Как помочь подруге? Да и помочь ли? За два долгих, очень долгих года неметчины Зинка испытала многое: голод, холод, побои, издевательства. Сил сопротивляться этому становилось всё меньше и меньше.
Но Мария…
Зинка знала, что у Марии есть жених. Когда началась война, они клятвенно пообещали хранить верность друг другу. И что бы ни происходило в поместье господина Вильгельма, как бы ни старались немцы добиться своего, до сегодняшнего дня счастье пусть и криво, но улыбалось доброй полячке.
А то, что Мария добрая, Зинка знала.
Когда после побоев и каменного колодца Зинка вновь оказалась в коровнике, первой, кто помог девчонке, была Мария. Она поделилась с ней последним, что у неё было — кусочком хлеба. Она научила Зинку по ночам, чтобы никто не слышал, понемногу сдаивать у коров молоко. Не себе. Хотя очень хотелось — тёплого, парного.
Неподалёку от земель господина Вильгельма находился концентрационный лагерь. По ночам кто-то из работников Вильгельма умудрялся покидать охраняемую территорию. Выходить из коровника ни Мария, ни Зинка не могли. Двери им открывали только, когда нужно было забрать молоко и вывезти навоз. Но в стене коровника было отверстие, закрываемое изнутри и снаружи кирпичом. Через него каждую ночь Мария передавала две-три кастрюльки для кого-то спасительной жидкости. Молоко переправляли в лагерь. Пустые кастрюльки Мария прятала в коровьих кормушках.
Мария неплохо говорила по-русски. Её дом был неподалёку от советско-польской границы. Многие поляки когда-то работали в России. Её отец — тоже…
— Убью!
Зинка вздрогнула, когда услышала этот крик. Даже сквозь ладони, которыми закрывала уши.
Мария, уже лёжа на земле, уже почти без одежды, пытаясь выбраться из-под тела немца, насевшего на неё сверху, силилась дотянуться до камня, что возвышался над снежной пыльцой, припорошившей дорогу.
— Не надо! — заорала Зинка не своим голосом и полезла из-под телеги.
Убьёт Зинка немца или покалечит, её расстреляют и другим достанется. Теперь Зинка это точно знала — за одного пятерых на виселицу, а сколько ещё выпорют толстенными плётками?! И кто тогда будет в концлагерь молоко по ночам переправлять? Сколько там людей Богу душу отдаст? Наших не наших — неважно кого: русских, украинцев, поляков, чехов — все люди!
Откинувшись от распростёртой под ним девушки, Отто с изумлением смотрел, как мелкая ростиком, худая девчонка вылезает из-под телеги и идёт к нему. Идёт, снимая с себя одежду: старый ватник, рубашку, штаны.
— О, майн гот! — воскликнул Отто, когда девчонка оказалась рядом с ним. — Снег и нагота. Какая искренность!
— Меня бери! — сказала Зинка, не слыша немца. — Её отпусти…
11
Когда немцы в дом, по крыльцу подошвами сапог коваными простучав, ворвались, когда немецкий офицер следом вошёл, смеялись они. Сперва смеялись.
— Кто есть здесь козяин? — офицер спросил.
— Я! — Василёк ответил, вперёд шагнул, мамку собой закрыть пытаясь.
— Я! — мамка сказала, сама вперёд шаг сделала, Василька за спину свою пряча.
— Нет, я! — Василёк возмутился, опять перед мамкой встал.
— Я! — мамка уже сердито ещё шаг сделала, и опять Василёк позади неё оказался.
— Да я же! — Василёк вперёд выступил, чуть ли не на сапоги офицера наступив.
— Гут! — офицер усмехнулся, Василька рукой в перчатке от себя отстранил, взглядом на фельдшере остановился. — Кто ест он? Зоветский зольдат?
Старик на стуле сидел, за столом, без сил совсем, голова на грудь клонилась.
— Ой, да что, вы, товарищ офицер! — мамка Василька воскликнула и осеклась.
— Найн товарищ! Я ест господин! — офицер лицом побледнел, затем покраснел, глаза в гневе выкатил. — Всех товарищ стрелят! Ест будет великий немецкий нация, тот, кто другой ест — раб! Он зольдат-официр! Он ранен! Он был в той машин! — офицер махал рукой в сторону окна, из которого был виден остов санитарной полуторки. — Где другой красный официр! Я знайт, их был много! Там ест трупы, но их мало! Где живые красный зольдат-официр?
— Да какой же он солдат, какой офицер? — мамка притворно удивлялась. — Отец мой, дед его! — Василька за плечи хватала, всё за себя пыталась увести. — Во двор выходил, а тут самолёты ваши. Стреляли! От того и раны. А где другие раненые, не знаем! Не видели! Как самолёты налетели, мы деда своего раненого с собой увели, к окнам не подходили!
— А след? — офицер мамке не верил. — Ты ест знат! Ты ест помогат красным зольдат! Будешь лгат, я буду наказыват! Кочешь, мои зольдат сожгут твой дом?
— Нет, нет, что вы! — перепугалась мамка, Василька к себе прижала.
— Где красный раненый?
— Не знаю.
— Я считат до трёх! Потом пеняй на себя! — немецкий офицер медленно стягивал с правой руки перчатку. — Один. Два. Три.
— Я не знаю, про каких раненых вы спрашиваете.
— Ты виноват сама, — офицер снял вторую перчатку, засунул их, обе, за ремень и расстегнул кобуру.
— Ох! — охнула мамка, Васильку глаза ладонями закрыла, спиной к фашисту повернулась, Василька телом закрыв.
А тот медленно достал из кобуры пистолет и выстрелил. В фельдшера.
Тело старика какое-то время оставалось на стуле, потом рухнуло на пол. С губ сорвалось крепкое русское ругательство. Наверное, первое в жизни фельдшера. И последнее.
— Ты видела, что может быт, если мне лгат и не слушат! — офицер, не пряча пистолет, взял мамку за плечо и развернул к себе. — Кого мне стрелят сейчас? Его? — оружие нашло новую цель — Василька.
— Нет! — в голос взвыла мамка.
— Где красный зольдат-официр? Ты говоришь правда, и все ест жив: ты и твой киндер. И я дам тебе свобода. И много хлеба.
Мамка неожиданно выпрямилась, хоть до этого стояла сгорбленной, словно старушка, и оказалась вдруг выше немца:
— За хлеб купить хочешь? Меня? Нас? Дурак!
Немец брови удивлённо поднял и вдруг резко мамку ударил. По лицу. Наотмашь. Свободной рукой:
— Швайне!
— Не смей! — Василёк закричал, на офицера кинулся. — Не смей мамку бить!
— Швайне! — ещё раз фашист произнёс и Василька сверху ударил. Другой рукой. В которой пистолет был.
Упал Василёк прямо под ноги матери, сознания лишился, но ненадолго. Глаза открыл — немец на мамку пистолет направил:
— Я считат до трёх. Скажешь?
Ничего мамка не сказала бы. И что дальше было бы, кто его знает. Если бы не Василёк. Поднялся с пола, кровь со лба кулаком стёр, носом ни с того ни с сего шмыгнул. Выдохнул:
— Я скажу. Только так: ежели мамку ещё хоть пальцем тронешь, ничего не узнаете!
— Гут! — немец одобрительно головой качнул, пистолет в кобуру убрал. — Где ест раненый красный зольдат?
— В лесу, — сказал Василёк.
— Василёк! Ты что?! — мамка вскрикнула. — Не надо! — И на шёпот сошла: — Пожалуйста…
Василёк, мамку не слушая, продолжил:
— Раненых в лес другие солдаты унесли. Я слышал куда. Я провожу. Только… Только вам всем со мной пойти надо будет. Красных солдат много, больше десяти.
— Гут! — согласился немецкий офицер. — Все!
И вот тут повернулся Василёк к мамке и сказал:
— Папка, когда уходил, сказал, что я — твоя защита.
Зинку защищать некому было. А Отто не отставал. Первый раз прямо на дороге вдоволь наиздевался, другой раз в коровник пришёл. После того в дом сколько раз таскал, не сосчитать. До тех пор пока отпуск не закончился, пока не приехала за ним откуда-то машина военная и солдат, честь отдав, не объявил, мол, пора вам, господин Отто, снова на войну.
А через месяц поняла Зинка: что-то не так с ней. А через три месяца и Мария догадалась, спросила:
— У тебя… ребёнок будет? От этого?!
— Да, — Зинка согласилась.
Проплакали они потом всю ночь — тихонько, от Ганны хоронясь. Под утро Мария предложила от плода чужеродного избавиться.
— Да как? — спросила Зинка. Чего она в жизни знала?
И понеслось. И без того жить тяжко, работать невыносимо, так и Мария ещё добавлять стала: телегу с навозом так нагружала — колёса скрипели; тащи, Зинка, напрягайся! Раньше воду для коров носить помогала, теперь два ведра полнёхоньки наливала; неси, Зинка, тужься! Даже Ганна Марию похваливать стала, мол, так ей, задрипанке, а то, ишь, с хозяйским-то сынком разбаловалась!
А Зинке — вот жизнь счастье двужильное дала! — хоть бы что.
Мария травы специальные заваривала, солому настаивала — пей, Зинка, глядишь, вынесет! А то такую гадость даст — все внутренности наружу; давай, Зинка, не рожать же!
Родила. Семимесячного. Мелкого. Безволосого. Смогла бы — собственными руками удавила бы. Не смогла. Глянула — и не смогла. И Марии не дала.
— Пусть живёт.
Первым про ребёнка Ганна заголосила. В тот же час, когда Зинка рожать начала.
По воротам Ганна кулаками била, ногами стучала, кричала:
— Ой, да что ж это деется! Да тут же всякие такие-растакие рожать вздумали!
Управляющий господина Вильгельма прибежал. Поздненько уже, к концу дела самому, когда Зинка, родив, а Мария, всё, что по женской-акушерской части сделав, в себя приходили.
Походил управляющий вокруг Зинки, языком поцокал, бить не стал — ушёл.
На утро господин Вильгельм собственной персоной заявился, ночью-то не решился свою тушу господскую тревожить. Губы надул, глаза округлил и… тоже рукой махнул, мол, выживет, так новый работник будет.
Никаких послаблений Зинке с того не сделалось. Ну, да и то, слава Богу — не наказали.
Мальчишка рос как на дрожжах. И не чихал, не кашлял — личиком розовел, тельцем полнел, как положено. Молока у Зинки вдосталь было. Не коровьего, своего. Хоть и кормили меньше прежнего, а вот откуда-то ж было! Правда, высохла вся — тростинка толще.
Вот и радость: секундочку свободную уловить, сыночка покормить.
— Кушай, солнышко, расти, силы набирайся! Мы с тобой, солнце моё, ещё наших дождёмся!
Ещё одна радость: охранники немецкие, когда Зинка кормить начинала, двери в коровник приоткрывали. Вроде как поглазеть, а потом Мария услыхала, язык-то немецкий маленько тоже понимала, жалеют Зинку. Они же, охранники, не те, что в первый раз сапогами пинали, другие, первых на фронт забрали, хлебушек Зинке оставлять стали. А потом…