Манускрипт с улицы Русской
ЧЕРВЛЕНОЕ ВИНО
ГЛАВА ПЕРВАЯ СКОМОРОХИ
— Скоморохи идут! Затейники! Потешники!
На треугольной мощеной площади, что широкой стороной упирается в реку Стырь, а узкой во въездные ворота Любартовского замка, неожиданно поднялась суматоха. Ярмарочный ритм вдруг нарушился: увешанные шелком и бархатом литовские евреи, с раннего утра сновавшие в толпе, первыми проскользнули к защитной стене, прячась со своим товаром за армянскими рундуками, армяне прекратили торговлю — накинув покрывала на лотки с шафраном, перцем и заморскими винами; украинские кметы[1], бросив рыбу, мед, воск, бежали, толкаясь, через площадь, чтобы не прозевать оказии, и только тверские торговые люди, молчаливые и невозмутимые, стояли, будто бы ничего не случилось, и торговали соболиными, бобровыми и горностаевыми шкурками и пренебрежительно пожимали плечами:
— Невидаль какая! Гус-с-ляры...
Замковые казачки, дворовые, повара, забыв, зачем их послали на рынок подстольники и подчашие, проталкивались сквозь толпу луцких мещан, которые приходили на площадь в ярмарочные дни не столько затем, чтобы купить что-то, сколько узнать новости, порой просачивавшиеся сквозь стены замка. Ближе всех стояли слишком любопытные волынские кметы в смушковых шапках и просторных кожухах.
От речного причала, где разместились торговые склады и купеческие госты[2], приближалась пестрая толпа мужчин в красных, синих и зеленых свитках, с дудами, бубнами, лирами, гуслями.
Скоморохи остановились перед толпой, сгрудившейся полукругом на площади. Вперед вышел молодой гусляр с длинными усами и, кланяясь в пояс, окинул взглядом публику, оценивая ее благожелательность, внешность женщин и девушек, красовавшихся перед музыкантами в нетерпеливом ожидании радостного веселья. Энергичным движением рук музыкант перебросил гусли из-за плеча на живот, поправил ремень на шее и, подавая знак своей братии, ударил пальцами по струнам.
Гопки, гопки витинають,
Кроком, кроком присiдають,
А Миколка плеще в руки
Та пiдскакуэ до любки,
Боже iх спаси! —
запел гусляр, приветствуя собравшихся, а скомороший хлопчик-танцор ударил трепака на скользкой, покрытой льдом мостовой.
— Ах потешники вы мои! — захлопала в ладоши от восхищения девушка в белом кожушке и ярком шелковом платке.
Черноусый гусляр, словно смолой, ожег девушку взглядом своих карих глаз, лихо подмигнул ей; девушка покраснела, метнулась, чтобы спрятаться за чьей-то спиной, но толпа словно стена, спрятаться некуда. Гусляр воскликнул:
— Эй, голубка, не убегай, постой, красавица чернобровая, покажи свое личико, дай-ка мне разглядеть твои щеки и губки, то ли калиной, то ли кармином, то ли морозом нарумяненные. Милые братья, упадем — не пропадем, повеселим народ не за дукат венгерский, не за квартик львовский, да и не за спасибо, а за небесные очи и малиновую улыбку вот этой пышной розы!
Девушка подняла голову, игривой улыбкой согнала с лица смущение и задорно промолвила:
— Вот молодцы! Ну играйте же, я заплачу!
Дружно заиграли дудки, загудел бубен от удара по звонкой коже кулаком, и тут же музыканты смолкли; рядом с гусляром стал лирник, повертел корбой-ручкой, и полилась протяжная свадебная, трогательная мелодия, пересыпанная, словно морозный воздух блестками инея, вкрадчивым звоном гусельных струн:
А в тiй свiтлицi стоiть Орися,
Убиралася й наряжалася.
До церкви пiшла, як зоря зiйшла,
У церков зайшла i засiяла.
Там пани стояли та й ся питали:
Чи то царiвна, чи королiвна?
Девушка слушала, не сводя глаз с гусляра: он пел, легко перебирая струны, почти не касаясь их, и в ее воображении он из весельчака и балагура превращался в отважного рыцаря. Гусляр умолк, и девушка тихо промолвила:
— А я Орыся...
— Лапушка ты моя! — снова стал балагурить гусляр. — Орыся ты или Марыся, а мы сейчас тебя напугаем... Только маме не жалуйся!
Из толпы скоморохов — где до сих пор был спрятан — вышел, переваливаясь с боку на бок, бурый медведь, волоча за собой цепь. Он поднялся на задние лапы, высунув красный язык.
Женщины испуганно завизжали и тут же расхохотались. Медведь повернулся к поводырю-цыганчонку.
— Не глазей на меня, — сказал цыганчонок зверю, — а поклонись честному обществу и покажи, каким умом наградил тебя господь бог и чему научился у пономаря. Ну, Гаврилка косолапый, покажи, как девушки прихорашиваются.
Медведь комично поклонился, вытянул в сторону лапу, будто держал в ней зеркало, а второй провел под глазами и по морде.
Смех прокатился над площадью, а косолапый Гаврилка, выполняя волю хозяина, уже танцевал, хлопал лапами, передразнивал судью, сидящего за судейским столом, рыцаря, идущего с копьем в бой: брал палку под мышку и порывался с ней двинуться на толпу; пил пиво из кружки, изображал попа, идущего с заутрени, потом пошел по кругу, держа в лапах шапку цыганчонка, — в нее бросали полугроши, квартники, динары.
— За какую провинность даешь свое серебро дьяволу в жертву, творя большой вред душе своей и радуя сатану? — откуда-то появился монах-доминиканец в красной шляпе и в длинной белой рясе. Он замахал на скоморохов посохом: — Fistula dulce canit[3], когда она славит бога, — смешивал доминиканец, словно горох с капустой, славянские слова с латинскими. — Дударя и гусляра обходи с боязнью, ибо то — есть поганское, но не христианское. Ведь это сатана задумал отвернуть паству от костела — собрал бесов, превратил их в людей, и ходят они большими толпами, бьют в бубны coram publico[4]. Обложить их податью, многократной податью!
— Поп в колокол, а черт в би́ло!
— Ночная сова!
— Играйте, потешники!
Раздались крики в толпе, но веселье было уже омрачено, ибо хотя крепкие парубки и оттеснили монаха, но пришел он сюда не один: к скоморохам протиснулся экзактор[5], потребовал у вожака уплаты налога.
Гусляр смерил обдиралу злым, хмурым взглядом.
— Уже платили мы, ваша милость! Тебе и на этом самом месте мы заплатили годовую подать в двадцать грошей, когда нас пригласил староста Луцкого замка приветствовать королевские и княжеские кортежи, которые накануне рождества съезжались сюда из Вильно, Кракова и Мальбурга. Или, может, у тебя память отшибло?
— За хвалебное пение вы платили, но и гребли у ясновельможных панов полные горсти. За сатанинские же, яко сеют смуту и честь дьяволу воздают, обязаны платить особо, да еще вдвойне, — подпевал экзактор в тон доминиканцу, который стоял с ним рядом и тоже ожидал получить мзду.
— Воронье проклятое, на поживу слетелись! Да пропадите вы пропадом! — послышался разгневанный девичий голос.
Красавица, для которой пели скоморохи за небесные очи и малиновую улыбку, расстегнула белый кожушок, вытащила дукат из расшитого узорами кошелька, висевшего на красном шнурке на шее, бросила его на протянутую руку экзактора, чем вызвала удивление у окружающих: эта девушка, должно быть, богата, коль так щедро отдала монету, за которую в лавке у купца могла бы купить себе аж десять пар самых лучших сафьяновых сапог.
— Мы не нуждаемся в милостыне, красавица, — покраснел гусляр и сунул руку в карман кафтана. — Забери, девонька, свои деньги у пана экзактора, мы не нищие, что вон протягивают скрюченные руки и в мороз выставляют напоказ паршу и нарисованные язвы. Мы честная братия...
— Рыцарский нрав у тебя, гусляр, — ответила девушка, — но ведь это не милостыня, а плата за твое пение.
— Спасибо тебе, девонька... Тогда скажи, откуда ты и кто такая? А мы еще сыграем и споем для тебя.
— Орыся, я уже говорила вам, а отец мой — Ивашко из Рогатина, хозяин замка в Олеско, — девушка какое-то мгновение пристально глядела на парубка, а потом исчезла в толпе.
Площадь бурлила. Купцы успокоились, продолжали торговать, а толпа людей, собравшихся на зрелище, таяла — скоморохи больше не играли.
Вожак-гусляр, забыв о побратимах, шарил глазами по пышной толпе, искал, не промелькнет ли девушка в ярком платке с длинной бахромой и белом кожушке; взгляд его омрачился, когда он увидел, как девушка, обходя узкую речушку Глушец, омывавшую стену, направилась к боярскому стану.
— Ивашко из Рогатина... владелец замка в Олеско... — произнес, горько улыбнувшись. — Укуси себя за палец, Арсен, не поймать тебе шилом патоки... Эх, братие, братие, порвалось на мне лохмотие, если нет мне веры, посмотрите на дыры! — Он приподнял полы зеленого кафтана и повернулся к скоморохам.
Те пока еще не прятали инструментов, потому что еще не вся толпа разошлась, можно было продолжать веселье.
— Агов вуйко[6], — окликнул Арсен, увидев невдалеке сухощавого мужчину с короткой бородой и в бархатной ермолке, похожего на пилигрима или дидаскола. — Вуйко, вы уже пожилой человек и, наверное, знаете, когда этот Ивашко оказался в Олеско, ведь когда-то там был старостой варшавский хорунжий Павло из Родзанова, мазовчанин проклятый, который собаками нас травил от самого замка аж до Гавареччины, где мы напились у гончаров и побили их горшки.
— Да, знаю, знаю, — ответил мужчина, — Ивашко заслужил милость у Ягайла еще во время битвы под Грюнвальдом, за что стал боярином земельным, королевским ленником на Рогатинщине. А потом он перешел к Витовту, и тот назначил его старостой Олесского замка. — Мужчина оглянулся: среди людей, которые еще не разошлись, не видно было ни шляхтичей, ни королевских рыцарей — стояли только крестьяне и мещане. — Ивашко — опытный рыцарь, и сказывают, он среди тех бояр, которые поддерживают Свидригайла. Да только...