Марс, 1939 — страница 87 из 104

Потом я, изводя положенные страницы, все улыбался и улыбался, радуясь невесть чему. А просто хорошо. И скоро домой, и вечер теплый, и люди хорошие. Последнему я радовался более всего, безотчетно полагая, что тем самым делаю людей еще лучше, располагаю к себе, такому милому, замечательному Петеньке.


27 июня

Не одеяло, а спасательный круг. Нет, соломинка, которую лишь в отчаянном положении принимаешь за спасательный круг. Это я о дневнике.

Пишу, чтобы успокоиться. Убить время. И потому еще, что не верю действительности, надеюсь, что это шутка дурного толка, грубый розыгрыш, фарс.

Хорош фарс.

Ублаготворенный, довольный донельзя, лег я вчера спать. Еще бы не спать, когда так дружелюбно, ласково вокруг. Перед тем как привык уже, записал все свои мыслишки в дневник. Пимен – летописец на практике.

Заснул легко и скоро, что в последнее время редкость для меня. И во сне между видениями понял: радовался всему я один, смеялся и шутил тоже я, даже ел. Остальные дружно улыбались моим шуткам, кивали, поддакивали, тянулись к еде, брали куски и жевали их, но нехотя, неискренне, без охоты. Делая вид.

Потом пришел черед кошмаров. Бывают у меня такие сны – многосерийные. Во сне или сразу по пробуждении помнишь отчетливо всю предысторию, логическую связь, почти (даже без «почти», наверное) вторую жизнь, переживаемую во снах, но днем память исчезает, подсовывая какую-то чушь, ересь, нескладуху. Те сны, в которых не поймешь, что истинно, сон или явь, и где та явь?

Затем я проснулся, не зная еще, проснулся или то тоже сон. Отчетливо помню, обратил внимание на тишину, густую и черную, в которой, казалось, увязли обыкновенные звуки. Лежал, прислушиваясь, не повторится ли подземный стук, интриговал он меня, потом – просто не мог опять уснуть, пока не понял, что не слышу дыхания ребят, храпа, движения. Встрепенулся, попытался сесть, а не смог. Руки, множество рук придавили меня к лежаку, не давая пошевелиться. Опять сплю, подумалось, и то придало сил. Во сне я и пугаюсь больше, но и действую храбрее. Я зашарил вокруг, надеясь, что подвернется под руку пистолет или нож, как то бывает во сне, но наткнулся лишь на тетрадь, эту самую тетрадь с дневником. Свернув ее трубкой, я начал колотить ею вокруг, но никто не ответил ни словом, ни движением. Извернувшись, я вырвался из удерживающих меня рук, вырвался на удивление легко и выскочил из палатки, безошибочно угадав невидимый в темноте выход.

Отбежав самую малость, я остановился у догоравшего костра, не понимая происходящего. Света, скудного света костра и поднимавшейся луны, хватило. Чтобы рассмотреть. Как из палатки выходят неспешно Камилл, Андрюша, Валька, последним Сергей.

– Чего это вы? – спросил я по глупости.

Никто не ответил.

Они неторопливо стали полукругом и пошли на меня, без улыбок, без шуток, которых я ждал, чтобы обругать их и рассмеяться самому.

– Эй, вы чего, – опять повторил я, не понимая, не желая понять – чего.

В руке по-прежнему оставалась тетрадь. Я хотел бросить ее в приближающегося Камилла, но уж больно это было бы нелепо. Поэтому я просто стоял и ждал. Лишь в последний момент я понял, что происходит что-то неладное, нехорошее, – когда увидел бесстрастное лицо-маску, лицо моих кошмаров.

Я отступил на несколько шагов, боясь споткнуться. Еще больше я боялся показаться смешным. Но последний страх исчез, когда я увидел глаза Камилла, глаза, горящие красным огнем. И точно так же горели глаза остальных.

Тут я побежал. Не разбирая дороги, не зная толком, куда бегу, не зная – от кого. Знал одно – это не были те ребята, с которыми я приехал сюда.

Они не торопились, не спешили, напротив, они словно и не хотели меня ловить. Действительно, ведь я был у них в руках, сонный и беспомощный, однако вырвался. Или, скорее, они дали мне вырваться. Хотят напугать до полного беспамятства? Что ж, им это явно удается.

Они стали переговариваться, перекликаться между собой, и от этих звуков я побежал еще быстрее, так быстро, как только мог. Ночью вообще бегается особенно, легко и неутомимо. Думаю, я быстро бы пробежал те километры, что отделяли меня от Глушиц. Преследователи поотстали, впереди залитая луной равнина, но я остановился. Не знаю почему, но именно сейчас меня охватил страх, по сравнению с которым все предыдущие страхи казались несущественным, ничем.

Равнина была пустой, тихой и спокойной. Но я не мог заставить себя идти по угадываемой дороге, той дороге, по которой две с лишком недели назад приехал сюда.

Голоса, нет, звуки позади становились громче, слышнее. Я заметался по сторонам, не зная, что делать. Пересек речушку, вода не отрезвила меня, но погасила надежды на то, что я сплю, потом побежал к деревне.

Я знал, что она безлюдна, что там никого нет, не у старухи же искать убежища, но иного места для меня просто не было.

Избу я выбрал наугад. Забрался на чердак лихо, босые ноги сами вознесли. Пахло мышами и птичьим пометом, но слабо, неясно. Да откуда мышам и взяться, что им жрать здесь?

Кое-как я устроился.

До самого рассвета слушал, нет ли кого рядом, не подкрадываются ли, хотя было ясно – раз сразу не заметили, то не найдут. Во всяком случае, запросто.

Утреннее солнце меня поуспокоило, и я задремал. Спал вполглаза, но ничего страшного не происходило. Потом сел за дневник и вот пишу, пишу…

Отсюда никого и ничего не видно. Прошедшая ночь с каждым часом все более и более становится наваждением, марой, сном. Место для пробуждения только больно уж неподходящее.

Сейчас я должен признать, что растерялся и не знаю, что делать. Идти в Глушицы? Ночью это казалось единственно верным решением. Но сейчас… Без денег, полуодет… И куда, в университет идти жаловаться или в милицию? Я даже не знаю, милиция в стране или полиция. Возможно, стоит пойти и разобраться с ребятами. А что? Может, они вчера обкурились, а сейчас очухались? И скажут потом, в случае чего, что дурдом по мне рыдает, слезы в три реки льет.

А неохота, как вспомню ночь.

То ночь, а нынче день. И есть хочется, а более того – пить. Раньше голод и жажду я по книгам знал. Никогда без воды не томился, разве полчаса, час. Да и теперь, сколько прошло времени, мизер, а пить хочется.

Как обычно, я выбираю середину. Пойду, осторожненько подкрадусь и посмотрю, что там за дела. А дальше – по обстановке. Разберусь. Бывает, шутят и более по-дурацки. Всякое бывает.

* * *

Тетрадь лежала передо мной. Исписанная почти до конца, три листочка остались белыми, не больше. Строго говоря, белыми они не были. Следы грязи на алом – солнце у самого горизонта.

Что могло быть на них написано, на этих пустых листках?

Сейчас стоило бы еще пройтись, посмотреть, что да как. Новыми глазами.

Очень не хотелось, но я пересилил себя.

Ничего нового не нашел, кроме ямы за оградой кладбища. Она была в стороне и от лагеря, и от деревни, потому раньше не попадалась на глаза. Плита действительно оказалась тяжелой. И действительно, на ней было что-то высечено, но неразборчиво, не понять, буквы это или просто стесали предыдущую надпись. Такое случается.

По крайней мере, я убедился, что ее так и не засыпали. Что еще?

Я прошелся по кладбищу. Сейчас следы деятельности старателей просто бросались в глаза – свежая земля, просевшие могилы, сдвинутые надгробья. И все-таки – почему одну плиту не положили на место? Вернее, две, одну на кладбище, другую вне его?

А не успели. Или не захотели, не сочли важным… Причин много можно придумать, вот только что общего у них с реальностью?

Я почувствовал, что устал. Что взялся за нечто, абсолютно мне непосильное, к чему и не знаю, как подступиться.

Спешно, почти бегом, вернулся я к Чуне, завел мотор и поехал.

Факты складывались в весьма неприглядную картину. Неприглядную и безрадостную. Более того, мрачную.

Лучше всего было бы дневник спрятать или уничтожить и обо всем позабыть. Пусть идет как идет. То есть практически никак не идет, стоит на месте.

А старуха, баба Настя? Интересовались ли ею в милиции, допрашивали, что она им сказала? Мне ведь о раскопках умолчала.

Двадцатый дом по улице Советской не спал, да и время не самое позднее. Но все-таки одиннадцатый час. Почти полночь. Не лучшее время для визита.

– А в больнице она, в области, – раздраженно проговорила дочка. На меня смотрело лицо человека, ничего не получившего по праву рождения. Все приходилось брать боем, и каждый бой оставил свой след. На ее лице можно было отыскать все – настороженность, хитрость, готовность в любой миг дать отпор или, наоборот, кинуться на то, что плохо пристроено; самодовольство от достигнутого и сомнение, постоянное сомнение – не продешевила ли?

Короче, я смотрелся в зеркало.

– В какой больнице? – Печалиться и философствовать можно и попозже, на диванчике. С бутылочкой бренди. Не с бутылочкой – с бутылкой. Бутылищей, чтоб надолго хватило.

– В областной, в какой же еще. Три дня, как отправили.

– А что случилось? Заболела?

– Сама себе беду нашла…

– Да?

– Собаки дикие порвали ее. Гулять пошла, тесно ей здесь. Зачем приезжала, если тесно?

– А фамилия, какая у нее фамилия? – Хорошо наконец спохватился.

– Киреева, Настасья Киреева.

Я поблагодарил дочку и снова запустил мотор. Еще раз мимо. Не складываются последнее время у меня дела. Берусь не за свои, вот и не складываются.

Дома я решил отложить решение на утро. Какое решение, о чем, и сам не знал.

Утром же решил еще повременить. Что толку передавать дневник милиции? Ославят ребят, и больше ничего. Меня ведь даже не вызвали, не спросили ни о чем.

Повременить. А пока съездить, проведать старушку.

Откладывать визит я не стал; развез наших представительниц сельского малого бизнеса по базарам и – в больницу.

В вестибюле меня направили к окошечку «Справочная», там долго искали, сверялись в записях и наконец сообщили:

– Травматологическое отделение, второй корпус, третий этаж.