Кристин Морган«Малыш Джонни-Попрыгун»
Первым, кто признался, что видел пацана, был Муллинз. Он сказал об этом так, будто ожидал, что его высмеют, будут ржать всем лагерем… или решат, что он напился и начал травить какие-то безумные байки.
Так или иначе, мы все его видели.
Все видели, и количество таких свидетелей было достаточным, чтобы быть правдой. Ничем, кроме как удивлением, описать своё первое впечатление мы не могли. Он просто и с печалью в глазах смотрел на нас, когда сержант Льюис подобрал его из придорожной вирджинской грязи.
В тот день лил сильный дождь. Он прибил к земле дым и пепел, но вместо него поднялись клубы пара. Наши тела также исходили паром, когда дождь смывал кровь с наших грязных лиц. В воздухе стоял тяжелый запах мокрой шерсти, смешанный с острым запахом пороха и гнилой вонью смерти.
В этой смерти было какое-то потускневшее достоинство. Как и во всей войне. Можно говорить о гордости, о боге и славе, развевающихся знаменах, гремящих барабанах, блестящих на солнце кавалерийских саблях, мушкетах… но что остается после битвы?
Смерть.
Искривленные конечности и остывающие тела. Застывшие взгляды. Какого бы цвета ни был твой мундир, синего или серого[1], в этой грязище всё едино.
Те, кому повезло, ушли быстро. Ушли легко. Вряд ли они успевали понять, откуда пришла смерть. Выстрел, толчок, как от удара копытом, и всё. Они погибали ещё до того, как на их лицах успевало проявиться удивление, до того, как мундиры и рубашки покрывались красными пятнами.
Другим везло не так сильно. Они чувствовали, как им отрывало ноги, вспарывало животы, перемалывало кости. Они превращались в мешки искалеченной плоти, соединенной нитями сухожилий. Их мозги вытекали из разбитых черепов вперемежку с костями и клоками волос… они кричали… звали матерей и молили о пощаде… пытались собрать себя воедино, присоединить оторванные конечности…
Нет, среди мертвых, умирающих, да и живых тоже, не было никакого достоинства. Нам доводилось видеть записных храбрецов, которые в ужасе дезертировали, плакали и обоссывались, и не всегда это происходило на поле боя. Мы видели хвастунов, которые дрожали, как осенний лист, при первых залпах артиллерии.
Война изматывала и душу и тело. Некоторые любят говорить, что она забирает у нас лучшее. Иногда бывает и наоборот. Мы видели спины тех, кто убегал, дезертиров, ссыкливых презренных собак, но кто мог их винить? Когда вокруг погибали твои друзья и братья, когда тебе нужно было ползти вперед — через тела тех самых друзей и братьев, — игнорировать цепляющиеся за тебя руки раненых, тогда-то и появлялся сильный соблазн спастись… спасти хотя бы душу.
Смерть выглядела ужасно, но и жизнь порой не сильно от неё отличалась. Иногда лучше не стоит заглядывать в медицинскую палатку. Пилы для ампутаций, железо, накаленное до красноты, шипение и запах паленой свинины. Гангрена, черви, копошащиеся в ранах, инфекции…
А потом, когда вам начинает казаться, что ваш разум оцепенел от происходящих вокруг ужасов, появляется нечто, что докажет вам вашу неправоту.
Как, например, этот пацан.
Его не должно было тут быть. Нечего ему тут делать, на поле боя, в такой дождливый день.
Что с ним было не так? Мы решили, что он ищет тут каких-то приключений или выискивает, чего бы украсть, но он даже не пытался — припасы остались нетронутыми. А может быть, он искал кого-то, ушедшего на войну отца, например.
Мы не знали. Мы знали только, что его не должно быть здесь. Никто не замечал его, пока не стало слишком поздно… и всё из-за мулов. Чёртовы мулы.
Если бы у нас были лошади, этого бы не случилось. Лошади не так склонны к панике. У нас было шесть лошадей, но двоих подстрелили, одна заболела, а остальных «реквизировал» этот ублюдок Холлистер — его подразделению они, видите ли, нужнее. 12-тифунтовый «Наполеон»[2] был намного эффективнее нашей старой бронзовой 6-тифунтовой пушки, которую мы прозвали «Малыш Джонни-Попрыгун» за то, что она подпрыгивала во время выстрела.
Льюис пытался спорить, но ублюдок Холлистер был на короткой ноге с командиром. Так что он забрал лошадей, а нам оставил этих долбаных мулов.
Мулов, которые убили пацана.
Не сами, конечно. Он улетел в канаву, пытаясь укрыться от их копыт.
Но эти шесть здоровенных чудищ были запряжены и тащили «Малыша Джонни». Вместо того, чтобы упереться или податься назад, как они делали, когда над головами свистели вражеские снаряды, мулы рванули вперед. Они бежали с холма, ускоряясь с «Малышом Джонни» позади, прямо в ту самую канаву.
Если мальчишка и кричал, мы не слышали. Не слышали мы и того ужасного скрежещущего звука ломающегося позвоночника.
Прогремел ещё один залп, но к тому времени мулы уже выли, бесились и так запутались, что не могли куда-то идти. И пока мы пытались их успокоить и распутать, сержант Льюис поднял мальчишку.
Он был таким маленьким. Шести или семи лет от роду. С маленькой головой, одетый в домотканые штаны и шерстяную рубаху он выглядел… выглядел каким-то поломанным. Как детская игрушка, кукла, которую просто выбросили. Мы видели много смертей и понимали, что с такими травмами, с тем, как повернута его шея, как изогнулись ручки и ножки, ему не выжить.
По крайней мере, его смерть была быстрой.
Мы пытались узнать его имя, откуда пришел, кто его родители. В нашем обозе были женщины — прачки, швеи, жены офицеров, поварихи, сестры милосердия, — и у некоторых из них были дети. Вокруг находилось несколько ферм. В чьей-нибудь семье наверняка пропал ребенок, какая-то мать потеряла сына, но никто не появился, никто не звал его.
В конце концов, мы сами решили его похоронить. Каждый скинулся ему на гроб. Сержант Льюис даже вызвал полкового капеллана, чтобы тот сказал пару слов.
Мы назвали его Джонни, потому что ничего лучше не придумали.
И вот шесть недель спустя заговорил Муллинз. Мы тогда сидели в палатке и ели соленую свинину с бобами и кукурузным хлебом.
Он сказал, что видел пацана.
Мы одновременно дернулись, будто пытались сбросить с себя какой-то груз. Никто не усомнился в словах Муллинза, мы все его видели.
Мы видели его, светловолосого мальчишку, и он не был похож на поломанную куклу. Ребенок, живой и здоровый, он, словно бурундук, вился вокруг пушки, смеялся и хлопал в ладоши. Мы его не слышали и не могли слышать, но мы совершенно точно видели его и ни с чем не могли спутать его щербатую улыбку.
Мы видели его, и что из того? Никому не было до этого никакого дела. Никому это не причинило вреда. Не похоже было даже, чтобы мы испугались. К тому же, когда мы с Доббсом как-то раз решили подойти к нему и поговорить, он растворился, словно туман, прежде, чем мы произнесли хоть слово.
Вскоре мы к нему даже привыкли. Он просто сидел на ящиках со снарядами или, оседлав бронзовый ствол, изображал, будто гарцевал на коне. Он стал нашим талисманом.
А почему нет? У другого подразделения жила грязная, нечесаная дворняга. Она бегала за ними повсюду и даже носила на шее их платок. У одного парня из 16-го была сова, которую он подобрал ещё птенцом. В Луизиане я видел артиллерийский расчет, который повсюду таскал за собой спиленную с носа какого-то корабля деревянную фигуру русалки. Она для них была кем-то вроде Госпожи Удачи.
Так что ничего странного, что у нас был этот пацан.
Кто-то из нас — не знаю уж, кто именно — как-то раз оставил возле «Малыша Джонни» миску с пирогом. К утру пирог исчез, что, впрочем, не удивительно, когда вокруг шныряют крысы, летают птицы и шляются разные попрошайки.
Доббс, которому самому едва исполнилось 15, начал оставлять возле него всякие побрякушки — гильзы, конские каштаны, разные камушки и прочее барахло. Всё это тоже исчезало к утру.
То же самое со сладостями. Один из братьев Брубейкеров, кажется, Тэд, очень любил сладкое и постоянно выменивал его у маркитантов. Если везло, доставал лимонные конфеты и ириски, если нет, то довольствовался сассафрасом[3] или шандрой[4]. Раньше он оберегал их так, как некоторые из нас оберегают кисеты с прядями волос любимых женщин или письмами из дома, но теперь потратил как минимум, по одной каждого вида.
Затем случилась история с носками.
У Кейри была тетка, которая постоянно отправляла ему посылки. В них было мыло, консервированные устрицы, нитки, иголки, пуговицы, зубной порошок, Писание, перчатки, ромовые булочки, колоды карт, печенье — всё это он раздавал нам. Через несколько недель, после того, как отец сообщил ему о скоропостижной кончине любимой тетушки от гриппа, до Кейри дошла её последняя посылка. Прошло несколько месяцев, прежде чем она достигла адресата. Упаковка потерлась, чернила выцвели и вымокли, но содержимое осталось целым.
В ней были консервированные персики, кисет с кофейными бобами, немного мятных палочек, а также несколько пар вязаных носков, которые, как гласило письмо, были связаны их местным церковным кружком и которые предназначались «моему дорогому племяннику и его однополчанам. С любовью, тётушка Агнес».
В этом мире мало удобств, и пара новых сухих носков всегда кстати. У солдата, марширующего по сырой, холодной земле, ноги промокают мгновенно, так что эта посылка — настоящий подарок. С этим может сравниться только приготовленная дома еда.
Мы были благодарны тёте Кейри. Мы сняли фуражки, склонили головы и помолились за упокой её души. Мы спешно избавились от старых, драных, отсыревших насквозь носков и надели новые. Они создавали ощущение прикосновения материнских рук, дыхания ангелов.
Это было именно то, что нам нужно. Затем мы принялись изучать вложенные в посылку газеты. Мы вслух читали месячной давности новости о мирной жизни, когда заметили, что Кейри замер.
Со дна коробки он достал ещё одну пару носков. Он смотрел на них так, будто они попали туда по ошибке. Не говоря ни слова, он взял их. В отличие от тех, что были на нас, эти носки были… меньшего размера.