Бар кажется прибежищем призраков — четыре часа утра. Желание спать дурманит голову, как новая порция алкоголя после уже выпитого: глаза едва смотрят. Но затронутая тема всех воскрешает, и вот они уже слегка покачиваются, как водоросли, отдавая дань животворящей дружбе. Их движения так осторожны, словно они плывут против течения. Один из них медленно поворачивается на табурете, он обернулся, чтобы заказать кюммель, и все остальные поворачиваются вслед за ним к бармену, словно рыбы к червяку.
— Он подцепил ее неизвестно где и неизвестно что вообразил о ней, дурачок.
— Манон? Да цена ей десять луи.
— Надо ему открыть глаза.
Три сотни километров, когда ты под парами? Прогулка…
Фары пронзают ночь, проявляют фотографию за фотографией: смутные очертания, более отчетливые, и опять тьма. Фразы подхлестывают, торят дорогу, заставляют торопиться дальше. Тополя взмывают в небо, обрушиваются навзничь, будто дернули за веревку, метут небо. Подъемы, спуски ошеломляют, отпускают, и без всяких усилий. Дорога податлива при бешеной скорости.
Неожиданно стихает шелковистый шорох листвы. Они растеклись по пространной равнине, а равнина, несмотря на рев мотора, хочет течь мирно и неспешно, на равнине светит луна, и высокие тополя вдали утверждают, что в ином измерении бег их бессмыслен и медлителен. Заяц выскочил пред ними на дорогу. Они медленно его нагоняют. Он медленно затягивается под колеса. На недвижимой равнине только поперечные дороги, белые в лунном свете, хлещут вспышками по глазам.
Встало солнце и высветило подробности. Деревья, дома затемнели сумрачными обломками. А свет занялся другим — создал зеленые холмы, голубые озера. Люди с недоумением оглядели друг друга, оказывается, они обросли щетиной. Но хмель меховым воротником отгородил их от всего. Они не думают, они камни.
— С утра во фраках? Уже пьяны?.. — Манон узнала их и в тоске приникла к нему.
— Привет, Манон! Дела идут? А как Пигаль?..
— Меня-то вспомнила, старая знакомица? А ты такая же симпануля, Манон!.. — Не хватит ли пощечин?
— С чего вы здесь, пьяные идиоты?.. — Он поворачивается к ним. — Господи! Да объясните же! — Теперь он повернулся к Манон, и она закрывает глаза.
Голоса становятся далеким-далеким шумом, слов она больше не разбирает. Она открывает глаза, видит перед собой светлую гостиную. В ней она с душой разложила все мелочи, как положено достойной супруге. Мирный покой ее корзинки с рукоделием на столике под угрозой.
«Зачем он их слушает, я же его люблю…»
Недосып сделал их лица задумчивыми и грустными, крахмальные рубашки, стоящие колом, наделили фальшивым достоинством. С неимоверным усилием она улыбается, а глаза с отчаянием еще цепляются за кресло, за корзинку с вышивкой и золотое солнечное пятно на паркете. Потом маленькая утопающая собачка перестала шевелить лапками, тяжкая усталость навалилась на нее, и она отделилась от солнечного спокойного мира, погрузившись на дно, где теснились дома, фонари, мужчины…
— Манон, это правда?
Она уцепилась руками за отвороты его пиджака, спрятала лицо на груди, такой широкой.
— Ах, крепыш, крепыш, разве ты поймешь?..
— Манон, это правда?
— Я люблю тебя, так люблю!
— Манон, это правда? — Да.
— Ты меня обманула, ты мне солгала, ты…ты… поступила бесчестно.
— Да… Но тебе никогда не понять!
— Забудь меня!
— Никогда!
— Забудь.
Дребезжит последний звонок, крошечный чемодан весит тонну, рельсы блестят, как бритва.
Он ее любил, теперь брезгует. «Он знает обо мне все постыдное, всю грязь…»
«Умоляю вас, приходите. Мне так нужно с вами поговорить». Они встречаются. Вместо прежней, скромной, шляпка на ней теперь побольше и понаряднее. Она пополнела, а не похудела: спрятала сердце поглубже. Она из тех женщин, которые от горя полнеют, которые рано или поздно перестают страдать. Она протягивает ему маленькую пухлую ручку, круглую, словно яблочко: «Подурнела, да?» Она поняла, что он хотел сказать. Смотрит прямо перед собой и кажется забытой вещью на банкетке в кафе. Губы дрожат, нос морщится. «Неужели она на что-то надеялась?»
Она берет его за руку. Иллюзии женщины раздражают мужчину. Она покушается на его свободу. Он готов сказать что-то очень жестокое, и все будет кончено, он готов сказать… Но она заговорила первая. У нее все тот же нежный приятный голос, его лучше слушать, прикрыв глаза. С несказанной нежностью она произносит: «Старинный друг…»
Она не борется. Она жертвует прошлым, жертвует счастьем, надеясь сохранить дружбу, надеясь, что он не отнимет руку, хотя чувствует, что ему уже не по себе, надеясь…
Говорит: «Старинный друг». И все-таки плачет.
«Прощай, Манон!» — «Я еще хотела тебе сказать, хотела сказать…» Она идет за ним следом. Она хочет понять, осталась ли хоть малая частичка ее в сердце того, кого она боготворит. «Почему ты так жесток? Почему?» Они идут быстро, идут через «Чрево Парижа». С грузовиков снимают тяжелые ящики с овощами, щекастая капуста при электрическом свете кажется отлитой из свинца. Похоже, что вокруг в страшной спешке воздвигают триумфальные арки, готовят жертвенники. Грузчики вытирают пот, они не хотят, чтобы рассвет застал их насквозь мокрыми, слабыми, постаревшими на сто лет, будто после ночи любви. Она думает: «Разгрузят еще вот этот грузовик, и покажется солнце…» Но как долго приуготовляется торжество встречи, как непросто дождаться солнечных лучей! «Скажи… скажи, это потому что я солгала? Потому что у меня такое ремесло? Если бы ты знал, как я его стыдилась, когда была с тобой!»
Он стиснул зубы. Ничего не хочет знать. Он богат, она нищая, она хочет его обокрасть. Ему и в голову не приходит, что деньги дают ему возможность любить. Он понятия не имеет, какая невиданная роскошь любовь для жалких девчонок вроде Манон.
«Не надо относиться с таким презрением…» Она уцепилась за его руку, но он твердо и жестко отстранил ее. И лицо у него стало таким неприятным…
«Ты, кажется, считаешь меня идиотом, милая?!»
Глаза у Манон раскрылись широко-широко.
Колокольчики молочников оповещают о туманном молоке рассвета, едкая зябкость пронизывает улицы. Прохожие, что попадаются навстречу, грубые здоровяки, первыми отхлебнули свежесть нового дня, но она вместе с грузчиками начинает утро с непосильной тяжести.
«Манон! Куда ты, Манон?!»
Визг тормозов. Она вскрикнула.
Она заметила только темную массу, что надвинулась на нее, а теперь ей так холодно. Голоса звучат глухо, долетают только отдельные слова, будто задремала в поезде: «Отойдите… Поймайте такси…» — «Он мне сказал… сказал… Он такой же, как все…»
Больница. С носилок видна только арка входа и нескончаемый коридор, он покачивается, покачивается…
Не мешайте мне умирать… Не трогайте меня…
Постель как морская пучина.
Нет, я не хочу его видеть. Нет, пусть уходит.
Сюзанна! Он мне сказал… Да, Сюзанна, я угождала мужчинам, но не сердцем, не сердцем…
Для мужчин они кусок мяса. Она знала об этом. И для него, оплота добродетели, тоже — как это жестоко.
Температура все выше, выше. У постели сидит священник. Священник говорит: «Пора покаяться. Вы вели дурную жизнь…» Мне еще и каяться!..
Лицо у нее блестит от пота, горячка отнимает силы, как нескончаемая борьба. «Покаяться… дурная жизнь… метрдотель «Пигаль» всегда смотрел на меня так грозно. Оно и понятно. А почему? Потому что я всегда хотела убежать. На площадь Клиши. Там ярмарка. Карусель с деревянными лошадками. Сядешь, и кажется, что летишь, летишь… Больно-то как… Добрый вечер, мадам…»
Пришла сиделка. Она так терпелива, ее можно попросить: «Зажгите лампу, дайте попить». У нее хватает времени выполнить все просьбы. Сиделка смотрит сосредоточенно, будто видит далекую цель, и уверена, что непременно ее достигнет. Интересно, какую? Наверное, старость?
Сиделка подготавливает приход ночи. Наводит порядок на тумбочке, задергивает шторы, зажигает лампу под абажуром. Ходит по палате туда и сюда, возникает из тени белоснежным пятном, с ней становится светлее.
Как мягко она двигается, исполняя свою таинственную работу. Наполняет палату покоем. Прикасается к вещам, будто желает им спокойной ночи. Расправляет простыню, пусть над болью царит умиротворяющая белизна. Она ненавидит смятое, скомканное, любое прибежище теней. И вокруг все успокаивается.
«Свет погасить?» — «Не надо». Потом сиделка сядет в кресло и будет тихонько вышивать. Она бесшумно вытягивает иголку, проявляет на полотне невидимые цветы.
До чего же умной стала Манон! Она все наконец поняла. Поняла, в чем разница между ней и вот этой женщиной в белом, что ходит туда и сюда, твердо ступая по земле, — она живет на другом берегу, город в ее окне с трубами, колокольнями и облаками готов принять ее. И она спокойно живет в этом городе.
Манон прибило к противоположному берегу. Там все нереально. Город — всего лишь декорация, и жалкая жизнь маленькой Манон не в силах его оживить, он так и остается муляжом, картоном. Прошлые радости, прошлое горе тоже ничего не говорят больше сердцу, тени и призраки не причиняют боль. Она кукла в кукольном фарсе. Манон догадалась, что умирает: «Мадам, мадам…»
«Поспите, милая. У вас жар». Руки сиделки такие прохладные. «Не убирайте, пожалуйста, руку». Прохладные, как родник, что трепещет в ней, насыщает ее, преображается в мысли…
Медленно бьют часы. Один удар… Два… Три… И жизнь всякий раз замирает… Десять… Одиннадцать… Последний еще звучит, все еще звучит, и рождается необъятная тишина. Ночь… ночь… Колокольный звон пробуждает эхо…