– Пойдем, пора, надо всех зверей посмотреть. – Папа нахмурился, взял девочку за руку. Конфетки жалко. Обезьяне, небось, не пожалел бы.
– Дипломатия. – Лавлинский мигнул ученику. – И животное цело, и ты сыт. А вообще, учти, не давать кормить зверей – твоя обязанность номер один. Над каждой клеткой выписана: «Кормить зверей воспрещается!»
– Что ж плохого? Пусть ели бы, на кормах экономия.
– В прошлом году мы бурого медведя потеряли. Какой-то подонок битого стекла в булку напихал и угостил мишку. Рацион строгий, не всяк кусок впрок.
Они шли вдоль клеток, а зеваки по ту сторону барьера смотрели на них по-разному: дети – с восхищением и завистью, взрослые – снисходительно. Униформа, распоряжение директора, армейская, полевая, шла и двухметровому Борису, и Лавлинскому, тот пониже, но тоже за сто восемьдесят; казалось, суровый офицер-десантник выгуливает зеленого первогодка. Некоторым образом, так и было, старший смотритель по работе с животными наставлял, распекал и школил своего ученика всякий раз, когда выпадала свободная минута. Часа по четыре в день. Или по пять. Как повезет.
Дребезжащий жалобно и безнадежно, словно причитающий в магазине пенсионер, трамвай разве что не скакал на стыке рельсов.
– Мы едем, едем, едем, – затянул отец, но, не перекричав шум, конфузливо смолк.
Сын отвернулся, уставился в окно. Будто не трамвай, а поезд, маленький такой поезд на двоих. И будто они в тайге по забытому пути едут, как в телевизоре, – он прильнул к стеклу, мутному, в пятнах грязных капель, пытаясь углядеть просеку, ведущую к мертвому озеру, в котором смелый телевизорный генерал купал своих детей.
– Мы красные кавалеристы, и про нас!
Отец не отступится. Раз про кавалеристов начал, еще не скоро грустным станет.
– Пускай пожар кругом!
Громко, все оглядываются. Наверное, думают, от веселья поет отец. От веселья… Под ногами громко застучало, аж в зубах отозвалось, – трамвай начал тормозить.
– И вся-то наша жизнь… – Голос пресекся, как всегда на этом месте.
– Нам пора. – Растопыренной пятерней отец провел по волосам сына и, угадав момент, встал, когда качнуло вперед, к выходу.
– Остановка по требованию батьки Махно. – Он отвел сына в сторону, пережидая, пока остальные – три семейные пары с общей кущей сопливых, неразличимых малявок – прошли вперед.
– Кто такой Махно? – Трамвай покатил дальше, оставляя их одних.
– Волосатик. Злобный волосатый мужик.
– А его батька?
– Он сам себе батька, батька Махно. – Отец застегнул молнию брюк. – Не хочешь? Там негде будет.
– Не-а.
– Тогда в путь.
Натоптанная дорожка вела к пустырю.
– А почему тут нет домов?
– Разве? А наш? Не видишь?
– Не-а. Шутишь.
– Как же. Именно здесь наш дом, не построенный только. Как построят – получим квартиру, отдельную, на троих.
– На самом верхнем этаже, на лифте кататься.
– Можно и на верхнем.
– В садик далеко ездить.
– Ничего, к тому времени в школу пойдешь. Или прямо в институт политехнический, что за витаминным заводом.
– Он совсем-cовсем в поле?
– Кто?
– Институт технический.
– В поле, но город до него дорастет, дома сплошь, как доминошки, будут. Видишь, трамвай проложили, очередь за нашим домом, факт.
Они шли рука об руку и болтали обо всем – о новой квартире, им дадут, а соседям ни в жизнь, о вечно мокром садиковском Женьке, о велосипеде. Мимо по полевой дороге проехал автобус, уточкой кренясь на ухабах.
– Быстрее, быстрее, – заспешил отец, и они таки успели, подошли ко входу раньше приехавших экскурсантов. Деревенские, сразу видно – сходят с автобуса боком, а толстая тетка и совсем задом наперед. Что им ехать, лошади у них, поди, есть, коровы, свиньи, хоть каждый день до упаду смотри, нет же, приперлись.
Вертушка, скрипнув, провернулась, впуская внутрь.
Не пухом, не пухом, земля падала тяжело, мертво. Глина, не песочек. Мотор рокотал бодро, весело, энергично, превозмогая глиняный слой. Ли опустил ковш ниже, стараясь учерпнуть побольше, с походом, и тут почувствовал – зацепило. Рыбацкое счастье: закинуть уловистую блесну на чистое, жорное место и непременно отыскать корягу.
Не успел он послать ковш назад, как подземная коряга не выдержала, лопнула, молниевый свет на миг озарил затопленный солнцем пустырь, превратив его в негатив, желтые фургоны стали темно-фиолетовыми, а нарисованные динозавры недоуменно повернули головы, пытаясь понять, что за треск и хлюп кругом, неужто неосторожный собрат провалился в асфальтовую ловушку?
Купюры падали листьями клена – то августовского, вяло, поодиночке, то октябрьского, дружно, обвально, сорванные порывом ветра.
Билетерша меняла усталые ноги, нажимая на педаль турникета, запуская новых и новых посетителей, все больше семьями, дети шли за полчеловека наравне с солдатами срочной службы. И билеты отменили, бросай деньги и проходи, а должность прежняя – билетерша. Правда, работа временная, но пенсия давно выслужена, тут – приварок.
В глазах рябило разноцветье купюр, и она пообещала себе обязательно записаться к хорошему глазнику, лучше доценту или профессору. Одно – денег жалко. Лекарства дорогие, жуть. И врачи моду взяли – за посмотр плату брать.
Пиявки!
Ящик с инструментами хлопал по бедру. Верный пес Трезорка, соучастник шкод и проказ. Верный – до грозного окрика папани. Тогда Трезорка давал тягу, благо общий, ничейный, а отвечать приходилось спиной, боками, задом – куда достанет хворостина. Пустяки. Вот вожжи – да! И за что? На переменке налетел Колька Петух, чернильница с парты подскочила – и об стену. А там стенгазета, как назло – с портретом. Да, вожжи – крепко.
Плотник шел вдоль служебных вагонов – склад, кухня, коммунальная «берлога» на шесть душ, к воротам, сейчас прикрытым от безбилетников и просто чужих.
Он вышел на пустырь в ту минуту, когда мотор, прежде назойливо, мушино гудевший, вдруг смолк. Издох. Не решаясь оставить ящик, сопрет жулье, плотник поспешил к трактору, обходя рассыпанные кучи белесой глины.
– Александр Александрович! – позвал он, выговаривая каждый слог, ни на букву не сокращая имени-отчества директора, не говоря уж о панибратском главмеховском «Сансаныче». – Александр Александрович! – Плотник подошел совсем близко. Пахло больницей, «горным солнцем».
Положив руку на руль, директор дремал. Розовый, румяный, дышит ровно, даже жалко будить.
Плотник глянул в канаву. Поддетый зубьями, на ковше висел кусок резиновой кишки, толстой, в руку. Порвалось что? Он попробовал ее снять. Тяжела. Тяжелехонька. Под слоем резины – серая свинцовая оплетка, а на разрыве зернились торцы огненных медных проводов. Точно икра в Елисеевском, он там был в сорок шестом, мать к сестре на два дня выбралась, решила ему перед школой Москву показать.
Он не удержался, лизнул. Чуток щиплет, как газировка. А другой конец?
Просевшая глина прикрыла дыру кротового хода. Как петух червя, так и трактор кишку ковшом схватил, разрыв под землю ушел.
– Александр Александрович, – прокричал в ухо директору плотник.
– А… – Тот поднял голову, оглянулся. – Ты, Иваныч, откуда взялся?
– Я? Пришел вот.
– А я что здесь делаю?
– Вздремнули, верно. Выкопали канаву и вздремнули.
– Канаву, говоришь? Да-да, дренажную…
– Еще кишку порвали.
– Кишку?
– Видите, валяется.
– Кабель. Незадача. Инспектор, дурак, клялся – чисто. Миллион на миллион. Ну, это его проблемы, бумаги у меня в порядке.
Мотор не заводился. Глупо. Зря он взялся. Ли тряхнул головой. Вязко работает машинка, мыслишки снулые, ужи в утренник. Видел раз на зорьке. Жалко и противно.
– Тебе чего?
– Кончил работу. Валентина Семеновна к вам послала, зовет.
– Некрасов вернулся, главмех наш?
– Вернулся.
– Идем. – Он осторожно слез с сиденья, ноги держали крепко, и плотник едва поспевал за директором. Прыткий он, Александр Александрович.
В ужимках мартышек каждый видел родное, близкое – деверя в день получки, соседа Яшку, президента, и неудивительно, что больше всего народу скопилось здесь, у обезьянника. Старый шимпанзе Чампа не завидовал чужому успеху. Всё тлен. Можно, конечно, гоняться за популярностью, но прыгать, корчить рожи, кувыркаться, стрекотать – нет, увольте. Это годится только для мартышек.
Он раздраженно почесал живот, прислушиваясь. Сосет нутро. Поесть? Прибереженное яблоко не манило. Он суетливо вскочил, начал слоняться вдоль клетки, движением пытаясь избыть подступившую тоску. Гроза? Шимпанзе поднял голову. Близорукие слезящиеся глаза не увидели ни облачка. Да и мартышки раньше его учуяли бы, а вон как резвятся.
Он зашагал быстрее, разворачиваясь у стен на опущенных руках, хватало бы места – побежал.
В толпе захныкал ребенок, сначала вяло, капризно, а потом разлился безудержно, будто месячный, а не годовалый.
– Смотри, смотри, Рома, какая потешная обезьянка. – Мать подняла на руках, пытаясь успокоить, но тот сучил ногами, выгибался дугой. Плач подхватил другой, третий. Дети постарше продолжали хихикать, но троица малышей, заводя один другого, покрыли криком всю площадку. Родители, смирясь, понесли их к выходу. Хотелось как лучше – показать зверюшек, позабавить, но малы слишком.
Крик последнего младенца смолк вдалеке. Старый Чампа сел, вцепился руками в прутья клетки и, устав крепиться, завыл – по-стариковски глухо, скорбно, отчаянно.
Он шел к вагончику, рядом, гремя инструментами, семенил плотник; мир постепенно обретал привычные краски. Очевидно, задел какую-то линию, тряхнуло током, но сработал предохранитель, и кабель отключился. А мог бы и не отключиться.
Он рывком открыл дверь вагончика, бросил плотнику:
– Жди снаружи.
Тракторист мирно спал, сивушная вонь висела над ним маленьким облачком.