Марс, 1939 — страница 64 из 104

Александр Александрович рассматривал жену внимательно, бесстрастно. Так цыпленок глядит на ползущую козявочку, увиденную впервые за короткую цыплячью жизнь, глядит, поворачивая голову то одним, то другим глазом, недоуменно прислушиваясь к чему-то внутри себя, а потом тюк! – и нет козявочки.

– Почему ты не сказал, что должен подумать, собрать деньги, по крайней мере? – Она сбавила тон. Слегка. Потом наверстает.

– Бесполезно.

– Что бесполезно?

– Они не хотят части. Они хотят все. Нас – в сторону. – После каждой фразы директор замолкал на несколько секунд, жалея слова, скупясь.

– С чего ты взял?

– Знаю.

– Мудрец! – Валентина Семеновна швырнула конверт на стол, клапан раскрылся, и купюры разлетелись, новенькая крапленая колода шулерских карт. – Что с твоего знания!

Она постаралась успокоиться. Сделка висит на цепи, каждое звено которой – «да». «Да» управления, «да» ревизоров, «да» комитета охраны животных, и перед каждым «да» стояло «дай». Одно «нет», и цепь лопнет, оставив в итоге жирный ноль. Поэтому нужно срочно найти другое звено, дублирующее, крепящее.

Она пододвинула к себе телефон. Работает, и на том спасибо. Могли бы и порвать, «воздушка».

– Вас Валентина Семеновна беспокоит, из зооцирка… Я по поводу сегодняшнего… Муженек мой не с той ноги, видно, встал, ха-ха, с ним это иногда бывает… Надо обсудить, разве можно рубить сплеча… Уж я его проберу… Завтра? Вы позвоните? Обязательно, буду ждать… – Она положила трубку, порылась в сумочке, отыскивая записную книжку.

Опять крутить телефонный диск, опять говорить просяще, приторно:

– Да, да… Лучше поздно, чем никогда… Схлестнулись, с характером муж мой… Разумеется, обо всем можно договориться… На хорошее дело не жаль…

На этот раз она положила трубку бережно, будто – мина. Как и минер, деловой человек ошибается один раз. Иногда два. И дело лопнуло, начинай сызнова.

– Я зондировала левобережцев, конкурентов «Легалона». Будем покупать защиту у тех, если условия этих неприемлемы.

– Они неприемлемы, – отозвался муж.

– Прошу тебя, ничего сам не делай. Ни-че-го!

Ли помолчал, только нижнее веко справа задергалось, забилось в такт сердцу. Чувствительный! Валентина Семеновна громко щелкнула замочком сумочки, еще громче хлопнула дверью, но досада не проходила. Она не верила в возможность договориться с «Легалоном».

Дурачье, думают, управы на них нет, на беспредел пошли. Хлопот прибавится, но свет не без жадных людей, отбиться можно. Другое хуже – хотя Ли и смолчал, она не верила, что последнее слово осталось за ней. Не так он смолчал.

Не так.

* * *

Три параллельных аппарата на одной линии – у Ли, у Лихи и у него доводили порой до зубовного скрежета. Но не сегодня. Главмех смотрел на телефон в раздумье. Повторять ошибку директорши, вести разговор отсюда, где сними трубку – подслушаешь, покорнейше благодарю. Придется отлучиться в город. Кстати, и дело есть. Или завтра позвонить? Нет, завтра появятся завтрашние дела, а это – сегодняшнее.

* * *

– А куда мне было его деть? Выбросить? – Серый оправдывался, но – с дерзинкой, мол, не дави, не спужаешь, сам докажи, каков в деле.

– Прямиком сюда, значит? – Президент сдержался. Карнеги прав, гнев должен быть конструктивным. Всему свое время.

– Ну да! Затащил он ее, мое дело – рулить, уносить колеса, а он как захрипит, из машины девку вытолкнул и лежит, булькает. Пока я остановился, вся кровь из него и вытекла. Я думаю, сплавить «Москвича» нужно, помыть, почистить и сплавить. Там крови этой…

Президент представил виденную в гараже машину и Мирона, скрюченного, с перегрызенным горлом, перегрызенным точно и аккуратно, с разорванными, зияющими пустыми просветами артериями. Никакой Склифософский не требовался. Гробовщик нужен. Но Мирон и гробовщика не заслужил.

А девчонка – огонь, ацетиленовый, жгучий. Жалко гасить. Но придется. Не из-за Мирона, что Мирон, дрянь, вечная шестерка, хуже – убыток. Организация не должна, не может позволить оставлять безнаказанной даже и эту никчемную смерть, иначе раздавят моментально. Уже, наверное, слушок пополз – зооцирк отказался от страховки, вон и Мирона чикнули, как мышонка. Завтра стоящие ребята сами уйдут, а нестоящих уличные лоточники по проспекту гонять станут в пинки.

Зазвонил телефон, он поднял трубку, оборвав Серого на полуслове. Зооцирк. Мириться хотят. Опоздали, голубки. Сейчас не о деньгах забота. Об организации.

– Лады, – пообещал он. Пусть понадеются, полезно. Позвал Комода: – Машину почистить на совесть и отогнать Арсену, пусть сегодня же сплавит. Мирону похорон с музыкой не будет, закопать в дальних садах. – Он специально вдавался даже в третьестепенные детали, куда тело уложить – в пластиковый черный мешок, на чем везти, где вырыть яму, какое дерево посадить сверху, – оттягивая момент принятия настоящего решения.

Комод с водилой ушли. В кресле не сиделось, рассохший паркет под ногами трещал давлеными кедровыми орешками. Надо переходить в другую лигу, новый класс, прима, в особняке – ремонт по высшему разряду, шведскую мебель, набрать новых людей, умных, с упором на чистые дела, без убыточной уголовщины. Но для этого, вот парадокс, нужно пройти через большую акцию, раз и навсегда отбить охоту становиться поперек, отбить вместе с почками – любому. Так что и неплохо с зооцирком, пусть артачатся. Это не причина акции. Повод.

Опять зазвенел телефон, на этот раз стукач зооцирковский. Торопится стать незаменимым. Молодец, молодец. К левобережцам, значит, хотят, под их руку. Чему быть, тому и придется быть.

Он позвал Комода, и, когда тот расслабленно, с ленцой вошел в кабинет, стегнул двумя словами:

– Акция. Сегодня.

* * *

Вымытость – состояние души и тела, состояние быстропреходящее, но счастливое. Волосы пушистые, шелковистые, пахнут засахаренными лимонами из банки в углу буфета, за пустыми, пыльными даже на ощупь, трехлитровками, выставленными в первый ряд ради маскировки. Съедены давно те лимончики, пусто на полке, шарь, не шарь…

Борис лениво слонялся по безлюдному зооцирку. Белый медведь мотал башкой, переминаясь с лапы на лапу, попугай, сиречь красная ворона, что при народе как кино семнадцатого года, орал дурака на неделю вперед, питон недвижно лежал под бронированным стеклом террариума, а что не лежать, чучело и есть чучело, самое удивительное, что зеваки нет-нет да и заметят: «Шевельнулся!»

Санитарный вечер. По случаю праздника, юбилея. Чистим, прихорашиваемся, отдыхаем, насколько возможно. Жвачным дадено жвачное, хищным – хищное.

Зоотехник колдовал у клетки ирбиса. Совал сквозь прутья решетки то один, то другой кусок мяса на длинной палке, но зверь забился в угол и наживку не брал.

Борис повернулся назад. Суета неисчерпаема: подай, принеси, убери, а он – вымытый.

Имеет право.

* * *

Самовар на стенках коробки смотрелся шикарно: блестящий, серебристый, порождение внеземной цивилизации. Тула, конец второго тысячелетия, завод «Штамп», клепанный в порядке конверсии из обрезков каких-то ракет очень средней дальности. Воткнешь вилку в розетку, а он как засвистит: «Протяжка один! Протяжка два! Поехали!»

Главмех, обеими руками держа перед собой коробку, бедром прихлопнул дверцу машины. Подарок деньрожденный нашей дорогой и любимой Лихе. Не буди Лиху, пока она тиха. Небось, хрусталя ждет: баба, она и в директоршах баба. Приучена с детства – ценнее хрусталя ничего нет, хрусталь, да ковры, да книги еще, корешок к корешку, спрессованные до распирания шкафа полированной румынской стенки «Беатриче».

Некрасов взошел на порожек отсека зоотехника, тому подносить подарок от верноподданного коллектива. Старейшина, рядом с ним и Лиха – дева юная.

– Тук-тук! – сказал он громко. Спит, спит старейшина, силу копит, любит вздремнуть часок, с трех до четырех, зоотехнический час, вату в уши и на боковую. Зато потом до позднего вечера опять живчик. Сегодня особо старается, мечтает объесть неразумных корейцев. Они такие же корейцы, как зоотехник – папа римский. И такие же неразумные.

Главмех пробирался по узкому проходу, самовар хоть и невелик, но мешал. Дряхленький вагончик, доведись опять переезжать, мы все развалимся с таким подвижным фондом безо всякой Беловежской пущи, ресурс трижды выработан, держится его, главмеха, кровью, потом и слезами. Нервами. А нынче – побоку.

Он не удержался, поскользнулся, сел звучно, смачно. Коробка ударилась о стену и упала, жалобно звякнула крышка самовара. Жаль, не хрусталь, эх, жаль!

Главмех осмотрелся. Да, порезвился зоотехник, обездолил бедных больных обезьянок, старец. В тихом омуте водятся такие.

Он поднял коробку, поставил на неубранный стол. Нехай! Глядя под ноги (повторение – мать дураков), он покинул купе. Это станция какая? А с платформы говорят: это город Ленинград. Тю-тю, Ленинград, едешь – не доедешь.

На выходе на него налетел зоотехник.

– Семен Семеныч, я там подарочек оставил – для нашей глубокоуважаемой Валентины Семеновны. Я купил, вам всучать, то есть вручать.

– Вручу, – согласился покорно Долгих.

– Как зверята?

– Утром чудили, но сейчас успокаиваются. К перемене погоды, завтра грозу ждите могучую.

– Радио слушали?

– Зачем радио, у меня живых барометров полон зооцирк.

Забавляется старик. Объел макак и забавляется.

Пока главмех загонял машину под навес, Долгих оставался на пороге, не торопясь внутрь. Сегодня койка не манила, запах старой пластмассы надоел до тошноты. Гадюшник.

Он открыл купе и замер:

– Это кто же… Зачем… Ах, шкоды, шкоды…

Пол, стол, койка были усеяны золотой банановой кожурой. Брезгливо, двумя пальцами он поднял ошметок с пола и, вздыхая, побрел за помойным ведром.

* * *

Ручка открывалки напоминала другую, тоже черную и гладкую. Аппарат обычно хранился за бельем в шкафу, обернутый серой холстиной. Тяжелый, налитой, и нести его приходилось осторожно, словно по ледяной дорожке, – мелкими шажками и ступая на всю подошву.