Маргиналии средневекового искусства: эссе об истории и культуре — страница 2 из 28

fatras», означающего мусор или хлам, – жанра юмористической поэзии, характерного для франко-фламандского региона, где был изготовлен и сам ее часослов. Хотя эти стихи следуют строго силлабической форме, они описывают вещи, которые могли бы появиться на самих его страницах:

D’un pet de suiron

Uns pez se fist pendre

Por l’i miex deffendre

Derier un luiton;

La s’en esmervilla on

Que tantost vint l’ame prendre

Latested’unporion…

Примерный смысл этого стиха такой: «На лапке клеща повесился пердун, чтобы лучше спрятаться за гоблином; после чего все были изумлены, ибо за его душой пришла голова тыквы» [6].

Фатразии, состоящие из невозможных взаимосвязей, несмотря на понятность каждой языковой единицы, мало чем отличаются от того, что мы видим на полях. Эти стихи, однако, совершенно самодостаточны, и придворное общество наслаждалось ими как развлечением, тогда как систематическая бессвязность маргинального искусства помещается внутри (а то и на фоне) другого дискурса – Слова Божия. Тем не менее культурные коды, ныне кажущиеся нам несовместимыми, возможно, не казались чем-то отдельным друг от друга в Средние века. В типичной неиллюстрированной рукописи (Париж, Национальная библиотека, 19152) можно найти назидательные истории, жития святых, басни, куртуазные стихи и два похабных фаблио под одним переплетом. Сочетание гибридов, смешивающих разные регистры и жанры, кажется, было как словесной, так и визуальной модой среди элитарной публики. Шалости вроде тех, что мы видим в «Часослове Маргариты», также можно найти по краям современных ему витражей Йоркского собора; они засвидетельствованы на литургических стихарях, сделанных для Вестминстерского аббатства, и вышиты на подушках, сделанных для личной часовни Изабеллы де Эно, фламандской супруги Эдуарда III [7]. Но это все еще не отвечает на вопрос, чего хотели столь возвышенные покровители от этого низменного мира, этого обезьяньего, бессвязного, пьяного дискурса, заполнявшего поля на краях их скрупулезно организованной жизни.

Мир по краям слова

Люди избавлялись от своих страхов, сваливая их на тех, кто обитал на окраинах известного мира, кто был в каком-то смысле меньшим; будь то троглодиты или пигмеи… окраины воспринимаются как зараженные зоны, где есть место всевозможным чудовищам и где рождается другой человек, отклоняющийся от своего прототипа, живущего в центре мира [8].

В Средние века границы известного мира были одновременно и пределами его репрезентации. На карте мира, нарисованной на странице английской Псалтири около 1260 года (илл. 2), чем дальше удаляешься от центра Иерусалима, тем более уродливыми и чуждыми становятся вещи. Из внешнего времени и пространства, с верхней части страницы, Бог управляет всем, в то время как два свернувшихся кольцами дракона предполагают пространство «подземного мира» внизу. Вокруг Африки, в правой нижней четверти этого крошечного полуторадюймового пространства, художнику удалось изобразить четырнадцать монструозных рас, типы которых восходят к Плинию и которые, как считалось, существуют «в воображаемых углах круглой земли» [9]. Здесь мы видим крошечных блеммий и кинокефалов (людей с глазами на груди и собакоголовых соответственно), великанов, пигмеев и многих других. Есть и сциапод вроде того, что, должно быть, проделал долгий путь, чтобы поиздеваться над волхвами на левом краю часослова Маргариты. В этом смысле иллюстраторы часто не изобретали монстров, но изображали тех существ, которые, как они вполне могли предположить, существовали на границах Божьего творения.


Илл. 2. Карта мира. Псалтирь. Британская библиотека, Лондон


С Богом в центре средневекового паноптикума, «всевидящим» и вездесущим, большинство моделей вселенной, общества и даже литературного стиля были круговыми и центростремительными. Безопасные символические пространства очага, деревни или города резко контрастировали с опасными территориями снаружи – лесами, пустынями и болотами. Каждый деревенский ребенок помнил пограничные ручьи, в которые его окунали, и деревья, об которые его били в Молебственные дни в рамках деревенского ритуала обхода границ, так что пространственные границы отмечались на его собственном теле. Неведомые царства не были далекими континентами, на которых бывали путешественники и паломники; они начинались сразу за холмом.

Однако люди также были очень чувствительны к беспорядку и отклонениям именно потому, что они были так озабочены иерархией, которая определяла их положение во вселенной. Такие схемы включали, помимо трех сословий общества – молящихся, воюющих и трудящихся, – свободных и несвободных, духовенство и мирян, горожан и сельских жителей и, конечно же, женщин и мужчин. Несмотря на отсутствие нашей преобладающей дихотомии общественного и частного, средневековая организация пространства была не менее территориальной. В полях полосами были отмечены владения каждого крестьянина, в то время как в больших и малых городах каждая улица и анклав, каждый рынок и водный путь находились под контролем определенных церковных или светских властителей.

Тринадцатый век был как раз периодом расширения пахотных угодий, когда многие маргинальные земли подверглись огораживанию, чтобы увеличить доходы знати [10]. Контроль и кодификация пространства, представленного маркированными территориями центробежной круговой карты мира, по необходимости создавали пространство для вытеснения всех нежелательных элементов – изгнанных, объявленных вне закона, прокаженных, чесоточных изгоев общества [11].

Хотя эти края были опасны, они также являлись местами силы. В фольклоре промежуточные места – важные зоны преображения. Кромка воды была местом, где открывалась мудрость; духи изгонялись в никуда «между пеной и водой» или «между корой и деревом». Точно так же временные переходы между зимой и летом или между ночью и днем были опасными моментами соприкосновения с Иным миром. В заговорах и загадках вещи, представляющие собой «ни то ни сё» и нарушающие классификацию, несли сильную магию. Отверстия, входы и дверные проемы – как зданий, так и человеческого тела (в одном среднеанглийском медицинском тексте есть упоминание о лекарстве, разъедающем «края кожи») – были особенно важными лиминальными зонами, которые требовалось защищать.

Большая часть изобразительного искусства, дошедшего до нас от раннего Средневековья, предназначалась для Бога. Все остальное происходило от лукавого. В письме, написанном Архиепископу Кентерберийскому в 745 году, святой Бонифаций жаловался на

эти узоры в виде червей, кишащих на краях церковных облачений; они провозглашают Антихриста и внедряются его коварством и через его служителей в монастыри, дабы возбудить распутство, разврат, постыдные дела и отвращение к учению и молитве [12].

В почти современной этим словам Келлской книге, составленной монахами на острове Айона, змеи не только были допущены на края, но и Слово Божие само стало «пристанищем драконов»[2]. На странице знаменитой Монограммы Христа «Хи-Ро» три греческие буквы, обозначающие имя «Христос», образуют визуальные загадки и магические узлы, края которых населены кошками, мышами и выдрами в космологическом образе сотворенной Богом Вселенной как Слова (илл. 3).


Илл. 3. Монограмма Христа «Хи-Ро». Келлская книга. Тринити-колледж, Дублин


Под верхним левым плечом большой литеры «X» встречаются два мотылька, их крылья трепещут и кажутся прозрачными на фоне металлических завихрений кельтского орнамента. Василий Великий описал выход мотылька из куколки как символ преображения души через воплощенный Логос. Для монастырских мастеров и читателей Келлской книги мир природы должен был интегрироваться в духовную медитацию и противопоставляться ей [13]. Напротив, бабочки, порхающие по краям часослова Маргариты XIV века, служат эмблемой зыбкой фантазии, несущественной пустоты. Больше не запертые, как на странице Келлской книги в христологической головоломке, эти насекомые – паразитические чудачества за пределами текста. В то время как в Келлской книге Слово и мир сакрально переплетены, здесь они противостоят друг другу как центр и периферия, как читаемое и отвлекающая внимание граница. Таким образом, в раннем Средневековье изображения бытовали не по краям, а внутри самого священного Слова.

Конечно, периферия письменной страницы существовала и в более ранние периоды, и на ней даже размещались изображения как в византийских, так и в англосаксонских Псалтирях X века, где на боковых полях встречались иллюстрации к текстам, нередко сложные. Но это внетекстовое пространство развилось в пространство художественной выразительности только тогда, когда идея текста как письменного документа вытеснила идею текста как подсказки для устной речи. Монашеский метод чтения, называемый «meditatio», заключался в том, что каждое слово произносилось вслух, буквально пережевываясь и перевариваясь для запоминания [14]. Расположение страниц, даже разделение слов не имело большого значения в этой системе, поскольку Слово всегда произносилось. Буквы могли становиться проводниками чистой фантазии, яркими сигналами начала и окончания, так как от них не требовалось быть читаемыми в нашем понимании этого термина. Эта сосредоточенность художественной игры на самом тексте сохранялась вплоть до XII века.

Ранний пример того, как художник выталкивает репрезентацию за пределы буквы, можно найти в большой Библии Аббатства, проиллюстрированной для монахов аббатства Св. Эдмунда примерно в 1130 году профессиональным художником, мастером Гуго. Этот пример появляется в самой первой букве книги, «F» («Frater Ambrosius» – «Брат Амвросий»), которой открывается не сам священный текст, а предисловие Иеронима, что, возможно, объясняет вольность художника (илл. 4). На левом краю клубящейся органичной буквы изображены кентавр, человек с деревянной ногой, пытающийся стричь ножницами зайца (народная загадка) и сирена с рыбьим хвостом. Кентавр и сирена – пережитки классического изобразительного словаря, использовавшегося в иллюстрированных свитках античного искус