Малые святцы — страница 9 из 51

Разбудил, вывел ли меня из того необычного состояния Вася-Очкарик, сосед мой по квартире, новый Машкин муж, он же и тёзка мой, то есть Олег на самом деле. Растолкал он меня, склонившись надо мной, — очки у него дужкой цепляются за самый кончик носа, но не сваливаются, глядит он поверх очков, — дождался, когда я опомнился, и рассказал мне: проводил он, мол, только что приятеля своего до Карповки (дальше нельзя ему от дому уходить в ночное время — поднадзорен), поймав такси, приятеля отправил, а сам вернулся восвояси; ко сну начал было раздеваться, я тут и закричал — да так заголосил, сказал он, мой сосед, как будто лыко чёрт с меня сдирает; а Машка — та уже и задремать успела — метнулась на мой крик спросонок, мол, ногами в одеяле, словно ласточка в кулёмке, запуталась и, саданувшись крепко головой о шкаф, лоб себе до крови раскроила.

Назавтра, на кухне, за общим утренним чаем, а для Машки и для Васи-Очкарика ещё и опохмелкой — допивали они оставшийся с вечера портвешок, поведал я им со смехом о том, что мне приснилось, отчего и закричал-то так, наверное. Вспомнила тут Машка, что, когда она сюда девчонкой въехала, устроившись на «Полиграфмаш» лаборанткой и получив жильё, соседка, умершая задолго до моего здесь появления, рассказывала ей: будто вскоре же после войны, в сорок шестом или в сорок седьмом году, в той комнате, то есть в моей, жила девица молодая, сирота круглая, которую прямо там, в комнате, грузин какой-то и зарезал. Зарезал тихо будто и ушёл. Суток трое, дескать, пролежала, убиенная, пока не стала, мол, смердеть. Предложил Вася-Очкарик выпить за упокой — лучше поздно, мол, чем никогда, — и выпили они с Машкой, не чокаясь, а после она, Машка, и говорит, что и ей минувшей ночью снилось что попало, мол, и вот что именно: будто сидит она возле самой настольной лампы, чтобы зрение не портить, и пересматривает открытки с портретами любимых актёров. И будто входит вдруг — и постучался, мол, тогда, когда уже вошёл — то ли военный, то ли участковый — в галифе. Вошёл, бросил на пол не то кубик, не то шарик какой-то блестящий и взревел, как сумасшедший, кто первым схватит, мол, того и будет эта штучка. Машка и кинулась ловить — лбами с военным-то и стукнулись как будто. Лоб у неё, у Машки, и на самом деле был рассечен, а рана — йодом сдобрена обильно. С мужем у Машки в те сутки были мир и согласие — значит, не он к ней руку приложил, хоть и случалось, случись бы и на этот раз такое, лежала бы теперь наша кухня вся в руинах, а чаепитию и их совместной опохмелке тем ранним утром было бы не состояться — это уж точно: Машка без боя не сдаётся.

Сон вроде сном, но дальще пуще.

В шестьдесят первом году вслед за всеми остальными в стране упразднили и нашу — яланскую МТС, «Полярную», как она именовалась. Народ тут же стал разъезжаться в поисках работы, и прежде всего, конечно, молодые, кто в города соседние, кто в рабочие, леспромхозовские в основном, посёлки, а в селе нашем старинном, некогда богатом и красивом, вместо коренных, уцелевших после всех противокрестьянских и противоказацких, противочеловеческих вообще, перетрясок, начали селиться новые, не привычные для нас попервости — как по облику, так и по своему поведению — люди (как они, никто в Ялани так тогда ещё не пил, то есть не потреблял для возвеселения или забытья ни тормозную жидкость, ни одеколон, ни прочие подобные продукты, и внешне так никто не опускался) — бичи. Забросила судьба из далёкой Белоруссии в Ялань и Аркашку Кацюпу, то ли парня, то ли мужика, то ли нечто, неопределимое по полу, лет тридцати, невзрачного и тощего и очень уж неряшливого: рядом с ним и устоять-то было трудно — дух от его нестиранного и заношенного вретища исходил такой, что любого, даже нечувствительного, как напёрсток, с души воротило. «Синий, как пуп», — говорили про Аркашку добродушно старухи. «Гнида», — беззлобно обзывали его мы, мальчишки. Присмотрел его, убогонького, один наш хитрован-селянин-старожил, Плетиков Василий Серафимович, с начальством гибкий, как пруток таловый, а с покорными шибкий, как кувалда, — вот на него-то днями и батрачил Аркашка за стакан бурдомаги дурманящей, а жил отдельно, по-барски, в бесплатно доставшемся ему доме-крестовике, навсегда оставленном хозяевами, под крутой, четырёхскатной крышей, заняв в нём одну из четвертин. Институтов Аркашка, как некоторые из бичей, не заканчивал, но читать и писать умел. Его-то, этого Аркашку бедосирого, я и описал в одной из глав своей рассыпанной впоследствие «Ялани», описал и — с лёгкой душой тогда, в чём теперь и раскаиваюсь горько — смерть для него придумал, как в ту минуту мне представилось, соответственную — как для героя, разумеется, а настоящий-то живи бы да живи он, и сто бы лет ему не мера, века чужого, и моего в том числе, не заедал он, Аркашка, зла никому, кроме себя, не причинял, наверное. Происходило дело так в романе (роман — условно говоря). Как-то поздно вечером, отбатрачив день на Плетикова и получив от него норму хмельного зелья, приплёлся будто бы Аркашка домой, вина пьянее и осоки шатче, каким он редкие сутки не был (а в избах выстыло — всё же зима, в разгаре сретенские клящие морозы), и взялся, не помня себя, растоплять буржуйку. Дров натолкал в неё битком, обдал обильно их соляркой из бутылки и, повозившись неловко в потёмках со спичками, подпалил, а сам спать тут же завалился — не мог больше на ногах уже держаться. Бутылка, небрежно приткнутая им около буржуйки, опрокинулась, солярка пролилась на пол, от искры, от нагрева ли сильного вскоре и вспыхнула — довольно случаев подобных. А в это самое время будто бы гулял с девушкой по Ялани один молоденький паренёк, более значительный персонаж в романе, нежели Аркашка, пожар увидел, послал подружку людей будить и звать их на помощь, а сам поспешил туда, где горело. Подбежал к дому, в дверь той четвертины, в которой жил Аркашка, сунулся — там оказалось заперто — и заперто-то изнутри. Будто бы выбил паренёк окно, забрался в дом, но постояльца там не обнаружил. Как бы от дыма (по роману) забился он, Аркашка, нити, что называется, от выпитого не тянувший, под кровать и сначала задохнулся, несчастный, а потом и обгорел, обуглился, как головёшка, там же, под кроватью.

Ну и вот — учился я тогда на втором или уже на третьем курсе, точно не скажу, не помню потому что, и, сдав экзамены за первый семестр, приехал на каникулы в Ялань, домой то есть. Уже отъелся, отоспался, и однажды, с утра в постели ладно отлежавшись, а после, вечером, ещё и чаю крепкого излишне перепив, бродил я бессонно среди ночи по пустынному, редко где освещённому электрическими фонарями и до боли родному мне селу (правда, не как герой из моего романа — один, без девушки, в чём и отличие), развлекая собак, скучающих без подозрительных и вообще каких-либо, кроме еле уловимого шелеста оседающей плавно изморози да снежного похрустывания под моими валенками, звуков, завернул, слоняясь, на изобилующую осиротевшими избами улицу, называющуюся Линьковским краем, с чёрными, полузанесёнными сугробьем развалинами дворов и амбаров, и заметил, что как-то странно озарён изнутри тот дом, в котором, по моему предположению, должен был бы обитать Аркашка: бывает — рыжая, низкая луна так в стёклах окон отразится, но не было луны о ту пору, не взошла ещё, были лишь звёзды — те в неисчислимом множестве — сияют себе, как преподобные. Когда, ускорив шаг, поближе подступил, тогда и понял, что пожар там. Непривычно: торчит дом одиноко, словно после нашествия вражеского, — ни двора с ним рядом, ни кола — всё на дрова Аркашка испилил, и до сеней уже, смотрю, подлец, не о покойнике будь сказано, добрался, — обнесён был раньше дом, как острог, заплотом глухо — на то он и заплот, что без единой щели, — и за заплотом, там, в просторной ограде, стояло всё, начиная от собачьей будки и кончая уборной, теперь и той-то уже не было. Попытался я открыть дверь — подёргал — либо заперта была оттуда, из избы, либо гвоздями заколочена снаружи, чтобы мальчишки в дом не проникали, — не подаётся; ощупал рукой притолоку — в темноте не разглядеть было — петля свободная, замок в ней не висит, палочка вместо замка никакая не заткнута. Сухо, морозно — и будто с месяц так уже стояло, — снег не валил уже давненько — дорожка от ворот до крыльца твёрдо утоптана, инеем припорошена, да слой-то его, как слюда, тонкий — не узнать никак по следу, дома хозяин, вышел ли куда. Сердце подсказывало мне, однако — заколотилось вдруг тревожно, — что есть там, внутри, живой кто-то, страдает, — чутьё какое-то, не объяснить. Выбежал я из ограды, одно из на улицу глядящих окон выбил и забрался в дом — горел в нём пока ещё только пол, да занялась стена вблизи от печки, — сквозь скучившийся дым огонь просвечивал жёлто-яично. Позвал я сначала раз да другой громко — но только в пламени трещит — никто не отозвался. Искал в избе — двери в другие четвертины досками были заколочены, — искал, пока терпелось, и после вон выпрыгивал, чтобы отдышаться, лицо и руки снегом натирал и снова лез внутрь, а там (окно-то вышиб — доступ воздуху свободный) и потолок уже огнём лижет — жар и оттуда уже, сверху. Кровать — добрался до неё — постель на ней пылает: тут уж и вовсе нечем продохнуть от ватной гари — и на кровати никого. Решил, что нет в доме Аркашки, — то ли ещё не вернулся — пьёт или, напившись, спит у кого-то из бичей, — то ли вообще тут, пока сильные морозы, не находится, переберётся лишь к весне, так как громаду экую непросто отопить: были на окнах резные наличники — на заглядение прохожим — и те успел содрать, спалил. Но дверь-то на крючок закрыта изнутри — проверил. Разве что так: накинул он, Аркашка, крючок, а сам через чердак вышел — лаз там, на кухне, с лестницей имелся, помню… От ребятни — тех же ведь где только не носит. Но это мало вероятно: куда уж проще, думаю, как на замок-то. К полу, где тот ещё не пылал, склоняясь (дым внизу чуть реже, так поэтому), обошёл всё заново, кругом всю четвертину, и на русской печи палкой — попалась под руку какая-то — теперь проверил, и в самой печи, и под шестком, мало ли, и на полатях — не забрался ли на них Аркашка спьяну, — провёл палкой и под столом на кухне, до стен протыкал ею пустоту, а вот под кроватью поискать, уж как на притчу прямо, и не догадался, ногой, правда, под нею, помню, пошарил, да неглубоко, насколько дотянулся, — даже и в мыслях у меня тогда не промелькнуло, что мог он, бедолага, туда закатиться, если ползти, казалось мне, то было бы к двери уж… Из дому выскочил. Стою. Народ начал подтягиваться — по одному подходят и ватагою. Разговоры — то ленивее, то бойче. И — где он, Аркашка, — никто толком не знает, гадают только, но гадать — не ведать. Кто-то его как будто и встречал, да не сегодня вроде, вспомниают, а дня за два, за три ли до этого. Год назад и я его встречал, мол, кто-то так шутит. Смотрю, и Плетиков Василий Серафимович — тот уже тут — к нему все сразу: должен, мол, знать — нет, говорит, работника, мол, до отвалу накормил — смеются все: конечно, дескать, до отвалу, — в шесть или в семь часов вечера его выпроводил, а куда он после этого направился, понятия, мол, не имею. И лишь Чапаиха, бичиха, едва владеющая языком своим, — не в кою пору было протрезвиться ей, — мат-перематом всех заверила, что у себя, дескать, Аркашка, и быть ему, сволочи, мол, больше негде, что до полуночи он, глист засохший, у неё водчонкой угощался, а как допили всё, лично сама она его, под локоточек, мол, до крылечка довела, а то, что в дом вошёл он, недоделанный бульбаш, так крест вот вам и сукой, дескать, буду. Прежде в снегу хорошенько вывалявшись, чтобы не вспыхнула на мне одежда смаху, проник опять я в избу, скоренько по возможности все закутки проверил вновь, а под кровать, поглубже в угол, и на этот раз не сунулся, как будто что-то не пускало, но — как и тот паренёк, герой из моего романа, двигаясь наощупь в точно таком же, только придуманном мной будто, положении, — так же, как он, ладонь ожёг об её дужку. Дотла сгорел дом, некогда самый, пожалуй, приглядный в Ялани, с расчудесно изукрашенными мастерской резьбой не только наличниками, но и причелинами и очельем, один из самых казистых, наверное, в селе, сгорел дом до подполья, и тушить-то было бесполезно — высох за век под хорошим карнизом — часа за три в пепел обратился. А чёрное, как спелое арбузное семечко, тело Аркашкино (головню ли — то, что