Мандариновый лес — страница 5 из 42

Что она пыталась увидеть в этой темной малахитовой чаще, где на ветках непонятных, придуманных, раскидистых и густых деревьев с острыми, голубоватыми иголками, как яркие лампочки, вспыхивали и бликовали золотисто-оранжевые шарики мандаринов? Елочные игрушки, маленькие лампочки надежды, освещающие путь, улыбалась она, крошечные солнышки в густом, темном, непроходимом и диком лесу. Да, именно так – маленькие и яркие солнышки, без которых бы все было совсем страшно и безнадежно.

Кажется, теперь она поняла, для чего все это. Дошло до жирафа. Кажется, дошло.

Там, на Остоженке, она никогда не спала. В чернильной темноте комнаты вглядывалась в его силуэт, затылок, плечо. Красивая шея. Откинутая рука, красивее которой она не видела. Наташа слушала его дыхание, тревожное бормотание, и ей хотелось, чтобы он обнял ее, прижал к себе. Но он спал так крепко, что пушкой не разбудить. Так, будто ее не было рядом.

Танька ждала второго – ходила тяжело, еще больше раздалась, отекла, подурнела и почти все время плакала. Страшно болели раздутые, опухшие ноги. После работы валилась без сил. Злилась на сестру, что та забросила хозяйство, племянника и Валерика.

Наташа оправдывалась, вставала к плите и к тазам и думала об одном – как поскорее сбежать. Невыносимо. Жить там было невыносимо. Валерик по-прежнему пил, а выпив, скандалил.

Однажды Наташа увидела Таньку с огромным фингалом под глазом. Закричала как резаная:

– Гони его в шею! Ударить беременную! Боишься – сама его выгоню! Иди в милицию, пиши заявление!

Разорялась долго, а этот кретин спал, как всегда, за столом, будто ничего не произошло.

Глупая Танька ревела:

– Только попробуй! Сама тебя выгоню. Он мой муж и отец моих детей, а не нахлебник и сволочь!

Муж и отец, господи! Неужели сестра и вправду любит его?

Но ничего не попишешь – здесь все так живут. Так жили их родители, так живут их соседи, друзья и знакомые: пьянство, мордобой, бесконечные скандалы и склоки. И ничего не изменить, ничего. К сорока годам бабы превращаются в больных и разбитых старух, пацанва в четырнадцать уходит сидеть по малолетке, мужики пьют, как в последний раз, и мрут от сердца и прочих болезней.

Ничего не исправить. Выход один – убежать. Удрать из слободки, сбежать, как из тюрьмы. Впрочем, это и есть тюрьма.

На шестом месяце Танька родила мертвую девочку. Из роддома возвратилась тихая, прибитая, виноватая.

Валерик попрекал и замахивался:

– Дура, кобыла! Родить и то нормально не можешь. Не баба – дерьмо!

Танька вздрагивала и принималась реветь.

Наташа уходила из дома. Невыносимо. Видеть все это невыносимо. Невыносимо так жить.

По-прежнему болезненный, хилый и капризный племянник пошел в заводской сад. И снова бесконечные болезни, постоянные длительные больничные. К тому же он принес оттуда мерзкие ругательства, которые так странно и ужасно было слышать из детских уст.

Валерик погиб, когда Ростику было четыре года, – пьяный переходил «железку» и попал под состав. Такие смерти здесь были привычными. Люди говорили, что «железка» забирает больше, чем водка. Только все забывали, что именно она, беленькая и проклятая, была главной первопричиной.

После похорон мужа, оплакав его страшно, по-деревенски, воя и сокрушаясь, Танька потихоньку приходила в себя. Нет, не помолодела и не поздоровела, просто притихла, почти не рыдала и наконец стала спать по ночам. Но черную гипюровую повязку с головы не снимала и на кладбище ходила каждое воскресенье.

Ей было тридцать, а на вид можно было дать все пятьдесят. Замуж она больше не собиралась – еще чего! И, кажется, в конце концов поняла, от какого груза освободилась. В июне, подкопив денег, выбила в профсоюзе путевку в Анапу. Уехали на двадцать четыре дня. Танька впервые увидела море, оно ее поразило, как и белый песок, вкуснейшие чебуреки, сладчайшие персики и виноград.

«Вот где рай, – восхищалась она в письмах домой. – А мы, Наташка, ничего про это не знали! Ох, и счастливые те, кто здесь живет!»

Людка крутила роман с женатым. Женатик был не из бедных, заведующий овощной базой. Людка оделась, как королева, – пестрые батники, джинсовое платье, туфли на платформе, французский парфюм, в ушах золотые сережки.

«Мой пупсик», – называла она своего торгаша.

– Конечно, он старый, противный, слюнявый! – морщилась она. – Но добрый, ничего не жалеет! Денег у меня завались. Каждый день в кабаках! А скоро махнем в Сочи. В Сочи на три ночи, – заливалась Людмила. – А что мне прикажешь? С нищим студентом, как ты? На собачьем коврике?

Но глаза у нее были… Господи, не приведи. Такая тоска в них плескалась, что становилось не по себе.

Ни за какие богатства мира Наташа не променяла бы маленькую, полутемную и убогую мастерскую на что-то другое.

Но кроме любви был еще страх – изматывающий, непроходящий, противный, как прогорклое масло. Его привкус она чувствовала всегда. Однажды Галаев скажет ей: «Все, милая. Все. Больше не приходи». Или так: «Оставь ключи на столике!» Буднично так и обычно. Просто положи ключи и уходи.

И все закончится. А что, собственно, всё? Кто она? Бесплатная натурщица и уборщица? Повариха и домработница? Любовница, готовая в любую минуту лечь в постель? Даже не сожительница – с сожительницами живут общим хозяйством.

В июне Наташа ушла в отпуск.

Позвонила Людка и трындела, как заведенная:

– Во-первых, Пупсик снял хату! Да, вот, представь! Пусть однокомнатную, зато с видом на Москву-реку, на Пресне! Мало того, хата, Наташка, – мечта! Короче, жду тебя завтра! Обещаю, обалдеешь, полный отпад!

Назавтра Наташа поехала на Пресню – любопытство сгубило не только кошку. Зашла в квартиру и потеряла дар речи. Да уж, Людка права – полный отпад!

В единственной комнате стояли королевская белая огромная кровать с высокой спинкой, покрытая синим шелковым покрывалом, две тумбочки, комод с зеркалом и синий бархатный пуф. Синие занавески создавали уют и загадочность. Белый ковер с синими розами, на комоде золоченые вазы и батарея Людкиных кремов и духов. У стены платяной шкаф.

Хлопая глазами, Наташа растерянно смотрела на подругу:

– А где вы… ну где вы живете?

Та закатилась от смеха.

– Вот здесь, в спаленке, и живем! Точнее – в койке! Ну как тебе, а? Знаешь, как гарнитур называется?

Наташа помотала головой.

– «Людовик Четырнадцатый», это французский король, – отчеканила Людка. – Короче, я теперь королева.

На кухне все было обычно – стол, стулья, холодильник, шкафчики для посуды. Не было только плиты.

– А где плита? – осторожно спросила Наташа.

Подруга небрежно отмахнулась:

– Зачем нам плита? Пупс все приносит с собой, берет в ресторанах. А вообще-то мы ужинаем в кабаках. Смотри, какие отрастила! – И Людка с гордостью продемонстрировала длиннющие, покрытые алым лаком ногти.

Сели за стол. Демонстрируя сокровища, Людка долго держала холодильник открытым. Он и вправду был набит сокровищами, как пещера Али-Бабы. Людка небрежно швыряла на стол свертки с ветчиной и сыром, батоны колбасы и банки с икрой, красной и черной.

Наташа глотала слюну. Ничего себе, бывает же, а! Впрочем, как живет советская торговля, всем известно.

После коньяка – ох, зачем она пила! – Наташа захотела спать. Слушала Людкино хвастовство и думала только о том, как бы сейчас рухнуть на диван и уснуть. Слипались глаза, и в голове была одна сплошная каша. От Людкиного ржания началась мигрень.

«Божечки, я ж не доеду до дома! – с ужасом думала она. – А на такси денег нет».

– Людка, прости, – заныла Наташа. – Я просто падаю с ног! Я полежу, ладно?

Людка усмехнулась:

– Да, мать, слаба ты на алкоголь. Прям сломалась с третьей рюмки. Ну черт с тобой, ложись! Только учти – в пять разбужу! В шесть Пупсик приедет.

Ровно в пять Людка безжалостно затрясла Наташу за плечо.

Голова болела по-прежнему. Наскоро умывшись – Людка торопила и толкала в спину, – надела босоножки и выскочила во двор.

«Вот и погуляли, – грустно подумала она. – Какая я все-таки дура…»

На улице стало полегче, свежий ветерок обдувал и холодил лицо, тополиный пух цеплялся за волосы и оседал на ресницах.

Домой не хотелось, что там хорошего?

Вышла на «Парке культуры», ноги сами несли на Остоженку.

У двери в подвал остановилась, испугалась – как она решилась вот так, без звонка и предупреждения? Было дело, хотела сбежать, как дверь отворилась и на пороге показался хозяин.

– Ты? Ну проходи.

Как она ругала себя! Какая нахалка – явилась, не запылилась, да еще и под газом. От стыда не поднимала глаз.

А Чингиз, унюхав запах алкоголя, как ни странно, развеселился:

– Милая, да ты напилась!

Уложил в постель, дал таблетку от головной боли и сделал крепкого, сладкого чаю.

– Лежи, пьянчужка! – смеялся он. – Вот уж от кого не ожидал, так это от тебя. Да, удивила!

Ей было и стыдно, и сладко. Впервые он ухаживал за ней – жалел, гладил по голове, поил сладким чаем, предлагал бутерброд. Так неожиданно этот позорный кошмарный день оказался днем счастья.

В конце июня Чингиз уезжал домой, в родной Дагестан.

В июле вернулись Танька с племянником, как матери-одиночке, ей дали отпуск за свой счет, и они втроем засобирались к тетке в деревню. Неделю бегали в поисках гостинцев. Кое-что удалось урвать – растворимый кофе, полукопченую колбасу, головку сыра и пару кило московских конфет.

Путь был неблизким – больше двух часов на электричке, еще минут сорок на автобусе, а дальше вдоль поля пешком. Устали, шли медленно. Ростик ныл и просился на руки, тащили по очереди, периодически присаживаясь отдохнуть.

Но вот на горизонте показалась деревня. Одна улица, штук тридцать домов, половина пустых.

Тетка выскочила на крыльцо. Все пятеро детей большой семьи Репкиных в поисках лучшей жизни подались в города, все стали лимитчиками. Дома осталась одна тетка Марина, старая дева, она и ухаживала за родителями, «смотрела», как здесь говорили. А после их смерти уезжать было уже ни к чему: сама состарилась. В общем, так тетка осталась в деревне.