно, а вы, дамочки, воду берегите, здесь вам не водопровод. Парни, — обернулась она к нам, — вот вам ведро — и дуйте за водой. «Куда, куда?» — на улицу!

Мы сразу на Борю посмотрели. Но он возился с печкой, шуровал кочергой. Пришлось тащиться нам, малолеткам. Хоть и вечер наступил, на улице было не так темно, светила полная луна. Женщины с ведрами стояли в очереди около саней с обледеневшей деревянной бочкой с дырой. На бочке орудовал местный старикашка с черпаком на длинной ручке, он ловко набирал воду и разливал ее по ведрам; был дед суров и молчалив. Мы получили свою порцию ледяной воды, дотащили ее на второй этаж, обливая ступеньки и валенки. Женщины поставили чайник, положили на стол тонко нарезанный хлеб и посетовали, на меня не глядя, что съедено все варенье. Я молчком достал кусок каменного сахара, сдул с него крошки махорки. На вопросы, что это и откуда, ответил: места надо знать. Сахар расколотили на мелкие кусочки, чай пили больше «вприглядку». В разгар чаепития мама вдруг заохала и принялась меня целовать, обнимать — явление в те дни нечастое.

— Владька ты мой! — бормотала она. — Твой же день рождения сегодня! Семь лет! Господи, да разве мы так бы его встретили ТАМ!

Женщины стали меня поздравлять и, как у них принято, целовать-обнимать. Боря молчком убежал куда-то, через пару минут явился с круглым сухим кустом в половину его роста. Объяснил что это — перекати-поле. Осенью по степи ветер его катит, семена рассыпает. Это вот «перекати» подкатило к нам под крыльцо, и он его мне дарит: пускай стоит, дом украшает. Я выдрался из женских объятий, водрузил круглый куст на середку стола, вытащил из нашей громадной корзины патефон и пластинки:

— Боря, заводи! Гулять так гулять!

Первая пластинка закрутилась, музыка была веселая «риоритная», но женщины приуныли, не спешили танцевать. И тут в дверь будто мышка заскреблась.

— Заходи, чего там! — крикнула Фрося.

Вошла худенькая черноволосая женщина, очень молодая и красивая. Она была одета не по погоде — в осеннее пальто и туфельки. Мы сразу заметили ее покрасневшие опухшие глаза. Она держала в руке какую-то серую бумажку. Сказала, обращаясь сразу ко всем и ни к кому в отдельности:

— Муж мой… Сережа, он танкистом был… Его танк сгорел…

Я понял, что это наша жиличка Роза, про которую днем говорил комендант. Она повозилась за своей занавеской и притихла. Женщины переглянулись. Никто не пошел к ней. Все быстро разошлись, а мы с мамой стали укладываться спать. Поставили поближе к печке две кровати, постелили на пружины какое-то барахлишко из узла, под голову приспособили нашу одежонку, чем-то накрылись, но уснуть долго не могли, ворочались, вздыхали.

Ко мне тихонько подошла босая Роза с маленькой подушечкой в руках:

— Возьми думку, удобнее будет.

И сама подложила подушечку под мою голову.

— Спасибо, — сказал я. — Думка — это чтобы думать?

Роза грустно улыбнулась и скользнула на цыпочках за занавеску. Мама встала и пошла к ней. Они долго о чем-то шептались. Думка приятно пахла чем-то нежным, довоенным, навевая спокойный сон.

Так и жила с нами Роза, тихо как мышка. С утра куда-то уходила, вечером возвращалась на свою кровать. На вопросы мамы насчет чая поспешно отвечала: спасибо, сыта. Но потихоньку, не сразу, стала привыкать к нам, иной раз даже садилась пить чай с нами, но обязательно со своим хлебом. О себе ничего не рассказывала — больше меня расспрашивала, о жизни и вообще. Когда я вспомнил о немецком самолете, она побледнела и приложила ладони к щекам. Роза не походила на других женщин, которые все знают и всех учат, она умела слушать. Я поначалу никак ее не называл: на «тетю» она, молодая и худенькая, никак не тянула. Сказал однажды «Роза» и осекся. А она ласково посмотрела на нахала:

— Ну и правильно, Владислав, так и зови меня, мне приятно.

Зима на речке Тогузак

Зимы в этих местах холодные, ветреные, сараи перед домами заносит до крыши. Единственную дорогу — от дома невесть куда — так заметает, что водовоз не всегда мог добраться до реки на лошади. По колено в снегу он каждый день пешком пробирался к берегу, расчищал и пробивал застывшую прорубь. Если этого не делать, лед над прорубью стал бы каменным. Заводские ребята предлагали взрывать лед, но старик отказался: «Зачем рыба пугать, а?» Приходилось нашим женщинам брать санки, ставить на них ведра и самим топать к реке по узкой тропинке.

В один солнечный день я и Васька упросили матерей взять нас с собой «по воду», обещали даже санки с ведрами везти. Правда, через полчаса езды по такой «дороге» нас самих пришлось везти вместе с ведрами и ломом.

Речка оказалась узкой, заросшей по берегам кустами, под которыми и чернела прорубь. Наверное, там били ключи, мудро решили мы с Васькой. Моя мама и Фрося набрали ведра, поставили на санки и тут же обе осели в снег. На лицах — ужас. Оглянулись мы с Васькой и замерли: несколько волков отрезали нам дорогу домой. Волки казались скорее веселыми, чем злыми, только очень уж здоровыми. Их желтые пронзительные глаза с интересом оглядывали нас.

— Ну, чего уставились? Кыш отсюда, — прошептала тетя Фрося и погрозила ломом.

Волки отступили немного, и мамы наши изо всех сил потянули санки, расплескивая воду. Вот так и шли — нападать волки не нападали, но держались рядом и, как я навоображал, плотоядно облизывались.

Неожиданно впереди показалась лошадь водовоза. Старик сидел на громыхучей бочке и кричал что-то. Завидев его, волки нехотя отступили — потянулись трусцой к ближним заснеженным кустам.

— Он играет, скучно ему, — сказал старик, подъехав. — Вчера наша баба пугал. Ты не боись, он сытый, он барана скушал.

— Что ж не стреляете! — рассердилась Фрося, вытирая пот со лба. — Развели скотинку! Сейчас волк сытый, а завтра, когда голодный?

— Раньше стрелял, теперь охотник на войне — немца стреляет, — вздохнул водовоз. Посмотрел на Фросю, хмыкнул: — Не стой, пожалста, замерзнешь, красный женщина.

Не красная — багряная была Фрося, а мама белее снега. Какие были мы с Васькой, об этом я умолчу. Волки эти еще долго скалились в моих снах. Только Розе я по секрету рассказал, что едва не описался тогда от страха.

Больше мы «по воду» не просились. Дел и без этого было много. Каждый вечер, когда заключенных из соседнего барака вели с работы, мальчишки подбегали к колючей проволоке с вареной картошкой в котелках, с остатками супчика, кусками хлеба. Люди за проволокой, молодые и не очень, озираясь, подбегали к нам, подставляли консервные банки, котелки, миски. Надо было успеть высыпать, вылить им еду, пока охранники не заругались. Правда, как мне казалось, они ругались больше для порядка, а тот, пожилой, что сахар мне подарил, вообще делал вид, что его это не касается. А уж нам-то не было никакого дела до того, кто эти заключенные в ватниках и шапках, в военном и гражданском, — это были люди, и им очень хотелось есть.

Первой у проволоки всегда оказывалась Эмма, одетая в очень просторное пальто тети Гриппы, с картошкой в котелке. Высыпав ее в подставленную консервную банку, она не уходила — долго вглядывалась в худые лица. Однажды к ней подошел тот, пожилой охранник, тихо спросил:

— Своих ищешь? Как фамилия?

Эмма приложила котелок к груди:

— Фокины…

Охранник покачал головой:

— Фролов есть, Федоров, Фельдман, а Фокиных нету. Ну, не стой, не стой тут, иди от греха, милая. Бог даст, найдутся твои.

Иногда заключенные убегали, тогда их искали по сараям и нашим комнатам, уезжали на санях в степь. Некоторых беглецов привозили обратно, иных, как рассказывали нам большие парни, просто закалывали в степи штыками. Наверное, парни врали.

Потом как-то незаметно все пропало — колючая проволока, охрана, заключенные. В бараке, где они жили, поселились рабочие нашего завода. Туда же ушла и наша тихая Роза, «чтобы не мешать вам». Она подарила маме ту самую красивую бархатную расписную подушечку со своей кровати, которая называлась странно: «думка». Меня она просто обняла и поцеловала в губы. Я был горд и смущен: ведь это — первый поцелуй женщины. Скажу Ваське — обхохочется. Розину кровать вынесли куда-то, и в комнате стало пустовато и скучновато.

У Розы в танке сгорел муж, конечно, молодой и красивый, как она сама. А скоро и другим нашим женщинам, и молодым и не очень, и даже совсем некрасивым, стали приходить похоронки — самые страшные бумажки на свете. То одна, то другая тетка каталась по столу головой, дико голосила или, что еще страшней, молча смотрела в стенку круглыми сумасшедшими глазами. А Роза никогда не плакала на людях, только иногда слышал я, как она тихо всхлипывает за своей ширмочкой-тряпочкой. Все мы, большие и малые, сжимались в комок, когда по утрам раздавались шаги почтальона по нашему бесконечному коридору, и напряженно следили, в какую дверь он постучится и какое лицо у него будет — веселое или угрюмое.

Но мы все-таки были детьми и поэтому, как все дети на свете, играли. Конечно же в войну. Магазинных игрушек у нас не было. Сами, как умели, изрезав пальцы, мастерили самолеты, пушки, танки. Мои оловянные солдатики были нарасхват, все мальчишки просились ко мне поиграть в настоящих солдатиков. У других армии состояли из старых роликов с электрических проводов, а счастливцы владели стреляными винтовочными гильзами.

В погожие дни, когда не было бурана, наши мамы уходили в аулы менять на мясо, масло и сало сшитые ими простыни, телогрейки, пиджаки мужей, наручные часы, кофты, ботинки — все, что сохранилось от ТОЙ жизни. Мы были предоставлены сами себе: носились по поселку, катались с горки — кто на санках, а кто и на автомобильном крыле. Упав с этого крыла, я глубоко порезал себе нос. Как всегда, кто-то увидел, кто-то смазал йодом рану, сунул в руку хлеб с маслом, чтобы полегчало.