Мама мыла раму — страница 3 из 20

Он тяжело дышал, комкая в руках шапку,

и я усмехнулась: «Горючее кончилось?»

Он ничего не ответил, только посмотрел на меня так,

что я вдруг спросила: «Где Лешка?»

И дядя Тимоша мотнул обнаженной головой

в сторону дороги.

— Он что… звезду разбил?

Дядя Тимоша молчал.

— И… сильно разбил?

Плечи его затряслись,

и он уткнул лицо в шапку.

И я — в белом платье и тонких колготках —

прошла мимо дяди Тимоши,

пересекла двор

и вышла на дорогу,

где не горел ни один фонарь, —

во тьму,

коловшую глаз осколками Лешкиной звезды,

и только тут до меня дошло,

что не горючее —

свет кончился, —

и я побежала:

по морозу

босиком…

И все думали, что я умру, —

а я стала поэтом.

И встретила другого адского водителя.

Его звали Данте.

И когда он повел меня —

круг за кругом, —

я взглянула на седую прядь в его черных

волосах

и подумала,

что таким, каким он вернулся

с того света,

Лешка был

с детства,

а значит, тот свет и есть детство.

А мое детство —

звезда моих минувших дней —

Лешка.

И стало быть, все будет хорошо

и мы поженимся.

И он будет улыбаться мне

своей гагаринской улыбкой,

потому что на самом деле

он больше всех хотел

стать космонавтом.

А я и на этом не хотела быть поэтом,

но не могла же я написать,

что хочу быть Лешкиной женой.

«Рай — это так недалеко…»

Рай — это так недалеко…

там пьют парное молоко,

там суп с тушенкою едят

и с Дантом за полночь сидят.

Там столько солнца и дождей,

чтоб вечно алы были маки:

рай — это там, где нет людей,

а только дети и собаки.

«Дача: клубничное жаркое детство…»

Дача: клубничное жаркое детство,

плюсквамперфект, почти мезозой,

гений: ребенок с геном злодейства

хищно охотится за стрекозой.

Археоптерикс щебечет на ветке

с рыжим охотником накоротке,

и преспокойно, как в маминой сетке,

груши-двойняшки спят в гамаке.

Ночью на даче скрипят половицы,

зябнет старуха на кресле-одре,

шепчутся девочки-отроковицы,

бродит смородина в красном ведре.

Ночью растут позвонки и суставы,

грудь набухает, как белый налив,

в дальние страны уходят составы,

в юность, и до посинения слив,

до сентября, до начала мученья:

море и солнце — дачный сезон.

Это наш дом золотого сеченья.

Южная ссылка: Пушкин, Назон.

Мария-Антуанетта

У меня в Трианоне деревьев подстрижены кроны,

будет ночь — будет бал: королевское наше житье.

Но я чувствую кожей, моей ты робеешь короны.

Перестань, дурачок, я ж в постели снимаю ее.

Я корону сниму, но сначала сними остальное:

мои туфли, подвязки, чулки, кружева, кружева…

Поскорее, родной! Скоро утро настанет стальное

и потребует хлеба, и смелют меня жернова.

Но должно же меж ночью и утром быть что-нибудь

третье,

но должно ж между жизнью и смертью быть что-то

еще…

Я корону сниму, как бродяга снимает отрепья,

и мне станет теплее, тепло, горячо, горячо…

Впрочем, стой… Ничего мы уже не успеем с тобою…

Вот идет мой народ — и я чувствую боль в волосах,

потому что короны снимают всегда с головою.

Так что я без всего буду ждать тебя на небесах.

«В моей бестрепетной отчизне…»

В моей бестрепетной отчизне,

как труп, разъятой на куски,

стихи спасли меня от жизни,

от русской водки и тоски.

Как беженку из ближней дали,

меня пустивши на постой,

стихи мне отчим домом стали,

колодцем,

   крышею,

      звездой…

Как кесарево — тем, кто в силе,

как Богово — наоборот,

стихи, не заменив России,

мне дали этот свет — и тот.

«К нам равнодушна родина — Бог с ней…»

Н. С.

К нам равнодушна родина — Бог с ней,

и эта боль уже переносима.

И берег, что похож на берег Крыма,

теперь мне с каждым годом все родней.

Тот берег только издали скалист —

вблизи же он поблескивает влажно

и что-то, что совсем уже неважно —

подъем или отбой, — трубит горнист.

Там солнце светит, и звезда горит,

и смуглый мальчик что-то говорит,

и рыбаки вытаскивают сети,

и весело сгружают свой улов,

и так шумят, что мне не слышно слов.

Но мальчик не нуждается в ответе.

«Юрий Гагарин был великий русский поэт…»

Юрий Гагарин был великий русский поэт:

Россия выпихнула его из себя в небо,

как в ссылку, как на Кавказ,

и он сел в карету, то есть в ракету, —

ибо путь ракет — поэтов путь, —

сказал: «Поехали!..» —

и улыбнулся своей гагаринской улыбкой.

И в этой улыбке была вся Земля,

все лучшее, что на ней есть,

«Земля в сиянье голубом»,

весть —

небу от человечества, —

потому что поэт — тот, кто говорит с небом,

словно языковой барьер, преодолевая земное

притяжение.

«Сначала жаль только Татьяну…»

Сначала жаль только Татьяну,

потому что ее не любят,

и Ленского,

потому что его убивают.

А потом жаль Онегина,

потому что куда страшней,

когда не любят и убивают не тебя, а ты.

А потом — Ольгу,

потому что самое страшное —

убивать, не замечая, что убиваешь.

А потом — опять Татьяну,

потому что она любит того, кого убивает.

А потом — опять Онегина,

потому что он все-таки жив,

А потом жаль всё: «наше всё», —

потому что его убили.

А потом жаль всех нас,

потому что мы лишние,

потому что в России все живые лишние.

Метемпсихоза

Себе в день рождения

Несметность тел и неизменность душ.

Когда б могла я верить в эту чушь,

я б захотела быть не мотыльком,

не птицею, не рыбой, не цветком,

не горною вершиной, не звездой,

а женщиной. Причем, не молодой,

а между тридцатью и сорока:

не больше и не меньше. На века.

«Об жизнь земную изувечась…»

А. В.

Об жизнь земную изувечась,

о всех, кто в ней — меж нас — гурьбой,

я знаю, для чего мне вечность

за гробом:

   чтобы быть с тобой.

Здесь места нет,

   где быть нам вместе,

но там, где ты мне будешь брат,

нет места ревности и мести…

…Жаль только, с братьями не спят.

«Курск»

[1]

А родина, как водится, одна,

а у нее нас много, слишком много…

И если на нее взглянуть со дна,

то до нее нам дальше, чем до Бога.

И нет нас там, где ищете вы нас:

в гробу железном нас искать нелепо,

последний в жизни выполнив приказ,

всем экипажем поднялись мы в небо.

…Такая смерть — что не собрать костей,

такая жизнь — где ничего не светит…

Россия, береги своих детей,

не то одна останешься на свете.

Не реки впадают в море —

в море впадает горе:

никогда его на карте не убавится…

Нынче самое большое море —

Баренцево.

Песня о десантниках

Поскидали десантники,

словно формы, тела.

Улетели, касатики,

не дождавшись тепла.

То не ангелов пение,

не оркестр духовой —

это бабье терпение,

перешедшее в вой.

Кто-то скажет: «За Родину…»

Кто-то всхлипнет: «Зазря…»

И, подобная ордену,

загорится заря.

Дать бы всем: Богу — Богово

и царево — царю,

а всем прочим немногое —

вот такую зарю.

Станут младшие старшими —

в небеса из грязи.

Не торгуются с павшими:

все, что хочешь, проси.

Только мертвым, им пофигу:

что звезда им, что крест.

…В жизни есть место подвигу,

слишком много есть мест.

«Снова в поле чистом кто-то стонет…»

Снова в поле чистом кто-то стонет,

а над ним кружится воронье…

Никакая родина не стоит

тех, кто умирает за нее.

В небесах высокая награда

будет всем,

   кто до нее дорос.

Видит Бог, кому все это надо, —

женщина не видит из-за слез.

«Нет хуже месяца, чем ноябрь…»

Юрию Полякову

Нет хуже месяца, чем ноябрь,