Мамкин Василёк — страница 9 из 9

Потом беда в дом господина Вильгельма стукнула.

Сначала письмо страшное пришло. Господин Вильгельм, как прочитал его, так и лютовать начал: чуть что не так — в плети или к свиньям! Троих насмерть в хозяйстве замордовали. Ни за что ни про что.

Что в письме было, Зинка позднее узнала. Когда господин Вильгельм уехал куда-то и вернулся.

Как раз сынишка есть захотел. Присела Зинка у дверей, грудь достала: кушай. А там, глянь, машина пылит. Не простая — автобус маленький.

Как автобус во двор заехал, так и ахнули все. С переднего-то сиденья господин Вильгельм выбрался, а сзади, через дверцы специальные, носилки вынесли. А на носилках — человек не человек — обрубок человеческий. Господин Отто с фронта прибыл!

Ноги советским снарядом оторвало. По самое не хочу!

Лежал господин Отто головой на подушке, глядел на мир бессмысленно-пьяно: вот двор, свинарник, конюшни, коровник, дверь открытая. А что это в коровнике? Кто это? С кем это?

Закричал господин Отто страшно, сказать что-то хотел, но не смог — ко всему прочему ещё удар случился сердечный. Той же ночью скончался.

Три дня в поместье господина Вильгельма траур был. Никого из работников-рабов не кормили. Били только. А господин Вильгельм пил по-чёрному. Не шнапс немецкий, не вино французское, не коньяк, а свою продукцию — по-русски самогонку выходило.

На четвёртый день вышел господин Вильгельм из дома на своих ногах в твёрдом сознании и — в коровник. Допрос чинить.

И выходило так, все сказали — и Мария, которую господин Отто обидеть хотел, и Ганна, что видела, как господин Отто в коровник к Зинке наведывался и чем занимался, и Зинка, которой вовсе скрывать нечего было — выходило так: ребёнок Зинкин, кровинушка её родная, и не её вовсе, а господина Вильгельма! Единственный наследник рода немецкого! Господин Отто перед кончиной своей на одре смертном папеньке своему шёпотком, в голос не получалось, поведал — хоть раз милость проявил, к кому только непонятно — о своём семени.

Переменилась Зинкина жизнь. Ненамного, но переменилась. К лучшему.

Работать её стали заставлять меньше. Большую часть Зинкиных трудов на плечи Марии и Ганны переложили. Кормить не один раз в день стали, а четыре. С господской кухни приносили: кушайте, бите-пожалуйста, только чтобы маленький немецкий наследник молоко материнское получал.

А молоко материнское маленький немецкий наследник, маленький немчик, как теперь его Ганна называть стала, получал в хозяйском доме. Теперь он там, а не в коровнике жил. Туда теперь Зинку каждый раз гонять стали, как только ребёнок грудь материнскую требовал.

Вот только как кормить Зинка малыша собиралась, так вместо ненавистного немецкого имени-то произносила, какое при рождении само на язык вышло. Ласкала, целовала, голубила. И ещё няньку, тоже не немку — словачку по рождению, а в прислуге у господина Вильгельма кого только не было, просила:

— Ты ему, пожалуйста, говори: кто его родил, кто выкормил. Говори, как зовут его по-настоящему. Где его бабушку с прадедом живьём сжечь хотели.

В конце апреля тысяча девятьсот сорок пятого года случилась беда. Ранним утром, когда Зинка привыкла ходить в хозяйский дом, никто за ней не пришёл. И, вообще, коровник никто не открыл, молока с утренней дойки не потребовал.

Пробовали девушки кричать, звать кого — осипли только.

А всё просто оказалось. Красная Армия близко-близко к землям господина Вильгельма подошла. Ещё стрельбы далеко слышно не было, а господин Вильгельм не будь плох всё ценное с собой забрал, про внучка не забыл — будь здоров подальше от Красной Армии, к американцам с англичанами поближе. Спасибо, няньку не забыл. С другой стороны, как же он без няньки-то? Малышу какой-никакой, а уход нужен…

Два дня Мария с Зинкой из коровника выбраться пытались. Крепко немцы его построили, солидно. На третий день двери-ворота сами распахнулись. А на пороге…

— Наши! — Зинка охнула и на плечах у первого же солдатика повисла, целовать его принялась от радости куда придётся: в лоб, в глаза, в нос, в усы, в губы, махоркой пахнущие. — Наши!

Мария рядышком другого воина обнимала, в голос ревела.

Куда Ганна под шумок делась, никто внимания не обратил.

Обратили.

Часа не прошло, появилась во дворе. Не одна. С офицером. Три звезды больших на погонах.

— Вот! — сказала торжественно и на Зинку пальцем ткнула. — Вот эта! С хозяйским сынком жила, с офицером немецким! Сынка ему родила, паскуда! Они её откармливали, в доме у них жила, а нас работать заставляли и день и ночь, беспробудно! — И в слезах зашлась, стерва.

Так Зинка снова в коровнике закрытом оказалась. Часовой её охранял. С автоматом.

Потом другой офицер пожаловал. На погонах четыре звёздочки, поменьше трёх больших. С ним ещё один парнишечка — на погонах вовсе не вызвездило, одна мелочь.

Потом трибунал был. Военный. И по законам военного времени определили Зинку в лагерь как изменницу Родины.

А дальше покатилось, зашлось — ахнуло!

12

Ахнуло в поле знатно. Почитай в каждом доме деревенском стёкла повышибало. Из тех, что до того оставались.

Ослабли ноги у мамки, подкосились. Упала она, встать не смогла. Слова не вымолвила, так губы свело…

— Пойдёмте! — Василёк офицеру немецкому сказал.

Тот команду своим солдатам отдал. Похватали фашисты оружие в руки, пулемёт ещё из машины достали и — вперёд за мальчишкой. За Васильком. Ходко. Восемнадцать нехристей, офицер девятнадцатым.

Офицер говорливым оказался. Пока за околицу выбирались, к полю подходили, много чего узнал. Спрашивал:

— Сколько тебе лет, мальшик?

— Семь! — Василёк отвечал.

— О! — говорил немецкий офицер. — Ходишь в школа?

— Сегодня в первый класс собирался.

— Ты пойдёшь первый класс! — обещал фашист. — Наше правительство решило создать вам школа. Из целых два класс! Первый и второй. С двумя предмет: немецкий язык и математик. Большего вам не нужно! Только поднимать язык нас, козяев и считать до один тысяча! — и фашист принимался хохотать. — И никакой литератур! Кто уметь читать, тот наш враг! Тот должен быть — пух! И смерть!

— Ну-ну! — качал головой Василёк, и пальцы его рук сами собой сжимались в кулаки.

— О! Ты умный парень! — восторгался Васильком офицер. — Ты сразу понял, как стать нужен немецкой власть! Ты быт обеспечен всем, что нужен для жизнь: дом, корова, работа. А кем ты хотел работат?

— Агрономом.

— Гут! Зер гут! — офицер собирался сказать что-то ещё, но Василёк его перебил.

— Осторожно! Тут начинается минное поле. Только не бойтесь! Я дорожку знаю, не один раз здесь ходил.

Насторожившийся было офицер опять подобрел с лица и вновь принялся хвалить русского мальчишку:

— О, какой расчётливый мальшик!

А перед глазами Василька незримо вставал старшина-сапёр. И будто слышался Васильку его голос:

— … Мина, она сама по себе мала, а смерти в ней — не на одного человека может быть. Здесь таких смертей вокруг много будет. Вот так мы их в землю прятать станем. Вот так они сверху выглядеть будут: чужому взгляду неприметно, а вам понятно. Мы эти мины так положим: с краю под одной вразброс, а дальше так, что, если на одну наступишь, сработает сразу много. До неба земля встанет, лес вздрогнет — черно станет, страшно!

Мимо тех мин, что вразброс нашими сапёрами уложены были, провёл Василёк фашистов. Шёл, назад оглядывался: все ли за ним идут, все ли теперь на минном поле.

Все они друг за дружкой шли. Осторожничали. Шаг в шаг ступали.

Усмехнулся Василёк про себя: «Шагайте-шагайте!»

Уловил немецкий офицер мальчишечью усмешку, спросил:

— Что ест значит твой кривой улыбка?

— А то! — Василёк ответил.

И что уж перед его глазами пронеслось: жизнь ли его короткая счастливая. Папка ли, что на великое дело жизни своей не пожалел, от дома на войну ушёл. Мамка ли — та, с которой Родина начинается великая, а значит, сама Родина. Что перед глазами Василька промелькнуло — никто не знает. Только…

Оглянулся Василёк назад, убедился, что все фашисты там, где нужно, находятся, и сошёл с тропки ему одному известной в сторону. И на бугорок, для чужого взгляда неприметный, наступил.

И поднялась земля до самого неба! И вздрогнул лес недалёкий всеми своими деревами-кустами, травинкой мелкой! И стало вокруг черно да страшно.

И долго ещё оседал на землю ветер. А когда осел, улёгся, распластался на чёрном да оплавленном, среди месива из крови, тряпок да металла, увидел ветер бумажный листок. И был на том листе мальчишка, карандашом нарисованный — будто живой, живее не бывает.

13

Там, в Москве, на перроне, немец, крепко держа старуху, нежно-нежно шептал:

— Мама!

И старуха отвечала, еле слышно шевеля губами:

— Василёк мой, Василёк…