Марина Цветаева: беззаконная комета — страница 3 из 151

К семи годам Марина пристрастилась к картам, быстро усвоила их гадальное значение и еще быстрее создала свою мифологию. Пиковый туз был любовь, а не удар, как все говорят, он же был черт, и, что самое главное, – это был он. И еще другой был он – пиковый валет. При этом страсть тайны всегда оказывалась для нее сильнее страсти любви. Никто не должен был о ней даже догадываться! Странным образом Марине доставляет особенное удовольствие подставлять партнерам своего любимца: ну, берите же, берите, вытаскивайте! Не в том дело, чтобы он был у меня в руках, – в другом! «Никогда, может быть, он так не чувствовал меня своей, как когда я его так хитростно и блистательно – сдавала». Так вспоминала позже Цветаева свои странные детские страсти.

В той насыщенной и нелегкой жизни были и сладкие часы, когда мать читала детям вслух книжки, ею самой выбранные. Часы эти назывались почему-то «курлык». Приткнувшись к матери, Ася, Муся и еще Андрюша – сводный брат, на два года старше Марины, – замирая от счастья, слушали материнский голос.

Правда, после чтения Мария Александровна почти всегда устраивает что-то вроде экзамена.

Цветаева вспоминала: вот в одной из сказок приходит некто в погребок или в пещеру, «а Зеленый уж там, и сидит он и карты тасует».

– Кто такой Зеленый? – спрашивает мать. – Ну, кто всегда ходит в зеленом, в охотничьем?

«– Охотник, – равнодушно сказал Андрюша.

– Гм… – и намеренно минуя меня, уже и так же рвущуюся с места, как слово с уст.

– Ну, а ты, Ася?

– Охотник, который ворует гусей, лисиц и зайцев, – быстро срезюмировала ее любимица, все младенчество кормившаяся плагиатами.

– Значит – не знаете? Но зачем же я вам тогда читаю?

– Мама! – в отчаянии прохрипела я, видя, что она уже закрывает книгу с самым непреклонным из своих лиц. – Я – знаю!

– Ну? – уже без всякой страсти спросила мать, однако закладывая правой рукой захлопывание книги.

– Зеленый, это – der Teufel![1]

– Ха-ха-ха! – захохотал Андрюша, внезапно распрямляясь и сразу нигде не умещаясь.

– Хи-хи-хи! – угодливо залилась за ним Ася.

– Нечего смеяться, она права, – сухо остановила мать. – Но почему же der Teufel, а не… И почему это всегда ты все знаешь, когда я всем читаю?!»

Мать торопилась, словно предчувствуя свою раннюю смерть, втолковать детям главное. И, торопясь, «с первой до последней минуты давала – даже давила! – не давая улечься, умяться (нам – успокоиться), заливала и забивала с верхом, уплотняла нас невидимостями и невесомостями, этим навсегда вытесняя из нас всю весомость и видимость».

«Давала – даже давила»…


И. В. Цветаев с семьей в Тарусе на даче Песочная


Если бы Бог дал Марии Александровне долгий век, она могла бы удостовериться: уроки ее не прошли даром. В воспитании любви дочерей к «невесомостям» она преуспела вполне. До конца дней своих Марина и Ася – каждая на свой лад! – прожили с ощущением этой живой опоры – под ногами? или над головой? в груди! – той опоры, какую воздвигли усилия их суровой и странной матери.

Летом, в блаженной Тарусе, Муся оттаивает сердцем, когда приходят к Песочной даче молодухи-хлыстовки с лукошками, полными ягод. Своим маленьким обиженным сердечком она безошибочно чувствует, что странные эти Кирилловны (как их тут называют) выделяют ее среди других детей дома. Они любят ее! Когда не видит мать, одна из Кирилловн неторопливо сует в Мусин рот сочную землянику – ягоду за ягодой… «Откуда она знала, что мать не позволяет есть – так, до обеду, помногу сразу, вообще – жадничать? Оттуда же, откуда и мы, – мать нам словами никогда ничего не запрещала. Глазами – всё».

«А меня хлыстовки больше любят! – с этой мыслью (вспоминала Цветаева) я, обиженная, засыпала. – Асю больше любит мама, Августа Ивановна, няня (папа по доброте «больше любил» – всех), а меня зато – дедушка и хлыстовки!»

Однажды Кирилловны приглашают цветаевскую семью к себе на сенокос. И – «о, удивление, изумление (мать не выносила семейных прогулок, вообще ничего – скопом, особенно же своих детей – на людях), о, полное потрясение, нас – взяли. Настоял, конечно, отец.

– Эту будет тошнить, – возражала поверх моей заранее виноватой головы мать, – непременно растрясет на лошадях и будет тошнить. Ее всегда тошнит, везде тошнит, совершенно не понимаю, в кого она…

– Ну, стошнит… – кротко соглашается отец, – стошнит, и вся беда… (И, явно уже думая о другом:) стошнит – и чудесно. (И, спохватываясь:) А может быть, и нет – на свежем воздухе…


Семья Цветаевых во дворе дома в Трехпрудном переулке. В первом ряду: Валерия, Марина, Мария Александровна, Анастасия, Андрей Цветаевы. Во втором ряду справа – Иван Владимирович Цветаев


– Причем тут свежий воздух? – горячится мать, заранее оскорбленная дорожным зрелищем. – Что вагон – что воз – что лодка – что ландо, на рессорах и без рессор, на пароме, на ascenseur’e[2], – всегда тошнит, везде тошнит, а еще морской назвали!

– Меня пешком не тошнит, – робко-запальчиво вставляю я, расхрабрившись от присутствия отца.

– Посадим лицом к лошадям, возьмем мятных лепешек, – уговаривает отец, – платье, наконец, на смену…»

Когда эта девочка вырастет, совсем вырастет, и ее имя внесут в литературную энциклопедию (за два года до гибели), ей предложат написать автобиографию. Она соглашается. Берет перо в руки. И вот – среди самых важных ее самохарактеристик: «Я у своей матери старшая дочь, но любимая – не я. Мною она гордится, вторую – любит. Ранняя обида на недостаточность любви».

С этой болью она проживет всю свою жизнь – так глубока была рана. Тем более глубока, что с первых дней существования сама Марина любит мать самозабвенно, восхищенно.

И было чем восхищаться! Мария Александровна в избытке наделена талантами. Она незаурядная пианистка, не сделавшая артистической карьеры лишь потому, что этого не разрешил ее не в меру строгий отец. Она играет и на гитаре, прекрасно поет, пишет картины и немного стихи, знает несколько языков. И ревностно помогает мужу в его трудах по созданию в Москве нового музея. Труженица она не менее страстная, чем ее муж Иван Владимирович Цветаев – профессор Московского университета, вечно увлеченный каким-нибудь крайне важным для всех делом.


И. В. Цветаев


С дочерью Мариной


Страсть одного, умноженная на страсть другой… Как же было не появиться от этого союза поэту, страсти которого все будут называть чрезмерными!

И все же одного таланта Марии Александровне недоставало: педагогического. Она слишком сурова.

Спартанский уклад в доме, дисциплина, послушание, настоящий культ труда… Но чего совсем нет в обиходе – легкости, праздничности, радости! Мария Александровна бескомпромиссна и вспыльчива. Дети не имеют в этом доме права на просьбу – никогда, ни на какую!

При первой жене Ивана Владимировича, красавице Варваре Дмитриевне, в Трехпрудном устраивались приемы, приходило множество гостей, звенел смех. Теперь здесь чаще всего бывают деловые посетители, сразу проходящие в кабинет Ивана Владимировича. Ревнивая к памяти покойной своей предшественницы, Мария Александровна решительно переиначивает все прежде заведенные порядки, не щадя чувств подросшей падчерицы. Но что ж удивляться: суровостью она только повторяет своего собственного отца!

Мягкий Иван Владимирович уговаривает супругу хоть изредка пойти вместе с ним навестить старика Иловайского, первого его тестя. В глазах Марии Александровны это пустая трата времени.

– Ты уже целый месяц не была, пятая пятница, пойми же: обида! – пересиль себя, голубка, – нужно… – увещевает Иван Владимирович.

«– Значит, опять засесть в угловой и целый вечер проиграть в винт!

– Что делать, голубка, людей не переделаешь, а обижать не надо… – вздыхал отец, сам глубоко равнодушный ко всякому столу, кроме письменного».

В глазах Марии Александровны всякая игра презренна, только одна прекрасна: на рояле.

И музыкой дом звенит с утра до ночи! Старательно разучивает заданные пьесы Муся, бездарно тыкает пальцами в клавиши Ася, поет романсы Валерия, долгими часами бурно и страстно играет мать. Отца от этого ежедневного звукового наводнения счастливо спасает полное отсутствие слуха – он умудряется и при открытой в его кабинет двери не слышать ровным счетом ничего.


Валерия Цветаева со своим дедом Д. И. Иловайским


Позже, после смерти матери, девочки нашли ее дневники – целых девять тетрадей, написанных по-французски. И тут дочери впервые узнали о трагической истории ранней любви Марии Александровны. Счастливой взаимной любви, решительно оборванной ее отцом. Прочли девочки и строки, из которых поняли глубокую душевную драму матери: она чувствовала, что Иван Владимирович продолжал любить умершую первую жену. Мария Александровна ревновала и страдала.

С тех дней в сердцах сестер воцарился настоящий культ матери. Тогда-то и были написаны Маринины стихи о сказочном детстве, вошедшие в первую ее поэтическую книгу…

Проза взрослой Цветаевой с ее ранними стихами спорит. Восхищение матерью крепко сплетено там с другим чувством, горьким, от которого Марине так и не удалось до конца отрешиться.

3

В воспоминаниях, которые написала в старости Анастасия Цветаева, – неисчислимое множество имен, эпизодов, дат. С первых же строк книги очевидно, что прошлым автор захвачен, как наваждением, и почти задушен подробностями, которые с готовностью преподносит ему щедрая память. Жаль упустить что бы то ни было; всякое воспоминание – радость. Попробуйте подсчитать, сколько раз тут встретятся слова «счастье», «блаженство», «упоение», – собьетесь со счета. Все – счастье в далекой стране детства, ото всего – счастье. Счастье бежать по деревянной лестнице вниз, в залу, где стоит елка, счастье найти давно утерянный мяч, счастье ожидания, блаженство встречи, упоительный запах старых вещей в сенях, радость весеннего неба… Разве тут дело в причинах?