Александр Александрович рассматривал жену внимательно, бесстрастно. Так цыпленок глядит на ползущую козявочку, увиденную впервые за короткую цыплячью жизнь, глядит, поворачивая голову то одним, то другим глазом, недоуменно прислушиваясь к чему-то внутри себя, а потом тюк! – и нет козявочки.
– Почему ты не сказал, что должен подумать, собрать деньги, по крайней мере? – Она сбавила тон. Слегка. Потом наверстает.
– Бесполезно.
– Что бесполезно?
– Они не хотят части. Они хотят все. Нас – в сторону. – После каждой фразы директор замолкал на несколько секунд, жалея слова, скупясь.
– С чего ты взял?
– Знаю.
– Мудрец! – Валентина Семеновна швырнула конверт на стол, клапан раскрылся, и купюры разлетелись, новенькая крапленая колода шулерских карт. – Что с твоего знания!
Она постаралась успокоиться. Сделка висит на цепи, каждое звено которой – «да». «Да» управления, «да» ревизоров, «да» комитета охраны животных, и перед каждым «да» стояло «дай». Одно «нет», и цепь лопнет, оставив в итоге жирный ноль. Поэтому нужно срочно найти другое звено, дублирующее, крепящее.
Она пододвинула к себе телефон. Работает, и на том спасибо. Могли бы и порвать, «воздушка».
– Вас Валентина Семеновна беспокоит, из зооцирка… Я по поводу сегодняшнего… Муженек мой не с той ноги, видно, встал, ха-ха, с ним это иногда бывает… Надо обсудить, разве можно рубить сплеча… Уж я его проберу… Завтра? Вы позвоните? Обязательно, буду ждать… – Она положила трубку, порылась в сумочке, отыскивая записную книжку.
Опять крутить телефонный диск, опять говорить просяще, приторно:
– Да, да… Лучше поздно, чем никогда… Схлестнулись, с характером муж мой… Разумеется, обо всем можно договориться… На хорошее дело не жаль…
На этот раз она положила трубку бережно, будто – мина. Как и минер, деловой человек ошибается один раз. Иногда два. И дело лопнуло, начинай сызнова.
– Я зондировала левобережцев, конкурентов «Легалона». Будем покупать защиту у тех, если условия этих неприемлемы.
– Они неприемлемы, – отозвался муж.
– Прошу тебя, ничего сам не делай. Ни-че-го!
Ли помолчал, только нижнее веко справа задергалось, забилось в такт сердцу. Чувствительный! Валентина Семеновна громко щелкнула замочком сумочки, еще громче хлопнула дверью, но досада не проходила. Она не верила в возможность договориться с «Легалоном».
Дурачье, думают, управы на них нет, на беспредел пошли. Хлопот прибавится, но свет не без жадных людей, отбиться можно. Другое хуже – хотя Ли и смолчал, она не верила, что последнее слово осталось за ней. Не так он смолчал.
Не так.
Три параллельных аппарата на одной линии – у Ли, у Лихи и у него доводили порой до зубовного скрежета. Но не сегодня. Главмех смотрел на телефон в раздумье. Повторять ошибку директорши, вести разговор отсюда, где сними трубку – подслушаешь, покорнейше благодарю. Придется отлучиться в город. Кстати, и дело есть. Или завтра позвонить? Нет, завтра появятся завтрашние дела, а это – сегодняшнее.
– А куда мне было его деть? Выбросить? – Серый оправдывался, но – с дерзинкой, мол, не дави, не спужаешь, сам докажи, каков в деле.
– Прямиком сюда, значит? – Президент сдержался. Карнеги прав, гнев должен быть конструктивным. Всему свое время.
– Ну да! Затащил он ее, мое дело – рулить, уносить колеса, а он как захрипит, из машины девку вытолкнул и лежит, булькает. Пока я остановился, вся кровь из него и вытекла. Я думаю, сплавить «Москвича» нужно, помыть, почистить и сплавить. Там крови этой…
Президент представил виденную в гараже машину и Мирона, скрюченного, с перегрызенным горлом, перегрызенным точно и аккуратно, с разорванными, зияющими пустыми просветами артериями. Никакой Склифософский не требовался. Гробовщик нужен. Но Мирон и гробовщика не заслужил.
А девчонка – огонь, ацетиленовый, жгучий. Жалко гасить. Но придется. Не из-за Мирона, что Мирон, дрянь, вечная шестерка, хуже – убыток. Организация не должна, не может позволить оставлять безнаказанной даже и эту никчемную смерть, иначе раздавят моментально. Уже, наверное, слушок пополз – зооцирк отказался от страховки, вон и Мирона чикнули, как мышонка. Завтра стоящие ребята сами уйдут, а нестоящих уличные лоточники по проспекту гонять станут в пинки.
Зазвонил телефон, он поднял трубку, оборвав Серого на полуслове. Зооцирк. Мириться хотят. Опоздали, голубки. Сейчас не о деньгах забота. Об организации.
– Лады, – пообещал он. Пусть понадеются, полезно. Позвал Комода: – Машину почистить на совесть и отогнать Арсену, пусть сегодня же сплавит. Мирону похорон с музыкой не будет, закопать в дальних садах. – Он специально вдавался даже в третьестепенные детали, куда тело уложить – в пластиковый черный мешок, на чем везти, где вырыть яму, какое дерево посадить сверху, – оттягивая момент принятия настоящего решения.
Комод с водилой ушли. В кресле не сиделось, рассохший паркет под ногами трещал давлеными кедровыми орешками. Надо переходить в другую лигу, новый класс, прима, в особняке – ремонт по высшему разряду, шведскую мебель, набрать новых людей, умных, с упором на чистые дела, без убыточной уголовщины. Но для этого, вот парадокс, нужно пройти через большую акцию, раз и навсегда отбить охоту становиться поперек, отбить вместе с почками – любому. Так что и неплохо с зооцирком, пусть артачатся. Это не причина акции. Повод.
Опять зазвенел телефон, на этот раз стукач зооцирковский. Торопится стать незаменимым. Молодец, молодец. К левобережцам, значит, хотят, под их руку. Чему быть, тому и придется быть.
Он позвал Комода, и, когда тот расслабленно, с ленцой вошел в кабинет, стегнул двумя словами:
– Акция. Сегодня.
Вымытость – состояние души и тела, состояние быстропреходящее, но счастливое. Волосы пушистые, шелковистые, пахнут засахаренными лимонами из банки в углу буфета, за пустыми, пыльными даже на ощупь, трехлитровками, выставленными в первый ряд ради маскировки. Съедены давно те лимончики, пусто на полке, шарь, не шарь…
Борис лениво слонялся по безлюдному зооцирку. Белый медведь мотал башкой, переминаясь с лапы на лапу, попугай, сиречь красная ворона, что при народе как кино семнадцатого года, орал дурака на неделю вперед, питон недвижно лежал под бронированным стеклом террариума, а что не лежать, чучело и есть чучело, самое удивительное, что зеваки нет-нет да и заметят: «Шевельнулся!»
Санитарный вечер. По случаю праздника, юбилея. Чистим, прихорашиваемся, отдыхаем, насколько возможно. Жвачным дадено жвачное, хищным – хищное.
Зоотехник колдовал у клетки ирбиса. Совал сквозь прутья решетки то один, то другой кусок мяса на длинной палке, но зверь забился в угол и наживку не брал.
Борис повернулся назад. Суета неисчерпаема: подай, принеси, убери, а он – вымытый.
Имеет право.
Самовар на стенках коробки смотрелся шикарно: блестящий, серебристый, порождение внеземной цивилизации. Тула, конец второго тысячелетия, завод «Штамп», клепанный в порядке конверсии из обрезков каких-то ракет очень средней дальности. Воткнешь вилку в розетку, а он как засвистит: «Протяжка один! Протяжка два! Поехали!»
Главмех, обеими руками держа перед собой коробку, бедром прихлопнул дверцу машины. Подарок деньрожденный нашей дорогой и любимой Лихе. Не буди Лиху, пока она тиха. Небось, хрусталя ждет: баба, она и в директоршах баба. Приучена с детства – ценнее хрусталя ничего нет, хрусталь, да ковры, да книги еще, корешок к корешку, спрессованные до распирания шкафа полированной румынской стенки «Беатриче».
Некрасов взошел на порожек отсека зоотехника, тому подносить подарок от верноподданного коллектива. Старейшина, рядом с ним и Лиха – дева юная.
– Тук-тук! – сказал он громко. Спит, спит старейшина, силу копит, любит вздремнуть часок, с трех до четырех, зоотехнический час, вату в уши и на боковую. Зато потом до позднего вечера опять живчик. Сегодня особо старается, мечтает объесть неразумных корейцев. Они такие же корейцы, как зоотехник – папа римский. И такие же неразумные.
Главмех пробирался по узкому проходу, самовар хоть и невелик, но мешал. Дряхленький вагончик, доведись опять переезжать, мы все развалимся с таким подвижным фондом безо всякой Беловежской пущи, ресурс трижды выработан, держится его, главмеха, кровью, потом и слезами. Нервами. А нынче – побоку.
Он не удержался, поскользнулся, сел звучно, смачно. Коробка ударилась о стену и упала, жалобно звякнула крышка самовара. Жаль, не хрусталь, эх, жаль!
Главмех осмотрелся. Да, порезвился зоотехник, обездолил бедных больных обезьянок, старец. В тихом омуте водятся такие.
Он поднял коробку, поставил на неубранный стол. Нехай! Глядя под ноги (повторение – мать дураков), он покинул купе. Это станция какая? А с платформы говорят: это город Ленинград. Тю-тю, Ленинград, едешь – не доедешь.
На выходе на него налетел зоотехник.
– Семен Семеныч, я там подарочек оставил – для нашей глубокоуважаемой Валентины Семеновны. Я купил, вам всучать, то есть вручать.
– Вручу, – согласился покорно Долгих.
– Как зверята?
– Утром чудили, но сейчас успокаиваются. К перемене погоды, завтра грозу ждите могучую.
– Радио слушали?
– Зачем радио, у меня живых барометров полон зооцирк.
Забавляется старик. Объел макак и забавляется.
Пока главмех загонял машину под навес, Долгих оставался на пороге, не торопясь внутрь. Сегодня койка не манила, запах старой пластмассы надоел до тошноты. Гадюшник.
Он открыл купе и замер:
– Это кто же… Зачем… Ах, шкоды, шкоды…
Пол, стол, койка были усеяны золотой банановой кожурой. Брезгливо, двумя пальцами он поднял ошметок с пола и, вздыхая, побрел за помойным ведром.
Ручка открывалки напоминала другую, тоже черную и гладкую. Аппарат обычно хранился за бельем в шкафу, обернутый серой холстиной. Тяжелый, налитой, и нести его приходилось осторожно, словно по ледяной дорожке, – мелкими шажками и ступая на всю подошву.