— Ну, что?
Панкратов с нетерпением ждал ответа — что скажет его друг?
— Знаешь что, Леонид, — дружески хлопнув по плечу, начал Рубкин. — Мне не хочется тебя огорчать, но врать я не умею. Не нравится она мне. Может, и красивая у неё душа, может быть, не спорю, а лицо её мне не нравится. Черт его знает, дело вкуса, конечно. Скажу тебе одну истину, не помню только, или где слышал её, или вычитал, словом, суть вот в чем: подруга жизни на людях должна быть красивой, дома — заботливой, в постели — страстной!..
— Твоя философия — ерунда, — возразил Панкратов. — Увидел бы ты Ольгу в жизни, э-эх!.. Почитай, что на обороте пишет, почитай, я тебе разрешаю.
Рубкин снова нехотя взял фотографию и, повернув её, стал читать:
— «Милый Лёня! Нас снимали на Доску почёта. Фотограф приезжал прямо в поле. Я попросила сделать карточку и для тебя. Вот она. Помни, милый Лёня, и не забывай, я жду тебя!..» — Рубкин усмехнулся. — Звеньевая, поди?
— Звеньевая.
— Можешь быть спокоен — не изменит, — заключил Рубкин.
Но Панкратов был весел и не заметил, что Рубкин насмехается над ним.
— Она хорошая, она будет ждать, я в этом не сомневаюсь, — проговорил Панкратов, пряча письмо и фотокарточку в карман.
— Да тут и сомневаться-то нечего…
8
Когда разбитые окна завесили брезентом и зажгли керосиновый фонарь, принесённый с батареи кислый запах деревенской избы стал особенно ощутим. Будто все здесь пропахло хлебом и квасом: и пол, и потолок, и серые стены, и деревянная кровать с лоскутным одеялом, и мешочная люлька на пружине, и давно не скобленный дубовый стол, и запылённая скамья вдоль окон… Фонарь горел тускло, и от этого воздух в избе казался густым и синим. Возле печи на соломе валялся старый с позеленевшей кожей хомут. Но Майе казалось, что это вовсе не хомут, а телочка, которую только что внесли с мороза в тёплую избу, и она, свернувшись калачиком, греется возле печи, а в дверь вот-вот войдёт отец, сбросит заиндевелый тулуп и протянет гостинец — полосатую конфетку…
В комнату вошёл капитан Ануприенко.
— Ужин не приносили?
— Нет. А стол я вымыла, вытерла…
— Вижу. — Он сел на лавку и, положив ногу на ногу, в упор посмотрел на Майю. — Говорил о тебе в штабе…
— Ну? — Майя подалась вперёд.
— Не могут. Правда, разговор был так, предварительный, — поспешно вставил капитан. — Завтра поговорю с командиром полка. Если он решит…
— А если не разрешит?
— Надо возвращаться в свою часть.
— Не пойду, пусть делают со мной что хотят, не пойду!
На пороге появился лейтенант Панкратов.
— Вы что в полутьме сидите?
— Леонид? — не оборачиваясь, спросил Ануприенко, хотя сразу же узнал лейтенанта по голосу.
— Да, я.
— Проходи. Как разведчики устроились на ночь?
— Отлично. Натаскали в сарай сена…
— А настроение?
— Тоже отличное, не спят, песни поют. Как же. на отдых едем…
— На отдых, — весело подтвердил капитан. — Садись, Леонид. Поедем в тыл, отдохнём, как следует, а тогда — прямо до Берлина. Дойдём, как ты думаешь?
— А чего же не дойдём? Дойдём.
— Должны дойти. И дойдём! Дойдём, черт возьми, — капитан хлопнул ладонью по колену. — Смотрел я большую карту в штабе. Интересная обстановка на нашем фронте, — он взял широкий кухонный нож, лежавший на столе, и остриём нацарапал на выщербленных дубовых досках огромную скобку. Закруглил концы, но не стал соединять их, оставив маленький проход. Получилось что-то наподобие незавершённого эллипса. — Мешок, видишь? Здесь сидят немцы. А вот тут, в самой горловине — Калинковичи, узел железных и шоссейных дорог. Немцы могут выйти только через Калинковичи. Взять город, перерезать дороги — и четыре-пять дивизий в плену. А ведь это сделать не так сложно. Ударить с двух сторон и затянуть клещи. Неужели в штабе фронта не видят этого?
— Видят, наверное.
— Я тоже думаю, видят. Не случайно вторую неделю такое затишье. Готовятся, подтягивают силы для удара. Вот где дела будут, а мы с тобой на отдых, а? Только мне кажется, ни на какой отдых мы не поедем, — неожиданно добавил капитан, и улыбка исчезла с его лица. — Ты заметил такую штуку: чего мы здесь стоим? Кого ждём? Я, между прочим, спросил начальника штаба: «Когда выступаем в Новгород-Северский?» «Пока, — говорит, — приказа нет». А почему? Впрочем… Нет, не пошлют нас под Калинковичи. Кого посылать? Возьми нашу батарею: три орудия, людей в расчётах не хватает… Поедем отдыхать.
— В бой так в бой. На отдых так на отдых, мне все равно.
Панкратову не хотелось продолжать этот разговор, он без внимания слушал командира батареи; рука то и дело тянулась к нагрудному карману, где лежало полученное им письмо с фотокарточкой. Ануприенко заметил это и, улыбнувшись, спросил:
— Что, опять, наверное, письмо получил?
— Получил.
— С фотокарточкой?
— Да, — кивнул Панкратов и смутился, покраснел, будто его вдруг осветили стоп-сигналом.
— Показывай…
Капитан, склонившись над фонарём, принялся рассматривать фотокарточку. Подошла Майя и тоже из-за плеча командира батареи взглянула на снимок — девушка ей не понравилась. Да и у капитана она не вызвала восторженных чувств, но из вежливости, не желая огорчать молодого лейтенанта, он тихо проговорил:
— Красивая. Это где она, в поле?
— Почитайте на обороте…
В это время, стуча каблуками, в комнату вошёл Рубкин. Он сразу понял, что происходит: Панкратов показывает фотокарточку. «Что за дурная привычка у человека, любишь, ну и люби себе на здоровье. Смотреть-то там не на что, а он суёт всем — нате, удивляйтесь!»
— Что это, двенадцатая? — насмешливо спросил Рубкин, подходя к ним и наклоняясь.
— Та же, что и тебе показывал…
— А-а, с Доски почёта?
Панкратов не ответил: он опять покраснел, но теперь оттого, что и в словах, и в тоне голоса, каким говорил Рубкин, явно почувствовал насмешку. Он хотел ответить что-нибудь резкое и тоже обидное, даже оскорбительное, и уже подыскивал подходящую для этого фразу, но Рубкин опередил его:
— Ты, Леонид, фанатик.
Он сказал это мягко, приветливо, так что Панкратов даже растерялся, и удивлённо воскликнул:
— Как?
— Очень просто: любишь одну и никого больше вокруг себя не замечаешь. — Рубкин будто невзначай взглянул на санитарку.
— Разве любовь — это фанатизм? — также удивлённо, как и Панкратов, переспросила Майя.
— Да, и не иначе.
— Нет, я в корне буду возражать против этого, — пылко заговорил Панкратов.
— Возражать можно, но доказать нельзя.
— Можно!
— Конечно, можно, — подтвердила Майя.
— Хорошо, тогда скажите мне, пожалуйста, что такое любовь?
— Любовь, это…
— Ну-ну?
— Любовь, это так сказать…
— Говори, говори.
— Любовь это есть любовь, — выручила Панкратова Майя.
— Ну вот: любовь, любовь… А что это — сказать не можете. А я говорю: фанатизм. Хотите пример, пожалуйста. Он любит её, она не любит его, но живёт с ним и изменяет ему. Об этом говорят ему друзья, а он не верит. Это что, по-вашему, не фанатизм? Таких примеров можно привести тысячи.
— Андрей, ты неверно толкуешь слово фанатизм, — вмешался Ануприенко. — Вот ты — настоящий фанатик, потому что убеждённо веришь в какую-то фанатическую любовь. А любовь и фанатизм — совершенно разные вещи. Любовь — это большое чувство, которое трудно передать словами.
— Но можно, — усмехнулся Рубкин и снова бросил косой взгляд на Майю. В сущности он не собирался отстаивать своё мнение, да и само сравнение любви с фанатизмом пришло ему в голову только теперь и неожиданно и он сам удивлялся тому, что говорил. Но все же отступать не хотел. — Как бы вы ни рассуждали, товарищи, а любовь — это все-таки фанатизм. Я имею ввиду однолюбов.
— А многолюбы? — спросила Майя.
Рубкин не ожидал такого вопроса, но не растерялся:
— Антифанатики.
— Как, как?
— Ан-ти-фа-на-ти-ки! — медленно, делая ударение на каждом слоге, повторил Рубкин.
— Хватит о любви, — капитан поднял руку. — Ужин прибыл!
Ординарец командира батареи между тем молча расстанавливал на столе котелки с борщом и кашей.
— Так ведь здесь есть тарелки, — спохватилась Майя. Она отстранила ординарца и сама начала готовить стол к ужину.
Ординарец покорно отошёл в сторону. В руках он держал фляжку, ища глазами, куда бы её поставить.
— Это что у тебя? — спросил Рубкин.
— Старшина передал к ужину, — ординарец протянул фляжку лейтенанту.
Рубкин отвернул пробку и понюхал:
— Хороша!.. И догадливый же этот черт Ухватов, а?..
На шутку никто не ответил.
— Все готово, прошу, — пригласила Майя.
— А рюмки? — возразил Рубкин.
— Рюмки? Сейчас будут и рюмки, — она снова, как хозяйка, пошла к полкам, занавешенным простенькой ситцевой шторкой, достала стаканы и поставила их на стол. — Пожалуйста!..
— Вот это другой разговор…
— Ну-ка, товарищи, давайте вспомним, когда мы в последний раз так по-человечески ели из тарелок? — пододвигая к себе тарелку и улыбаясь, сказал Ануприенко.
Стали вспоминать. У каждого оказались свои сроки: Майя только неделю назад ела из тарелок. Панкратов — полтора месяца, Рубкин — два с половиной, а капитан — пять с половиной месяцев, с того самого дня, когда синим июльским рассветом начались бои на Орловско-Курской дуге.
— За скорейшую нашу победу, за наши боевые удачи! — Ануприенко поднял стакан над столом.
Молча чокнулись, выпили стоя, торжественно. Лишь Майя не стала пить, пригубила и поставила стакан на стол. Капитан удовлетворённо посмотрел на неё; Рубкин хотел было возразить, но только удивлённо вскинул брови и принялся за еду. У Панкратова выступили на лбу росинки, щеки его, тоже влажные, порозовели. Он ел быстро, шмыгая носом и чмокая. Майя чувствовала, как от него веет жаром, и ей от этого было немного неловко. Рубкин, сидевший напротив неё, казалось, не ел, а ложку за ложкой пробовал суп на вкус и никак не мог определить, хороший он или плохой. Выпили по второй стопке, а разговор все не оживлялся. Может быть потому, что они были утомлены, и теперь от выпитой водки их клонило в сон, а может, просто не находилась общая тема, и каждый молча думал о своём. Панкратов начал позевывать, Ануприенко, откинувшись на спинку стула, наслаждался папиросой. Рубкин искоса поглядывал на Майю и любовался её лицом, которое теперь, при красновато-жёлтом свете фонаря, казалось лейтенанту особенно красивым. Майя чувствовала на себе этот испытывающий взгляд, опускала глаза, и её длинные ресницы тёмным полумесяцем ложились на «щеки.