хлопья которой кружили редкими рождественскими снежинками.
А до Рождества – далеконько.
Избыть тоску помогала лопата. Метр за метром я вскапывал землю вокруг медицинского пункта, выдирая третьегодные засохшие цветы, чувствуя себя покорителем целины. В уголке рисково посадил чеснок, все-таки срок прошел. Ужо весной по-настоящему обустрою садик, полью потом и слезами, расцветет тысяча цветов и вырастет большая-пребольшая репка.
Дурашливость моя была дешевой, второсортной, как и жизнь, да с нас и этого довольно.
С меня и зайчика.
Кипяток, злой, крутой, терзал заварку в третий раз.
Опивки. Писи сиротки Марыси. Ему крепче и нельзя: какой стакан за день – шестой? седьмой? Да и годы не те чифирем баловаться. Годы и сердце. Сейчас об этом думалось даже со злорадством. Накось выкуси – мобилизовать. Хотя Гитлер не слаще хрена, тоже сволочь, – перед сторожем лежала вчерашняя газета, невольно направляя мысли.
Война, дождались, накаркали.
Все песни о ней, все разговоры. А ему и поговорить не с кем. Оно неплохо, болтун ошибается единожды.
Нервно, дергано задребезжал звонок. Нанесла нелегкая. Война ведь. Воскресенье, в конце концов. Инспекция пожарная?
Он поспешил ко входу.
– Ворота отворяй, – скомандовал кто-то, просовывая в окошечко удостоверение.
– Слушаюсь. – Сторож не посмел коснуться документа, досадуя на дрожь рук, отпер замок, бегом распахнул ворота.
Во двор музея вкатил воронок, из нутра его вышли трое. Двое – в форме, а между ними… сторож заморгал, не зная, как отзываться, увидя старого директора – директора, под которым работал с тех пор, как устроился в музей, с двадцать пятого, значит, и по тридцать седьмой. Вернулся директор, или как?
Признать? Не заметить?
– Не узнаёшь, Семеныч? – Директор робко улыбнулся, и робость эта подсказала ответ.
Сторож неопределенно хмыкнул.
– Прикрой ворота, – скомандовал, выходя из кабины воронка, бритый наголо крепыш в штатском.
Старший, догадался сторож.
– Семеныч, в порядке музей? – спросил бывший директор.
Сторож посмотрел на бритого, тот едва заметно кивнул.
– Вроде без происшествий.
– И кладовая… шестая кладовая… в порядке?
– Что ей сделается.
– Тогда веди.
Сторож опять посмотрел на крепыша, спрашивая.
Они шли по полутемным коридорам, спускаясь в цокольный этаж, а оттуда, отомкнув кованую дверь, совсем уже в подземелье, глубоко, тридцать две ступени. Воздух не затхлый, сухой, умели раньше строить, место выбирали.
Ход привел к новой двери.
– Опечатано. – Сторож показал на сургучные бирки.
Бритоголовый молча сорвал их. Сторож лихорадочно искал ключ, страшась, что не окажется такого. Или замок заест.
Страхи оказались пустыми – дверь раскрылась. Они прошли на порог комнаты, нет, зала. Десятисвечовая лампа едва разгоняла мрак.
– Здесь, здесь, – засуетился директор. – Семьсот четвертый, тунгусский. – Он наклонился к ящикам, сколоченным из занозистых досок. – Вот, вот он.
Парни, сопровождавшие директора, вытащили ящик на свет, топором с пожарной стены сорвали крышку. Число семьсот четыре, выведенное на боку коричневой краской, странно выгорело. В темноте-то?
– Сейчас, минуточку. – Директор вытащил серый тюк. – Свинцовая резина. – Он разворачивал ткань слой за слоем. – Видите?
– Заверни, – прикрикнул, отступая, старший.
Сторож и не разглядел толком, что это было. Темное, шершавое…
– Он, феникс, безопасен, пока… Чтобы это проснулось, нужна подкормка. Радий или еще что-нибудь… Питательное… – сбивчиво объяснял директор, пытаясь заглянуть бритоголовому в лицо.
– Питание готово. Ждет. Несите в машину, – распорядился старший.
– Нужно бы акт составить, об изъятии, – в спину уходящим проговорил сторож.
– Завтра составим, завтра, – отмахнулся крепыш.
– Но…
– И смотрите – никому не слова!
– Я понимаю… Слушаюсь…
Его не дожидались, и, когда сторож запер последнюю дверь, воронок съезжал со двора.
– Никому! – пригрозили из кабинки.
Что мы, совсем без ума. Сторож вернулся на пост. Чай остыл, но в горле пересохло, и греть наново не было сил. Старый чай, что змея, утешая, жалит. Восточная мудрость.
Он отхлебнул. Действительно, чай оказался горьким, он успел еще подумать – удивительно горьким….
Стук в окошко негромкий, но пробирает, что набат. Кровать еще звенела панцирной сеткой, а я на ощупь продевал руки в рукава халата, хрустящего, жесткого. Сам крахмалил. За таким стуком бывает всякое. Что хочешь бывает – и особенно чего не хочешь. От занывшего не ко времени зуба до синего, остывающего трупа: «тятенька вчерась городской водки откушали…» Хотя, если как на духу, не для проверяющих, деревенские меня не особенно теребили, я для них был чем-то вроде ОСВОДа, заплатил понуждаемо взнос, получил марку, наклеил куда-то и забыл.
Вместо марки был доктор Денисов П. И., невелика разница, разве без клея.
С поспешностью я откинул крюк, выглянул.
Разлетелся.
На пороге стоял учитель.
– Хлебушко приехал, – поприветствовал он меня.
Душа-человек. Пестун. Другой бы сам отоварился и будет, а он за мной зашел. Заботится.
Пока я снимал халат, вешал его на плечики в шкаф и облачался в мирское, он вещал из сеней, пересказывая новости мира. У него «Альпинист», приемник на батарейках.
Выстланный марлей саквояж, казенное имущество, голодно зевал на табурете. Сейчас, сейчас! Сейчас. Сейчас…
Лабиринт, что пугал меня в день приезда, исчез. Осталось несколько домиков, чаща из трех сосен. Неделя выдалась скупой на дождь, и сапоги напрасно топтали землю. Ничего, я грязь найду. Или она меня.
– Подморозит, снегу насыплет, истинная краса станет, – расписывал мне будущее учитель. – По полям километров двадцать на лыжах, а потом – банька! Да водочка! Помидоры у меня чудные выйти должны, две бочки засолил помидоров и огурцов. Сорт – нигде больше не растут. Но это второе, а главное – снег! Бескрайняя белизна, и ты! Космос, вселенная! Дух захватывает, как представишь.
Я попробовал. Таракашка на беленой стене. Хлоп его! и опять нету доктора в Жарком.
Очередь тянулась к возку, товар шел с колес. Лошадь фыркала, продавец доставал из возка буханки, пахучие, теплые.
Бабы молча складывали их в плетеные корзинки и разбредались, не стайками, не парочками даже, а поодиночке, словно не в деревне.
– Хорош хлебушек? – поинтересовался учитель у нестарой, но давно уставшей женщины.
Та остановилась, узнавая нас, и ответила:
– Ничё.
Другая баба в очереди протянула книжицу грубой оберточной бумаги. Продавец вписал в нее что-то и вернул.
– Серая карта, – пояснил ВэВэ. – На вас тоже заведена.
– Зачем?
– Это ваша зарплата. Безналичный расчет. Совхоз заключил договор с банком, а банк – с торговлей. Весьма удобно. Банку, торговле, даже совхозу.
– А людям?
– Больше всех. Деревенские к новым деньгам привыкают плохо, особенно местные. Какой стон стоял, когда советские купюры отменяли – трехи, пятерки, особенно червонцы. А что делать было? Некоторые до истощения доходили, а не могли пересилить себя, пачку денег за буханку отдать. А так – денег не видно, душа не болит.
Гул мотора, привычный в городе, но громоздкий и громкий здесь, прервал торговлю. Все повернулись на него, стали ждать – опасливо, строжко.
Вдоль улицы катил грузовик, большой трехосный фургон. Зеленый, он походил на дорогую игрушку, невидимой рукой ведомую по деревне. Саня, Саня, дай и Вовику поиграть! Ладно, мам, доеду до конца, и дам.
Грузовик притормозил, из кабины вылезли двое.
– Привет труженикам полей, – бодро поздоровался водитель с миром.
Его спутник, напротив, искал одного человека. ВэВэ.
– День добрый. Мы тут съемку трассы ведем, какое-то время поблизости жить будем. Хочется еды подкупить, яичек, мясца, сметаны. Не подскажете, кто продаст?
Учитель осмотрел прибывших – оба молодые, лет по тридцати, рослые. Видно, прикидывал аппетиты. Потом ответил:
– Да каждый продаст. Вы сами спросите, а то назову одного – другие обидятся. Деревня….
– Понятно. – Спросивший прошел вдоль очереди. – Курицу продадите? Побольше, пожирнее?
Баба ухватила его за рукав, забормотала.
– Продашь, значит? А сметана у тебя найдется?
Та кивнула, довольная.
Они отошли в сторонку, но баба внезапно отшатнулась от протянутых денег, фыркнула сердито и вернулась в очередь.
– Чего она? – удивленно спросил съемщик трассы. – Пять баксов – хорошая цена.
– Вы ей доллары предложили? – в свою очередь удивился учитель.
– Ну да. Повсюду ведь говорят, скоро опять реформа, прежние рубли отменят. Паника. Вот мы в поле доллары и взяли. Доллар и в поле доллар. Специально мелочью брали, по доллару, по пять.
– В поле может быть, но не здесь. Местные рубли любят, особенно тысячные. А валюты боятся.
– Чуднó. – Мужик повернулся к водителю: – Максим, у тебя рубли есть?
Хорошо хоть, серая карта есть. Наконец и мне досталось положенное – шесть буханок, на десять дней хватит.
– Когда промтоварная лавка приедет? – поинтересовался ВэВэ.
– Одиннадцатого, как обычно. – Продавец явно обрадовался случаю поговорить. – Мало у вас денег, в убыток почти ездить. Мы с Машкой, – он кивнул на лошадь, – привычные, а машина одного бензина нажгет… – Он и дальше бы развивал тему, но учитель, попрощавшись, отошел, и торговля продолжилась, тихая, смиренная.
Я расстался с ВэВэ, пообещав позже зайти в библиотеку.
Он и библиотекарем был, за мелкие деньги. Никто ничего не читает, но кушать хочется.
Хлебный дух в моем жилье делал его слишком уж обжитым, уютным. Ни к чему это. Прихватив кусок оставшегося, теперь черствого хлеба (конечно же от ВэВэ), я пошел под небо. Англичане, например, уважают пешие прогулки, даже любят. И я полюблю.
Возок, расторговавшись, возвращался в Огаревку.